355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Остров любви » Текст книги (страница 52)
Остров любви
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:45

Текст книги "Остров любви"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 52 (всего у книги 58 страниц)

А если не ставить своей фамилии на переплете? Ну, это несерьезно. Люди прекрасно знают, что у Баха нет денег, и, конечно, легко докопаются, откуда они взялись. К тому же, уйдя в тень, он не сможет вести переговоров с издателями и продавцами нот, а Бах при его непрактичности окончательно все погубит.

И все-таки жаль расставаться с красивым и не изведанным прежде чувством, вознесшим душу к небесам, столь щедрых к нему все последние годы. Порой ему казалось, что одной лишь усердной молитвы мало, нужен поступок, дабы отблагодарить небо. (А что, если не горний мир, а преисподняя твой покровитель? – змейкой шевельнулась мыслишка.) Интересно, зачитывается ли неосуществленное доброе намерение? Быть не может, чтобы оно пропадало впустую, особенно такое светлое, возвышенное и богоугодное, как издание музыки Баха, славящей престол господень. И как-никак он пробудил в Бахе ответственность перед собственным гением и беспокойство за судьбу своих сочинений, о чем тот вовсе забывал в житейской замороченности. Нет, конечно же такое должно учитываться в небесном реестре и оплачиваться хоть бы по самой низкой таксе. И пусть хоть на грошик медный перепадет ему от вседержителя в воздаяние за благородный порыв, он будет счастлив и малым знаком божьей милости. Но ведь недаром говорят, что добрыми намерениями дорога в ад вымощена.

Синдик Швальбе ворочался с боку на бок, взбивал подушку, то натягивал, то сбрасывал одеяло, но сон не шел, и все попытки изобретательной Марихен отвлечь его от тягостных мыслей не приносили успеха.

Среди ночи он услышал знакомый грохот в столовой, звон стекла, падение стула, но, кажется, впервые не отозвался сладостной музыке, а утром едва глянул на излучавшего фиолетовое сияние дохлого пасюка.

Желая избежать встречи с Бахом – а Швальбе был уверен, что композитор не замедлит явиться, – он быстро собрался и укатил на свою пустошь, откуда подался в Дрезден. Намаявшись в неуютных гостиницах, испортив желудок, он вернулся в Лейпциг преисполненный к кантору церкви св. Фомы чувств, весьма близких ненависти.

И все время он тщился понять, каким образом угодил в ловушку, расставленную для другого. Началось с того, что его разозлила независимая, отдающая самодовольством повадка полуслепого старика. Захотелось озадачить его, уязвить, сбить с толку, поставить на место. Все правильно, но в какой-то момент он поддался своему артистизму, темпераменту и, смешно сказать, почти искреннему сочувствию гениальному неудачнику. И щелкнула пружинка капкана…

Бах в его отсутствие не заходил, и это давало надежду, что тот не принял всерьез обещаний, оброненных под влиянием минутного настроения, легкого помрачения рассудка, которое может постигнуть и самого уравновешенного человека от переутомления или дурной погоды.

Швальбе плохо знал мудрую и наивную, детски доверчивую душу музыканта. Бах был озабочен лишь одним: как можно скорее подготовить к изданию рукописные ноты. Каждую свободную минуту он проводил за просмотром и правкой своих сочинений. Опечаленная Анна Магдалена деятельно и покорно помогала мужу. То была каторжная работа. Похоже, Бах и сам изумлялся – сколько музыки сочинил он за свою жизнь! В чем, в чем, а уж в лености его не обвинит и злейший враг. И страшно было подумать, что весь этот исполинский труд мог превратиться, как пророчествовал Швальбе, в горку пепла или груду мусора.

Когда господин Швальбе появился в церкви, его встретила такая широкая, такая лучезарная, доверчивая и радостная улыбка Баха, что алчное сердце синдика на миг дрогнуло. «А что, если все-таки издать эти несчастные сочинения? Не разорюсь же я, в самом деле?..» Но то была последняя вспышка слабости. После этого синдик стал как железо. Вот таким, и только таким, любил он себя.

Швальбе нетерпеливо ждал, когда Бах заговорит об издании, и ноздри его хищно раздувались. Но Бах молчал и только улыбался, словно они оба участвовали в каком-то веселом заговоре. И синдик молчал, но не улыбался. Он любил прямую схватку и ненавидел, когда его брали на измор. Нажим кротости, деликатности и веры был невыносим его нетерпячей душе. При этом сам он, когда надо, умел и затаиваться, и выжидать, и бить исподтишка, в спину. Но за противниками своими он признавал право лишь прямого, открытого наступления. Бах не думал наступать, и синдик решил принять меры. Пусть честолюбивый кантор поймет, что у него есть более насущные дела, нежели заботы о бессмертии. Господин Швальбе уже забыл, что сам вколачивал в упрямую голову Баха мысли об ответственности перед будущим и что музыка должна пережить своего творца.

И Бах ощутил как вспенилось и забурлило вкруг него житейское море. Опять пошли разговоры о распущенности учеников певческой школы, занятых лишь вышибанием денег у горожан и провизии у деревенских, о небрежении должностью равнодушного кантора, переложившего все заботы на плечи старших учеников; к сему присовокуплялось, что консистория и магистрат не намерены дольше терпеть заносчивой нерадивости своего подчиненного, который жалованье получает от города Лейпцига, но, чуть что не по нем, шлет наветы курфюсту в Дрезден. А он-то думал, что подобные разговоры остались в далеком прошлом.

Но еще хуже было другое. Вновь усиленно стал обсуждаться проект ректора Эрнести, закоренелого недруга Баха, о превращении певческой школы в обычную гимназию. Мол, нынешнему времени требуются образованные люди, а не сиплоголосые певчие, и в основу школьного обучения должна лечь общеобразовательная программа, пению же следует отвести скромное место, как предмету второстепенному. Ректорский проект подрывал самую основу существования семьи Баха.

Удивлял странный поворот событий: нечаянная радость и порожденные ею надежды вдруг разом сменились напастями и преследованием. Известно, что за сегодняшнее счастье приходится расплачиваться завтрашней болью, но здесь расплата что-то уж слишком поторопилась. За тень надежды и призрак счастья платить приходилось действительными неприятностями. Неужели тут есть какая-то связь?..

Он убедился в этом вскоре после исполнения своей новой кантаты. Он давно уже не создавал кантат и был блаженно и тягостно полон, как переспелый плод – аж трещит и лопается кожица под напором сладчайшего сока. И он дал густому соку выношенных идей излиться в эту кантату. Бах редко бывал так доволен собой и обрадовался, когда при выходе из церкви столкнулся с господином Швальбе. «Набравшись нахальства», как он сам выразился, передавая Анне Магдалене свой разговор с синдиком, Бах спросил высокочтимого господина Швальбе: достойна ли кантата занять место в его собрании сочинений?

Тот не ответил на вопрос, но, побледнев от ярости, прошипел в лицо Баха:

– По-вашему, существование господа бога нуждается в доказательствах?

Никогда еще тягчайшее, да и опасное для создателя духовной музыки обвинение в рассудочности, рационализме, отсутствии простой, теплой веры не выражалось с такой злобной откровенностью. И кто же выступил обвинителем? Человек, как никто другой понимавший и чувствовавший его музыку!

– Вы считаете, что спастись можно только через мысль? – безжалостно напирал Швальбе.

Бах мог бы много сказать в свою защиту, но тут ему вспомнилось опечаленное лицо Анны Магдалены над кипами нот, ее глубокие вздохи, и ему открылась истина. Да, он был крепкодум, медленно усваивал новое, нелегко менял мнение, но уж если понимал что-то, то до самого конца. И сейчас все тягостные события, огорчения и недоумения последнего времени связались в один тугой узел с ядовитыми фразами, выплюнутыми синдиком ему в лицо. По счастью, этот узел легко развязывается.

– Господин Швальбе, – тихо, но очень внятно произнес Бах, позвольте сказать о другом. Мне хотелось бы разрешить одно недоразумение, по-видимому возникшее между нами. Я вовсе не жду, что вы поможете мне издать мои сочинения. Вы никогда ничего мне не обещали, и у меня нет ни малейшего права рассчитывать на вас в докучном и обреченном на провал деле. Я и сам поставил на нем крест.

– Ну это напрасно, напрасно! – пробормотал Швальбе, и бледное лицо его стало медленно и жутковато наливаться тяжелой темной кровью. – Человек должен верить и надеяться. Нам не дано знать будущего. Быть может, наши желания, неисполнимые сегодня, осуществятся завтра.

– О, конечно! – улыбнулся Бах. – Не сомневаюсь, что именно так и будет со всеми вашими желаниями. Для себя же я желаю лишь одного – покоя.

– Вы его вполне заслужили, господин Бах! – Твердость нерушимого купеческого слова прозвучала в голосе синдика.

На этом можно было бы поставить точку, но артистическая натура Баха прорвалась сквозь благолепную бюргерскую оболочку:

– Вы казались мне дьяволом, господин Швальбе, а вы всего-навсего бедный провинциальный черт.

И господин Швальбе вдруг съежился, как будто из него выпустили воздух, и сказал покорно:

– Вы правы, добрейший Бах, я действительно лишь бедный провинциальный черт… Но я упомяну вас в завещании.

– Вы очень добры, господин Швальбе, расточительно добры! – И Бах, смеясь, пошел прочь, но на душе у него было черно…

Господин Швальбе не упомянул Баха в завещании по той причине, что, подобно многим суеверным людям, не позаботился составить его своевременно, считая, что для выражения последней воли еще достаточно времени впереди, ан времени и не оказалось. Да ведь противно в расцвете лет и сил устраивать свое посмертное хозяйство. И хотя по отсутствии наследников Швальбе намеревался все нажитое завещать городу для благотворительных целей, а это легче, чем обогащать людей, только и ждущих твоей смерти (Марихен за многообразные услуги причиталась весьма скромная сумма), нотариус не успел перешагнуть порога его дома. Исход синдика Швальбе был внезапен и нелеп.

Заподозрив, что хозяин водит ее за нос, Марихен решила прояснить будущее и радостно объявила ему о своей беременности. У нее не было четкого плана, все зависело от того, как примет известие господин Швальбе. В случае чего беременность могла оказаться и ложной. Но если бы синдик обрадовался наследнику и пожелал вступить в законный брак с матерью своего будущего ребенка, ловкая женщина представила бы младенца в положенный час, недаром ее настоящее имя было Мариула. Но меньше всего рассчитывала цыганка на те открытия, которые обрушил на нее разъяренный синдик. Потеряв голову от гнева и ревности, господин Швальбе не подверг и минутному сомнению признание Марихен. Ее измена потрясла его гордость, отняла уверенность в своей силе и власти, лишила всякой осмотрительности. Подлый расчет Марихен был ясен, как день. Она воспользовалась его отсутствием, когда он бежал от Баха сперва на пустошь, потом в Дрезден, чтобы понести от прохожего молодца, и, обманув его мнимым отцовством, женить на себе. А ведь он обязан был предвидеть такую возможность, когда давал ушлой девке свои лживые посулы. Он сам во всем виноват! И, бешено злясь на себя, Швальбе еще сильнее ненавидел изменницу, бесстыжую, наглую тварь, вздумавшую завладеть его добром с помощью чужого пащенка. И почти с наслаждением выложил Марихен всю правду о себе. «Так ты пустоцвет?» – каким-то странным оползающим голосом произнесла Марихен и что есть силы ударила себя кулаком в лоб. А потом она валялась у него в ногах, каясь в глупом, но необидном для чести господина обмане, клялась в любви и верности, умоляла вызвать доктора Теофилуса, чтобы тот удостоверил ее полную невиновность. Но синдик остался глух. Он выгнал Марихен из дома, даже не позволив толком собраться. Она ушла в слезах, прихватив лишь тощий узелок.

На другой день один из постоянных клиентов Швальбе, войдя в незапертый и словно брошенный дом, обнаружил в спальне сияющий всеми цветами радуги труп. Он с воем выскочил на улицу. Ни один пасюк не был расцвечен так щедро и ярко, как почтенный синдик, – Марихен расстаралась для бывшего любовника. Не будь Швальбе таким богатым человеком, ему наверняка отказали бы в церковном погребении, тут крепко припахивало нечистой силой. Но он оставил после себя много всякого добра: земель, недвижимого и движимого имущества, товаров (наличных денег, ко всеобщему удивлению, не оказалось), и само богатство свидетельствовало о праведности господина Швальбе. Позвали цирюльника, под его мазями, помадой, пудрой исчезли разноцветные полосы, вот только легкого свечения не удалось погасить, его щедро приравняли к таким явлениям святости, как нимб. Отпевали Швальбе в Томаскирхе, но не Бах управлял хором, он в это время находился в Потсдаме, у короля Пруссии…

* * *

Давно уже Эммануил, второй по старшинству, но первый по разумности, солидности и положительности сын Баха, связал свои жизненные надежды с Фридрихом Прусским. Он поступил к нему на службу аккомпаниатором («Флейтист-поэт» – называли Фридриха при дворах европейских монархов), когда тот был еще крон-принцем, нелюбимым, жестоко притесняемым, даже не раз публично битым по щекам своим отцом Фридрихом-Вильгельмом I. Скромный аккомпаниатор терпеливо делил все невзгоды, выпадавшие на долю его господина. Безупречная преданность, была вознаграждена. Когда Фридрих вступил на престол, Эммануил стал, по существу, директором всей дворцовой музыки и доверенным лицом государя. В эту счастливую пору отец гостил у него в Берлине, и Эммануил загорелся желанием свести его с королем. Бах, посмеиваясь, отказывался. Зачем ему это надо: он носит звание придворного композитора курфюрста саксонского Августа и не собирается менять покровителя.

– Об этом и речи нет, – настаивал Эммануил. – Но почему бы не иметь в запасе прусского короля?

– Я боюсь Гогенцоллернов. Они властолюбивы, воинственны, грубы и бесцеремонны.

– Только не Фридрих! Да и какой он Гогенцоллерн? – Эммануил понизил голос до шепота, хотя разговор происходил в его доме при закрытых дверях. – Ты же знаешь, отец не признавал его… Но независимо от этого – он весь в мать. Настоящий гвельф, чистый ганноверский тип. А все гвельфы любят искусства и науки. Генрих Лев покровительствовал поэтам, Антон-Ульрих сочинял церковные песни, весьма изрядные, и романы, довольно скучные. Сам Фридрих обожает флейту.

– Но еще больше, я слышал, он обожает лошадей, и еще больше – военные походы. Не успел вступить на престол, а уже чапал на Силезию.

– Сами виноваты!..

– Вот-вот. Ты настоящий придворный, сын мой, оправдываешь любой поступок своего государя. Интересно, что ты скажешь, когда он нападет на Саксонию?

– Этому не бывать! – пылко вскричал Эммануил. – Ты просто дразнишь меня, отец.

– Ничуть. Помяни мое слово. И как я тогда буду выглядеть в глазах курфюрста Августа?

Поистине в воду глядел Иоганн Себастьян. Через четыре года после этого разговора прусские полки вторглись в Саксонию, зажгли Лейпциг. А еще через два года Бах отправился в Потсдам. Фридрих II стал уже тем государем, чьим приглашением не пренебрегают. Бах мог сколько угодно твердить Анне Магдалене и домашним, что едет познакомиться с женой сына и покачать колыбельку внука, он ехал потому, что прусский король обмолвился о своем желании видеть «старого Баха». А если б он посмел заглянуть в себя еще глубже, то обнаружил бы, что связывает с этой поездкой некоторые тайны-надежды. Заброшенное в него синдиком Швальбе не изжило себя в первом жестоком разочаровании. Пусть Швальбе оказался жадным ничтожеством, разбуженные им мысли и чувства этим не обесценивались, и тревога за будущее своих детищ проросла в кровь Баха. Было бы преувеличением сказать, что он безраздельно отдался этой тревоге. Во вселенной разлито столько прекрасной незаписанной музыки, и к ней, прежде всего к ней, были устремлены помыслы Баха. Но когда музыка отступала, темное облако наплывало на душу. Приглашение короля прусского, переданное Эммануилом, зажгло огонек робкой надежды…

Верный своей привычке, Бах вышел из Лейпцига пешком, а в пяти верстах от города его нагнал заранее нанятый возок, где лежали чемодан с праздничным платьем, скрипка в футляре. Бах заехал в Галле, где забрал своего любимца, старшего сына Фридемана. Он опасался, что сына не отпустят, но Фридеман лишь высокомерно усмехнулся: «Я сам себе голова». Отцу не могло не польстить столь независимое положение сына. Иоганн Себастьян считал, что во Фридемане, единственном из даровитых клана Бахов, есть искра гениальности, и боялся, как бы от слишком усердных возлияний эта искра не погасла. И хотя во внешности Фридемана появилось что-то от забулдыги-офицера: красноватая кожа, пористый, какой-то нахальный нос, задиристый блеск глаз из-под лихо нахлобученной широкополой шляпы, от него веяло бодростью и жизненной силой. В радужном настроении отправились отец с сыном в путь. Фридеман все время добродушно посмеивался над младшим братом – придворным втирушей – и более зло – над его державным покровителем.

– Он не успокоится, пока не перевоюет со всей Европой. Единственно, что по-настоящему влечет «просвещенного» монарха, – это слава первого полководца века.

– Он хорошо начал свое царствование.

– Ты имеешь в виду нападение на Силезию?

– Нет, его внутренние преобразования.

– А-а!.. Он действительно распустил полк великанов.

– Не только. Отменил пытки. Продажу должностей. Ускорил судопроизводство.

– Небось Эммануил напел? О втируша, лукавый царедворец! Все указы Фридриха – для господина Вольтера и будущих историков. Ему смертельно хочется стать «великим». Этого не удостоились ни его отец, ни дед, и пора бы уже на прусском троне воссесть «великому». Он отменил пытки, а избиение подследственных продолжается. Он якобы реформировал суд, на деле же подменяет собой и судей, и всех прочих чиновников.

– А хлебные магазины для крестьян?

– Да, он понял, этот светлый ум, что если крестьяне перемрут от голода, то некому будет кормить армию.

– Ты слишком строг к великому государю.

– Вот, вот, ты уже говоришь «великому». А почему? Тебе льстит его приглашение. Ты, наверное, и музыку ему посвятишь… Что ж, он, надо полагать, тоже не поскупится. Еще одна чистая душа уловлена венценосным пауком.

«Пусть будет так! – подумал Бах. – Улови мою душу, король.

Для этого так мало надо: сколько-то белой бумаги да типографской краски. Улови мою душу, король. Сними проклятье немоты с моих созданий, дай им жизнь и будущее…»

Катился возок мимо истощенных военными поборами городков, нищих деревень – грустный пейзаж столь блестящего царствования, – приближаясь к резиденции короля Пруссии.

О приезде Баха Фридриху сообщили почти в ту самую минуту, когда запыленные, усталые путники переступили порог дома придворного аккомпаниатора. Что-что, а служба наблюдения была поставлена образцово, как и положено в каждом истинно просвещенном государстве.

– Немедленно звать во дворец! – приказал Фридрих.

Он вертел в руках флейту. В зальце для камерных концертов музыканты настраивали инструменты, за клавесином сутулилась широкая спина Эммануила. Приглашенные почтительно ждали выхода венценосного солиста.

– Господа! – громко сказал, появляясь, Фридрих и сам удивился волнению, перебившему его твердо поставленный на плацу и в битвах голос. – Концерт отменяется. Старый Бах приехал.

Он обернулся к обрадованному Эммануилу.

– Сейчас ваш отец будет здесь. Встретьте его.

Бах даже не успел помыться и переодеться с дороги. Приглашение короля, переданное гайдуком, звучало с грозной вежливостью, исключающей медлительность. Он с грустью поглядел на извлеченный из чемодана слегка помятый сюртук английского сукна – невестка уже раздувала утюг, – обмахнулся веничком из перьев, натянул парик и со вздохом сказал посланному, что готов следовать за ним. Фридеман отнесся к случившемуся с философским спокойствием и даже не потрудился выбить пыль из складок дорожного платья, да ведь не его ждали во дворце с таким нетерпением.

Старый Бах интересовал Фридриха. Это объяснялось и музыкальными наклонностями короля, и высочайшей репутацией Баха как исполнителя клавирной музыки, и рвением Эммануила, широко познакомившего своего повелителя с произведениями отца, в том числе с пленительной сонатой для флейты, но, пожалуй, более всего – его исключительным нюхом на людей выдающихся. Насколько глубоко постигал он музыку Баха, сказать трудно, у него было слишком мало свободного времени: и физического, и душевного, но безошибочным чутьем он угадывал, что эта музыка останется, в то время как музыка куда более популярных композиторов замолкнет в самом непродолжительном времени. Остаться же, разорвать тенета века было для Фридриха высшей целью, какую мог поставить себе смертный человек. Сам он хотел остаться как лучший полководец своей эпохи. Разумеется, смешно объяснять многочисленные, да что там – бесконечные войны Фридриха желанием доказать свой полководческий гений. Всякая власть, даже неограниченная, деспотическая, дается на неких условиях, что нигде не фиксируются, никем не подписываются, но настолько непреложны, что любая попытка нарушить их ведет к краху власти. Условия, на которых получил свою власть Фридрих: сильная, неуклонно расширяющаяся за счет соседей Пруссия. Но выполнять условия можно разными путями: переговоры, интриги, подкупы, союзы, главный смысл которых – вовремя изменить; Фридрих же признавал лишь один путь – войну. И вовсе не по солдатскому прямодушию, чуждому кривым обходам. Написав в молодости программный труд «Анти-Макиавелли», привлекший к нему лучшие и наивнейшие сердца Европы, Фридрих, взойдя на престол, действовал в государственной практике только по рецептам циничного итальянца, с той разницей, что в своих наставлениях государю Макиавелли исходил из условий слабых, дробных итальянских княжеств, а у Фридриха были иные масштабы…

Иоганн Себастьян понравился королю. Статью это был тот же Эммануил: кряжистый, тучный немецкий бюргер, но лицом куда благообразней и значительней. Эммануила портил растянутый лягушачий рот. Другой сын, на которого Фридрих едва взглянул – зачем ему копии, если имеется подлинник? – ближе к отцу сильной лепкой простых и правильных черт, но во взгляде его не было отцовой спокойной сосредоточенности, скорее дерзость, чего Фридрих терпеть не мог. И он сморгнул Фридемана, как соринку с века. К сожалению, старый Бах затеял длинные, витиеватые и нудные извинения по поводу своего дорожного вида. И так известно, что он не виноват, ему велено было явиться как есть, вот он и явился. Может, так принято у них в Саксонии?

– Хорошо, хорошо, дорогой Бах! – нетерпеливо воскликнул король. – Клянусь богом, мы рады видеть вас и без вашего превосходного, в том нет сомнений, черного канторского сюртука.

Кто-то из придворных хихикнул, Бах и бровью не повел. Он продолжал свои извинения, напирая на то, что оказанная ему великим монархом честь требовала от него явиться в полном параде. «Это характер! – отметил про себя Фридрих. – Его нелегко сбить». Наконец Бах закончил свой монолог, низко, с достоинством поклонился и сказал, что весь к услугам Его величества.

Сохранился рассказ Вильгельма Фридемана о пребывании Баха при Потсдамском дворе в передаче музыковеда Иоганна Николауса Форкеля. Мне нравится точность и простота этого непритязательного рассказа. «Король пожелал услышать из уст старого Баха, как его называли уже тогда, оценку фортепиано работы Зильбермана, которые стояли во многих комнатах дворца. Музыканты ходили вместе с Бахом и королем из комнаты в комнату, и Бах пробовал каждый инструмент и импровизировал при этом. Опробовав таким образом инструменты, Бах попросил у короля дать ему тему, чтобы сразу же сымпровизировать на нее фугу. Король пришел в восхищение от того, с каким знанием дела была разработана без подготовки его тема, и высказал желание, якобы лишь с целью полюбопытствовать, на что может быть способно такое искусство, послушать еще и фугу с шестью облигатными голосами. Но так как не всякая тема может быть проведена с таким количеством голосов, то Бах сам выбрал тему и исполнил ее сразу же, к громадному восторгу присутствующих показав такое же искусство и умение, как и в проведении темы короля…»

Но то ли Вильгельм Фридеман не все рассказал Форкелю, то ли сдержанный профессор сам пожертвовал некоторыми подробностями, поскольку не был любителем острых блюд. Так, Фридриха приметно смутила его промашка с шестью облигатными (обязательными) голосами, он покраснел и зафыркал, что было у него признаком крайнего раздражения. И придворные совсем оробели, когда старый Бах не только не сгладил ошибки короля, а усугубил ее своими слишком подробными разъяснениями в учительско-назидательном тоне. Но, как было вскоре замечено, раздражение короля не коснулось Баха, и он продолжал держаться с музыкантом милостиво, даже почтительно.

Бах произвел на короля куда более сильное впечатление, чем представлялось окружающим. Фридрих высоко ценил профессионализм в людях. А этот грузный старик с летучими руками знал все в своем деле, для него не было никаких тайн и секретов. И еще Фридрих никогда не думал о смерти, боялся этих мыслей, не думал и о загробной жизни и, кажется, не очень верил в нее, но часто, много и охотно думал о том втором и высшем бытии, которое выпадает иным избранникам и, без сомнения, выпадет ему. Разве Александр Македонский, Юлий Цезарь, Ганнибал, Сенека или Данте менее реальны в сегодняшнем дне, чем какой-нибудь герр Штрумпф с раздутым от пива брюхом, или крестьянин, надрывающийся на пашне, или те безликие, которыми он унавоживает поля сражений? Во всяком случае, Фридрих соизмерял свои поступки с деяниями Александра или Цезаря, а не герра Штрумпфа, хотя телесно те давно обратились в прах, а герр Штрумпф ест, пьет, горланит песни, смердит, трясет постель, вообще многими вульгарными способами заявляет о своем пребывании в мире. Но он-то как раз дух, призрак, ничто, а Александр и Юлий Цезарь, Сенека и Данте живут в других великих, и даже чернь благоговейно повторяет их имена. И Фридрих смотрел на Баха как на своего возможного партнера по бессмертию. Их имена, верно, будут сталкиваться там, за чертой физического существования, в недоступном для простых смертных далеке, которое одно лишь – навсегда. В вечности не будет людей, окружающих Фридриха на поле битвы. О тех же, кто составляет его совет, и говорить не приходится, их уже все равно что нет, но будет этот мощный старик с голубым взором, замутненном надвигающейся слепотой.

И, желая видеть Баха в наилучшем виде в той вечной жизни, где им предстоит встретиться, Фридрих заботливо осведомился, когда намерен тот подарить миру собрание своих сочинений. «Все мы смертны, дорогой Бах, и, хотя вы держитесь молодцом, есть дела, которые нельзя затягивать. Вы сами должны проследить за изданием». Ощущение чего-то уже раз бывшего коснулось Баха, но он не стал в нем копаться. Слишком неожиданным и радостным было сказанное государем. Ужели его тайная мольба проникла в душу Фридриха? Не заговори король об этом сам, он так бы и уехал из Потсдама. Разве хватило бы у него духу обратиться с денежной просьбой к чужому повелителю? Конечно, оставалась надежда на Эммануила. Да согласился бы этот осторожный, осмотрительный и крайне расчетливый во всех поступках царедворец ходатайствовать за своего отца? Наверное, согласился бы скрепя сердце, но тяжело и недостойно просить через другого, даже если другой – твоя родная плоть и кровь. И как же все сейчас божественно упростилось!..

– Увы, ваше величество, о каком издании может идти речь? Мне оно не по карману.

– Не прибедняйтесь, дорогой Бах! – чересчур поспешно вскричал король. – Никогда не поверю, что мой кузен Бранденбург не прислал вам славного подарка за концерты, названные его именем.

– Осмелюсь ли я говорить неправду вашему королевскому величеству? Я не корысти ради делал скромное подношение герцогу Бранденбургскому, но вправе был рассчитывать хоть на маленькую благодарность, на знак того, что мой дар принят милостиво. Мои ожидания оказались напрасны.

«Браво, Бранденбург! – хохотнул про себя Фридрих. – Это надо иметь в виду, поскольку и меня ожидает подношение. Даже табакерочки пожалел великому музыканту. Вот жмот так жмот! И гром не грянул, и земля не разверзлась. Неблагодарность не значится среди смертных грехов. Очевидно, всевышний полагает ее естественной принадлежностью своего любимого творения».

– Когда я победил знаменитого Маршана… – На больших, чуть обвисших щеках проступила лиловая сетка – Бах никогда не хвастался своими музыкальными триумфами, и ему было стыдно, – французский органист просто не явился на турнир, послушав накануне мою игру, удрал с утренней почтой, я опять не дождался ни вознаграждения, ни обещанного подарка. И все же я встретил однажды щедрого господина: русский посол при Дрезденском дворе граф Кейзерлинг пожаловал мне сто луидоров в золотом кубке за «Гольдберговские вариации».

– Ого! – вскричал Фридрих. – Сто луидоров и золотой кубок за одно сочинение! Недурно, недурно! Хотел бы я так зарабатывать. Он чертовски богат, граф Кейзерлинг. К тому же русская царица щедро оплачивает его сомнительные услуги. Мне бы царскую казну! Какая несправедливость: варвары имеют все – золото и серебро, руды и драгоценные каменья, а в бедной маленькой Пруссии нет ничего, кроме желудей.

Фридрих уже понял, что к нему обратились с замаскированной просьбой, которую он сам неосмотрительно спровоцировал. Никогда не надо лезть в чужие дела, там всегда неблагополучно. Мог ли он думать, что этот величавый старик, этот плодовитейший музыкант бедней церковной крысы?

Фридрих был скуп, как мелкий лавочник или как настоящий Гогенцоллерн. Тут уж в нем не было ничего от гвельфов. Он знал за собой эту черту и ценил ее, ибо деньги были нужны для войны, их постоянно не хватало, и всякая щедрость, далее в малом, преступна. И все же на мгновение в нем шевельнулось: кому-кому, а старому Баху стоило бы дать… Нет! – одернул он себя чуть опечаленно, но твердо: – Что я – меценат, Лоренцо Великолепный, папа Юлий, покровитель искусств, чтобы опустошать скудную казну для публикации музыкальных шедевров, до которых никому нет дела? Я не Генрих Лев и не Антон-Ульрих и вообще не настолько гвельф, чтобы служить музам, я служу Марсу. Будь хотя бы он в моем штате, приноси славу моему царствованию, идее Великой Пруссии, пробуждай в сердцах юнкеров и бюргеров патриотический восторг, тогда бы… Тогда бы мы еще подумали, стоит ли тратиться. Но его музыка недоступна моим добрым подданным, и хорошо, что недоступна. Когда они подымутся до такой музыки, то перестанут быть добрыми подданными. Конечно, нежелательно было бы лишиться приношения. Этот старец, поди, в заговоре с вечностью и может мне крепко навредить там. Музыкальное приношение должно состояться, я предложу ему новую тему. Это повяжет нас прочнее прочного. Зачем его отталкивать? Пусть сам откажется от просьбы, так и не выговоренной вслух.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю