Текст книги "Остров любви"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 58 страниц)
– Вот ваш соус, – сказал официант.
– Благодарю вас, – Кальман хладнокровно опустил банку в карман плаща. – До встречи на новой премьере, друзья мои!..
И когда он отошел от столика, Мольнар сказал грустно:
– Похоже, этот парень становится мне не по зубам…
И все же Кальман еще не был императором. Не так-то легко вытравить из человека страх перед жизнью. Понадобится немало лет, взлетов и падений, горестей, тревог, труда и упорств, чтобы сбылось предсказание Паулы.
Но зато вся Вена повторяла шутку Легара, что после «Цыгана-примаса» старый «Иоганн Штраус-театр» надо переименовать в «Имре Кальман-театр». Прозвище держалось недолго – до оглушительного провала «Маленького короля» в исходе того же года…
Бунт Паулы
Наступило лето 1914 года, воздух был наэлектризован предвестьем грядущих потрясений, и мрачному, раздраженному Кальману казалось, что земля уходит из-под ног.
Все началось с того утра, когда уже одетый на выход, но в пижамных штанах, Кальман нетерпеливо рылся в платяном шкафу.
– Милый, что ты ищешь? – послышался голос Паулы из ванной комнаты. – Я тебе подам.
– Я ищу свои старые брюки-дипломат.
– Зачем они тебе понадобились? Что, у тебя мало новых брюк?
– Новых? – с великим сарказмом повторил Кальман. – Весь мир – пороховая бочка. Вот-вот вспыхнет война, самое время занашивать новые штаны!
– Прости, но какая связь между надвигающейся войной и твоими брюками? – Паула вошла в комнату в капоте, расчесывая черепаховым гребнем густые каштановые волосы.
– Прямая связь. Во время войны обесцениваются деньги. Банки прекращают платежи. Мои ничтожные накопления будут заморожены. Я ничего не зарабатываю. Что остается?..
– Жить на продажу штанов.
– Не пытайся острить!
– Хорошо, я буду серьезной. Как с процентными отчислениями?
– «Цыган-премьер» выдыхается. Паршивый «Маленький король» не дал ни гроша. На «Барышню Суси» не прокормишь и собачьих блох.
– «Маленький король» был просто халтурой, ты писал его между делом. В «Барышне Суси» есть хорошие музыкальные куски, их надо будет когда-нибудь использовать, но либретто ниже всякой критики. Сколько раз я тебе говорила: нельзя либреттистов оставлять одних. У них на уме только кофе, карты и девочки… – Паула вдруг заметила, как побледнел Кальман. – Что с тобой?
Он держал в руках искомые брюки-дипломат.
– Чернильное пятно. Да еще на самом видном месте.
– Подумаешь! Отдам в чистку…
– Что-о?.. – впервые голос Кальмана зазвенел яростью. – Мы не Ротшильды, чтобы отдавать вещи в чистку. Неужели ты сама настолько разленилась, что не можешь свести пятно?
– Я только этим и занимаюсь: ты неопрятно ешь. Но я не умею сводить чернила. Сколько шума из-за каких-то грошей!
– Грошей?.. Хорошо тебе говорить. Болезнь отца съедает весь мой доход. На этом нельзя экономить. Но транжирить деньги на чистку, сахарные кости для собаки…
– Остановись, Имре, – тихо, но впечатляюще сказала Паула. – Иначе – крепко пожалеешь. Я покупаю сахарные косточки Джильде на свои собственные деньги. И продукты для твоих любимых блюд – тоже. Живя с тобой, я превратилась в прислугу за все: стираю, глажу, штопаю, чищу обувь, свожу пятна, готовлю твой любимый гуляш, уху и ветчину с горошком, кухарка умеет только варить яйца, кое-как мыть посуду и открывать дверь. У меня было маленькое состояние – где оно?
– Я… я не знал…
– Так знай!.. Я не сшила себе ни одного нового платья, только переделывала старые. Ты большой гурман, а денег, которые ты даешь мне на хозяйство, хватило бы, дай бог, на луковую похлебку. Ты, такой практичный и так быстро считающий, задумался хоть бы раз, на что мы живем?
– Нет, Паула, – растерянно проговорил Кальман. – Трудно поверить, но я и правда никогда об этом не думал. Я считал, что моих денег вполне хватает. Ты всегда такая элегантная, стол обильный и вкусный… и я думал, то есть никогда не думал, не давал себе труда думать, как ты справляешься… Тяжелое детство…
– Замолчи, Имре! Я больше слышать не могу о тяжелом детстве.
– Но, Паула, милая, ведь человек формируется в детские годы…
– А потом жизнь обрабатывает его на свой лад. Я распустила тебя. Так всегда бывает при неравенстве отношений. Кто я тебе? Прислуга, которую барин навещает ночью.
– Это неправда! Я всегда считал тебя своей женой. И все окружающие считали. Давай оформим наши отношения.
– Вот истинная речь влюбленного! Я не хочу ничего «оформлять», и ты знаешь почему. Я не могу дать тебе детей, а без этого брак – бессмыслица. Ты должен оставаться свободным. Но пока мы вместе, надо жить общей жизнью. Нельзя стягивать на себя все одеяло.
– Я согласен с тобой, Паула. Ты говоришь редко, но до конца. Я, конечно, скуповат, таким меня воспитали. Отец давал мне два гроша… молчу, молчу, я уже сто раз рассказывал об этом… Вечный страх перед… это уже было… Понимаешь, я растерян. После «Цыгана» сплошные неудачи… Но об этом тоже говорено-переговорено…
– Барина спрашивают! – сообщила кухарка.
– Судебные исполнители! – охнул Кальман.
Паула посмотрела на него с материнской жалостью и вышла из комнаты. И почти сразу раздался ее голос:
– Имре, тебе принесли деньги! Надо расписаться!
Кальман боязливо выскользнул в переднюю, а Паула прошла в спальню, чтобы закончить свой туалет. В гостиной они сошлись одновременно, Кальман похрустывал пачкой новеньких бумажек. Видно, что ему доставляло удовольствие само прикосновение к деньгам.
– Бедный цыган еще подкармливает нищего композитора! – воскликнул он. – Паула, мы начинаем новую жизнь. Теперь ты будешь покупать Джильде сахарную косточку из хозяйских денег… Паула, ты сошьешь себе новое платье, в котором элегантность будет органично сочетаться со скромностью. Отныне домашний бюджет – твоя забота. Я оставляю за собой лишь покупку ветчины.
– Ты великолепен, Имре, – улыбнулась Паула. – Но смотри, чтобы щедрость не перешла в мотовство.
Он не заметил иронии.
– Какая ты красивая, Паула! – продолжал прозревать Кальман. – А я порядочная свинья. Но повинную голову меч не сечет. Давай в знак того, что ты меня прощаешь, выпьем вина. Пошли Анхен в лавку.
– Представляю, какое вино купит Анхен! Которым подкрепляется ее кузен из пожарной части. Я лучше сама схожу. «Либфраумильх» годится?
– Отличное вино! – в упоении вскричал Кальман. – Кутить так кутить! Но знай, девочка моя, недорогие вина куда забористее!..
Супруги дружно отобедали и осушили бутылочку забористого вина. Джильда догладывала сахарную косточку, а Кальман, вновь охваченный беспокойством, жаловался Пауле.
– Иенбах и Лео Штейн навязывают мне либретто. Но само название отпугивает: «Да здравствует любовь». Ты веришь, что оперетта с таким названием выдержит хотя бы десять представлений?
– Ты зря беспокоишься. Все равно она будет называться «Королева или Принцесса Любви, Долларов, Вальса»…
– Едва ли, ведь действие происходит в кабаре.
– А кто героиня?
– Простая венгерская девушка, ставшая звездой варьете.
– Венгерская?.. Значит, она танцует чардаш?
– Это ее коронный номер.
– Все ясно. Ваша оперетта будет называться «Княгиня чардаша».
– Изумительно! – Кальман был потрясен.
– А главное – оригинально, – рассмеялась Паула. – Но шутки в сторону. Ты созрел для чего-то большего. В бедняжке «Суси» есть дивные куски, в последнее время ты играл много красивой и веселой музыки. Ты должен создать свою лучшую вещь. Но не спускай глаз с халтурщиков-либреттистов. Они могут все изгадить.
– Я вцеплюсь в них, как бульдог, – заверил Кальман. – На этот раз содержание особенно важно. Я хочу, чтобы там был дух Венгрии – в героине, девушке из народа, и сладко-гнилостный дух разлагающейся монархии. Я выведу целую галерею титулованных уродцев…
– Имре, ты революционер! – рассмеялась Паула.
– Ничуть! – он тоже засмеялся. – Просто я разночинец, презирающий знать.
– Но если твоя оперетта станет откровенной сатирой, ты прогоришь. Успех создает не галерка, а высший свет.
– Не бойся. Они не посмеют узнать себя. Будут считать, что высмеяны нувориши, а не урожденные Гогенлоу, Лобковицы, Эстергази.
– Чего ты так расхрабрился?
– Я и сам не знаю, – развел руками Кальман. – Я очень люблю мою героиню Сильвию Вареску, а ее там все обижают…
– Сильвия… – повторила Паула, словно пробуя имя на вкус.
– Как странно!.. Вот прозвучало имя, а что будет с ним дальше? Умрет ли, едва родившись, или разнесется, как эхо в горах?.. До чего же все непредсказуемо в искусстве, если только оперетту можно считать искусством.
– Жалко, что не осталось вина. Мы бы выпили за успех.
– Упаси боже! – в неподдельном испуге вскричал Кальман. – Нельзя пить за дела! – И он постучал по деревянной столешнице. – Я же говорил тебе, что успех зависит от бесчисленных случайностей. И никогда не знаешь, где подставят ножку. После пятисотого спектакля я осмелюсь сказать: видимо, моя оперетта увидит свет.
– И все-таки успех зависит от другого, – не приняла шутки Паула. – Дать тебе добрый совет?
– Ты сегодня на редкость щедра. Сперва бунт, суровая отповедь, куча наставлений, теперь добрый совет.
– Ты забыл, а название оперетты?..
– Действительно! Название – половина дела. Так что же ты мне посоветуешь?
– Не тебе, а вам: господам Иенбаху, Штейну и Кальману. Я знаю, что такое работать в Вене. Вы накачиваетесь крепчайшим кофе, от возбуждения ругаетесь, как извозчики, нещадно дымите и временно примиряетесь на свежих неприличных анекдотах.
– Утешительная картина вдохновенного творчества!
– Во всяком случае, правдивая. Вот мой совет, Имре: найдите более спокойное место для работы, чем Вена. Твоим приятелям надо немного остыть и сосредоточиться. Нельзя кропать либретто между двумя партиями в покер. И ты будь неотлучно при них. Как гувернантка, как педель… Пойми, Имре, твой час пришел, сегодня или никогда.
– Ей-богу, даже страшно! И куда ты нас отсылаешь?
– Хотя бы в Мариенбад… После взбудораженной столицы курортный шорох покажется вечным покоем. И ты выиграешь свою большую ставку.
– Да, Мариенбад – то, что нужно для Иенбаха и Штейна. Тихий рай сердечников, почечников и толстяков с нарушенным пищеварением. – Кальман улыбнулся. – Решено, Паула, маршрут в Бессмертие ведет через Мариенбад…
Княгиня Чардаша
Все говорили о неминуемой войне, и никто в нее не верил. И людный в разгаре сезона Мариенбад жил обычной суматошной и пустой курортной жизнью. Встречи у источника, где с раннего утра играл духовой оркестр, торжественные хождения, словно к Лурдской божьей матери, на ванны и прочие процедуры, нудный крокет, карты по-маленькой (ночью рулетка по-крупному), долгое высиживание в плетеных креслах открытых кафе под огромными зонтиками и обсуждение текущих мимо пестрой лентой гуляющих, вечер танцев с премиями, лотереи и гастроли неведомых европейских звезд в местном избыточно фундаментальном театре. И все же здесь было куда спокойнее, чем в Вене.
Оба либреттиста с удивлением и легкой тревогой отметили перемену в человеке, хотя и склонном иной раз к упрямству, но отнюдь не казавшемся сильным и настойчивым. Между собой они шутили, что Кальман и сам находится во власти какой-то таинственной высшей силы. Да так оно и было на самом деле. Целыми днями он донимал их, что у Эдвина, героя оперетты, нет характера.
– Но он бесхарактерен по самой своей сути, – защищались либреттисты. – Даже совершив благородный поступок, с легкостью от него отказывается.
– За что же любит его такая женщина, как Сильвия? – допытывался Кальман.
– Разве любят за что-нибудь? – возразил Иенбах, большой дока во всем, что касалось взаимоотношения полов. – Еще великий Гёте сказал, что легко любить просто так и невозможно – за что-нибудь… Кстати, – его очки весело взблеснули. – Один господин застал свою жену с любовником…
– Помолчи! – сердито оборвал Кальман. – Мелодии текут из меня, как вода из отвернутого крана, но я не могу дать Эдвину арию. Он все время на подхвате у Сильвии. А где его тема?..
Воцарилось молчание, прерванное чуть натужно оживленным голосом Иенбаха:
– Представляете, муж входит, а жена и любовник…
– Заткнись! – прикрикнул Штейн. – А если дать Эдвину сольный номер после того, как Сильвия рвет брачный контракт?
Кальман задумался, подошел кельнер, насвистывая в угоду композитору «А это друг мой Лёбль», поставил на столик горячий кофе и забрал груду грязных чашек.
– Друзья мои, только вообразите картину, – хлебнув свежего кофейку, взыграл Иенбах. – Муж как ни в чем не бывало входит в спальню…
– Покушение в Сараево!.. – раздался пронзительный голос мальчишки-газетчика. – Убийство кронпринца Фердинанда!..
– Это война! – потерянно прошептал Иенбах.
– А я что говорил! – с непонятным торжеством воскликнул Штейн. – Австрия предъявит Белграду такой ультиматум, что не будет выхода! – он выхватил газету из рук мальчишки.
– Сараево принадлежит Австрии, – возразил Иенбах. – Почему Белград должен отвечать за убийство австрийского наследника на австрийской территории австрийским подданным?
– Ты сущее дитя! Это же предлог, чтобы прибрать к рукам Сербию. Габсбургам – нож острый ее самостоятельность. Не исключено, что убийство спровоцировано. Тем более что покойного Фердинанда не выносили даже при дворе.
– Что делать?.. Что делать?.. – лепетал Иенбах, шаря по карманам.
Очки сползли на нос, его голые, незащищенные стеклами голубые глаза круглились детской беспомощностью.
– Что делать? – повторил Кальман. – Финал третьего акта. У Эдвина не будет собственной арии. В наказание за вину перед Сильвией. Нарушение традиции?.. Да. Но в этом и будет его музыкальная характеристика.
Либреттисты потрясенно смотрели на своего «командора», не узнавая его. Ледяное спокойствие, за которым не равнодушие даже, а полное презрение к судьбам Австрийской монархии, твердая убежденность Мастера в необходимости своего дела, верность поставленной цели вопреки всему – откуда такая сила? О том знал лишь сам Кальман, и он знал к тому же, что это еще не его собственная сила…
…Он вернулся домой в таком приподнятом настроении, в каком Паула никогда его не видела. Вечные сомнения – не в музыке, он с равной легкостью выпускал и сталь, и шлак, – в успехе, терзавшие его вплоть до последнего падения занавеса, омрачали семейную жизнь. Не успевали отгреметь заключительные аккорды, как он уже подсчитывал доходы – ошеломляюще быстро – порой с весьма кислым видом («Маленький король»), порой с холодноватым прищуром делового удовлетворения («Цыган-премьер»). Но удача не дарила ему радости, упоения: так сухарь-финансист подводит удачный баланс, так циничный адвокат прячет в карман гонорар за выигранный или проигранный процесс, так, разглаживая мятые бумажки, подсчитывает дневную выручку дантист или гинеколог. Паула до сих пор не могла понять, как, где и когда зарождаются у Кальмана его великолепные мелодии. Спал он долго и крепко, за редкими исключениями, много времени тратил на либреттистов, репетиции, внимательнейшее изучение курса акций, на прокуренные кафе – по старой будапештской привычке. И вдруг невесть откуда возникала дивная мелодия: огневой чардаш, чарующий вальс, головокружительный галоп. И столько обнаруживалось в этом флегматичном, сумрачном, тяжелом человеке нежности, романтики, веселья, восторга перед жизнью – откуда только бралось? В отличие от многих Паула знала, что у Кальмана есть сердце, есть страх за близких, старомодно-сентиментальные чувства к матери, брату, сестрам, безоглядная щедрость – к отцу. Но на окружающих Кальман производил впечатление музыкальной машины, чуждой всем земным волнениям, кроме взлета и падения биржевых акций.
И вот Кальман ликует, и будто легкое свечение осеняет его загорелый под мариенбадским солнцем лоб, и Паула чувствует, что не в силах сказать того, чего не сказать нельзя, а пальцы непроизвольно комкают траурную телеграмму.
– Как ты была права! – благодарно твердил Кальман. – Впрочем, ты всегда и во всем права. Даже война нам не помешала. Мы отлично поработали, я привез готовое либретто и всю музыку или на бумаге, или тут, – он хлопнул себя по лбу.
Нет, она ничего ему не скажет. Мы вообще так редко бываем счастливы, а люди, подобные Кальману, вовсе никогда. Конечно, потом, когда все откроется, он не поймет ее молчания, не простит кощунственной утайки, ну и пусть, она не станет оправдываться, не станет убеждать, что берегла его радость, а к несправедливости ей не привыкать.
– С оркестровкой дело неожиданно пошло хуже, – Кальману не терпелось все рассказать. – Я начал спотыкаться там, где отроду скользил, как по льду. В чем, в чем, а в незнании оркестра меня не упрекнешь. Но ничего, авось справлюсь. Хуже: я никак не слажу с одной мелодией, которая дает ключ не только к первому акту, но и ко всей оперетте. Вернее, к ее второй линии, почти столь же важной, как и первая. Вот послушай. – Он подошел к роялю, откинул крышку и заиграл что-то меланхолическое, со, странно бравурными вспышками.
– Весьма элегично… – начала Паула, но он не дал ей договорить.
– То-то и оно, черт побери! В самый раз для Эдвина, если бы тот на старости лет вспоминал об утраченной Сильвии. Но ничего подобного у нас нет. Эта песенка шалопая Бонни, бабника и добряка. И главное, он выходит с кордебалетом, танцует и поет, и потом все подхватывают припев. На сцене должен вскипать вихрь, а у меня похороны.
Паула вздрогнула, ее обожгло нежданное слово, сорвавшееся с губ Кальмана. Она не может молчать. Каждый человек имеет право на счастье, но и страданья – право каждого. Даже любящие не уполномочены распоряжаться душой близкого человека. Если ты не можешь взять на себя его боль, то вся твоя бережь гроша ломаного не стоит.
– Имре!.. – сказала она и осеклась, губы ее задрожали.
Впоследствии она всегда поражалась чуткости, с какой он, довольный, веселый, ничего не подозревающий, погруженный в музыку, мгновенно уловил ее интонацию. Наверное, это свойство истинно художественной натуры.
– Отец? – произнес он, и крупное лицо, и вся плотная фигура стали будто распадаться на ее глазах.
И тут она с постыдной радостью поняла, что совершенно непроизвольно облегчила себе задачу, ослабила силу удара, ибо сейчас избавит его от самого страшного.
– Твой отец жив и здоров и ждет не дождется премьеры. Мать заказала новый туалет… Но бедный Бела…
– Что с ним?
– Его уже нет. – Паула протянула ему стиснутую в шарик телеграмму.
Кальман не стал ее разворачивать. Он сразу тихо засочился из глаз, как скала, скрывающая в своей толще ключ. Это детское вернулось к нему с треском рвущегося Балатона, с милым веснушчатым лицом, расплывающимся в карзубенькой улыбке, с необидными колотушками, без которых не воспитывают младшего брата, не учат уму-разуму, с застенчивой серьезностью спокойного живого паренька, приговорившего себя ради семьи к тусклой участи клерка. Бела был в сто, в тысячу раз лучше него, добрее, чище, благороднее.
Паула поняла, что лучше оставить его одного. Она ушла в спальню и, не раздеваясь, прилегла на кровать. И странно: в таком перевозбуждении, тревоге, страхе за Имре она мгновенно заснула, будто провалилась в черную бездонную яму. Очнулась она от мощных звуков, сотрясавших дом. Ничего не понимая, она поднялась и приоткрыла дверь. С мокрым лицом Кальман изливал свою скорбь в звуках ни с чем не сравнимой бодрости. Она сразу уловила ту мелодию, которую он ей наигрывал, жалуясь, что не может найти верного тона. Теперь тон был найден, его подсказала смерть Белы. Это было кощунственно, страшно, это было величественно. Насколько же человек находился во власти своего гения! Сейчас он спасал собственное сердце изысканно-бравурной мелодией с едва приметным оттенком грусти, и этим будут спасены сердца многих и многих людей.
«Красотки, красотки, красотки кабаре» – траурный марш по брату Беле…
…Когда ехали в театр, Кальман подавлял всех своей мрачностью. Накануне он от души радовался приезду родителей, бодрому и оживленному виду отца. Паула заказала старикам номер в одном из лучших венских отелей, и папа Кальман ликовал. Он любил гостиничную жизнь с ее волнующей суетой, будившей память о тех далеких днях, когда он, преуспевающий коммерсант, ездил из Шиофока в Будапешт заключать сделки и сбрасывать домашнее напряжение.
Имре всегда трусил перед премьерой, но такой свинцовой скорби еще не бывало.
– «Похоже, ты едешь не в театр, а на собственные похороны», – заметил папа Кальман.
– «Так оно, возможно, и есть», – пробурчал сын.
«Значит, обычная суеверная боязнь премьеры» – с облегчением подумала Паула, – а Ради торжественного дня она заказала роскошный выезд: ландо на дутых шинах..
Впереди открылись здание театра и осаждавшая его толпа, в которую со всех сторон, как ручьи в озеро, вливались потоки машин, карет, извозчичьих пролеток, пешеходов.
– Весь город спешит на премьеру нашего Имре, – горделиво произнес старый Кальман.
– Уж если не весь, то добрая часть, – уточнила не склонная к преувеличениям мама Кальман.
– Успокоился наконец? – спросила Паула.
Кальман отозвался вялым пожатием плеч.
– Ну и характер у тебя!..
– Вспомни о покойном брате Беле, – посоветовал старый Кальман, – вот кто никогда не вешал носа.
– Ты и так не даешь мне забыть о нем, – огрызнулся сын.
Странно, что толпа у входа в театр – здесь присутствовал весь свет: дамы в роскошных туалетах и рассыпающих искры бриллиантах, зафраченные кавалеры, военные в шитых золотом мундирах – как-то странно колыхалась, переминалась, но не стремилась внутрь.
– Что случилось? – спросил папа. Кальман какого-то потертого человека, с виду театрального барышника.
– Что, что! – раздраженно отозвался тот. – Комик охрип, спектакль отменяется.
– Я так и знал! – сказал Имре и выпрыгнул из коляски.
Он не ведал, зачем это сделал. Просто нужно было какое-то резкое движение, имитирующее поступок, чтобы «жила не лопнула», как говаривала их старая шиофокская служанка Ева. Но через мгновение его безотчетный порыв обрел смысл. На него наплыло горящее лихорадочным (даже про себя он не осмеливался произносить «чахоточным») румянцем лицо Паулы, ее тонкие пальцы с длинными, острыми ногтями впились ему в плечо. Обдавая его сухим, горячим дыханием, она не говорила, а вбивала в мозг слова, как гвозди:
– Иди к директору!.. Возьми его за горло!.. Комик – чушь. Он просто струсил. Скажи ему, что заберешь оперетту. Он знает – это золотое дно. Будь хоть раз мужчиной, иначе… ты потеряешь не только оперетту, но и меня. Клянусь честью!..
Наверное, все остальное было лишь следствием того, что он боялся Паулу больше, чем директора. Последний так и не мог постигнуть, что случилось с тихим, сдержанным, покладистым человеком, как, впрочем, не понимал прежде, почему композитор, «делающий кассу», скромен и робок, как девушка.
Кальман не вошел, а ворвался в кабинет, он не поздоровался, не протянул руки.
– Охрипший комик – пустая выдумка! – загремел он с порога. – Вы просто струсили!
Директор был так ошеломлен, что не стал выкручиваться.
– Поневоле струсишь, – понуро согласился он. – Аристократы запаслись тухлыми яйцами.
– Плевать! – гневно и презрительно бросил новый, непонятный Кальман. – Простая публика за нас.
– Успех создает партер, а не галерка.
Кальман и сам так считал, но сейчас им двигала сила, чуждая здравому смыслу, расчетам, логике и тем несокрушимая.
– Тогда я забираю «Княгиню чардаша». Найдется кому ее поставить.
«А вдруг он согласится?» – пискнуло мышью внутри.
– Вы хотите меня разорить? – Из директора будто разом выпустили весь воздух – о, мудрая, проницательная Паула! – Ладно. Пусть немного спустят пары. На следующей неделе дадим премьеру. Но если провал… – Директор открыл ящик письменного стола и вынул свернутую в кольцо веревку, присовокупив выразительный жест.
– Я составлю вам компанию, – усмехнулся Кальман…
…Непонятные вещи творились вечером и ночью после отложенной премьеры вокруг «Иоганн Штраус театра». Светская толпа, не привыкшая оставаться с носом, яростно разнуздалась. Аристократы, блестящие военные, богачи сломя голову кинулись в ближайшие рестораны и бары и забушевали там в гомерическом кутеже. Ничего подобного не видели в чопорных окрестностях старого венского театра. Светские львицы перепились и вели себя, как уличные девки; принц Лобковиц открыл бутылку шампанского прямо в лицо своему другу, получил пощечину и вызвал его на дуэль; кто-то из младших Габсбургов пытался оголиться, его кузина успешно осуществила это намерение. Было во всем что-то надрывное, истерическое – от предчувствия надвигающегося краха.
Под конец, чтоб не пропадал товар, устроили перестрелку тухлыми яйцами. Одному рослому капитану с глупо-вздорным лицом дяди Эдвина угодили прямо в глазницу с моноклем…
…Наконец премьера состоялась. Уже выходная ария Сильвы произвела фурор. Театр раскалывался от аплодисментов. Приблизив губы к уху сына, старый Кальман прокричал, обливаясь слезами счастья: «Какой триумф! Если бы покойный Бела видел!..» «Сколько?» – спросил сын, потянувшись за бумажником. Папа сделал жест: мол, еще поговорим и, вытянув манжету, стал делать какие-то подсчеты угольным карандашом…
Папа Кальман не успел закончить подсчет доходов от «Сильвы», когда аристократы решили дать бой. Едва граф Бони, офицер, несущий исправно службу лишь в уборных артисток варьете, вывел кордебалет с залихватской песенкой «Красотки, красотки, красотки кабаре!», как поднялся тот самый рослый надутый капитан с моноклем и зычно, словно на поле боя, крикнул:
– Позор!..
И другие зрители-аристократы подхватили его крик.
Дирижер невольно приглушил оркестр. Бони оборвал песенку, испуганно замерли красотки кабаре.
– Австрийские офицеры не юбочники! – витийствовал капитан. – Они проливают кровь…
– В партере! – послышался голос с галерки, покрытый смехом простых зрителей.
– Оскорбление армии!..
– Поругание чести!..
– Долой!..
Папа Кальман глянул на поникшего сына, вздохнул и носовым платком смахнул цифры предполагаемых доходов.
И тут в королевской ложе выросла фигура кронпринца Карла, мгновенно узнанного всеми.
– Молчать! – грозно прикрикнул он на капитана. – Молчать! – приказал всему партеру.
Шум смолк, офицер вытянулся с глупым и удивленным лицом.
– Продолжайте! – кивнул кронпринц дирижеру и опустился в кресло.
Дирижер взмахнул палочкой. Зазвучала музыка.
Папа Кальман вытянул манжетку и вновь выстроил колонку цифр.
Капитан не успел сесть на место, как пущенное с галерки тухлое яйцо по-давешнему залепило ему глазницу с моноклем…
…Шла война. Но даже колючая проволока, перепоясавшая тело Европы, разделившая ее на два непримиримых лагеря, не могла помешать победному шествию «Княгини чардаша». В Россию оперетту завезли австрийские военнопленные, ставившие ее в своих лагерях. Трудно сказать, как попала она к французам но они тоже распевали на позициях: «Любовь такая – глупость большая!»
И несмотря на такой успех, а вернее, в силу его, «Княгиню чардаша» сняли из репертуара «Иоганн Штраус театра». Этому предшествовал визит к Кальману видного журналиста из влиятельнейшей правительственной газеты. Журналист был похож на борзую: сух, востролиц, породист.
– Господин Кальман, – сказал он строгим голосом, – вас не смущает, что музыка «Княгини чардаша» служит и нашим, и вашим? Ее поют и по эту, и по другую линию фронта и даже на передовой – солдаты противостоящих армий.
– Новое обвинение! – насмешливо бросил Кальман. – Не дает кому-то покоя моя скромная оперетта!
– Но согласитесь, что…
– Я не милитарист, – перебил Кальман, – и не вижу в этом ничего плохого. Если люди со смертоносным оружием в руках поют о любви и женщинах, это поможет им сохранить душу. Что и требуется. Ведь все войны когда-нибудь кончаются, – и, глядя на быстро бегающее вечное перо, добавил: – Прошу передать мою мысль без искажений.
– Уж вам ли жаловаться на прессу, господин Кальман! – с двусмысленной интонацией отозвался журналист.
– Ну знаете! – вскипел Кальман. – Трюк, который сыграли со мной газетчики, мог бы зародиться разве что в голове Макиавелли. Я сам был журналистом и знаю эту кухню изнутри, но здесь писаками управляла чья-то могучая рука.
– Что вы имеете в виду?
– Вся пресса, за редким исключением, обвиняет меня в низкопоклонстве перед высшим светом. Я, видите ли, подкуплен знатью. И почему-то этим особенно возмущены монархические газеты, ваша в первую очередь.
– В нашей стране каждый имеет право на собственное мнение, – сентенциозно заметил журналист.
– Вот именно: на собственное! А это мнение навязано. Что писали после премьеры «Княгини чардаша»? – Он вытянул наугад какую-то газету из кучи, наваленной на журнальном столике. – «Кальман должен был представить на сцене офицеров императорской армии и благородных господ, но публику вынудили терпеть «Публичное осмеяние представителей высшего общества нашей монархии» и дальше: «Пусть жандармерия примет надлежащие меры, чтобы в дальнейшем предотвратить подобные оскорбления лиц высшего круга и не делать их предметом осмеяния со стороны подлого народа». Великолепно: жандармерия против оперетты! – Он взял другую газету. – «Недопустимая бестактность по отношению к высшему кругу». И как, скажите на милость, произошел головокружительный прыжок от этих обвинений к прямо противоположным: я, видите ли, певец титулованных особ?
Журналист потупился. Теперь он был похож на борзую, нагадившую в комнатах и ожидающую порки.
– Не знаете? – усмехнулся Кальман. – Да знаете отлично! Надо вбить клин между мной и демократически настроенной публикой. А теперь еще хотят добавить обвинение в антипатриотизме. Для этого прислали вас.
Журналист быстро поднялся.
– Не смею злоупотреблять вашим терпением.
– Попутный ветер!..
И журналист поспешно ретировался.
Из кухни вышла Паула в белом фартучке.
– Зачем ты тратишь силы на эту гнусь? Что они могут тебе сделать? Для всей Вены ты теперь «дер Кальман».[3]3
В немецком языке артикль к имени не прилагается. Это делают лишь в знак особого признания и почтения.
[Закрыть]
Но они знали, что делали. В один из ближайших дней, проходя мимо «Иоганн Штраус театра», «дер Кальман» увидел поперек афиши «Княгини чардаша» жирную надпись «Отменяется». Не раздумывая и не колеблясь, он кинулся к директору.
На этот раз нашла коса на камень. Театр уже вернул деньги, затраченные на постановку, да и заработал порядочный куш. Конечно, можно было заработать и в десять, и в двадцать раз больше, но директор, опытный и осторожный человек, решил не искушать судьбу. Существует множество «безошибочных» способов стать миллионером, но наживают миллионы лишь очень немногие. Он и так рискнул, поставил под удар свое доброе имя, репутацию театра – слава тебе господи, сошло с рук, да еще немало золотых кружочков прилипло к ладоням. Но нельзя и дальше играть с огнем. Время сейчас военное, и власти шутить не любят. «Княгиня чардаша» – гениальная оперетта, ничего подобного не было со времен «Летучей мыши» Штрауса, и, когда замолкнут пушки, можно будет ее возобновить. За Кальмана тоже не стоит беспокоиться, его оперетте уготован мировой успех. Надо проявить лишь немного терпения.