Текст книги "О любви"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Дверь скрипнула, тихо, на носках вошла Нина.
– Я не сплю, – сказал Павел Алексеевич. – Почему так поздно?
– А разве поздно?
Она присел на свою кровать, задев столик, печально звякнули какие-то флакончики, и стала раздеваться. Ее контур едва проглядывался в темноте, но все же он отвел глаза.
– Что вы там делали?
– Кто тебя персонально интересует?
Она хотела вывести его из терпения. Сдерживая гнев, он сказал:
– Персонально – ты.
– Целовались с Борисом Петровичем.
Он слышал, как вздохнули пружины кровати, принявшие ее тело. Стало очень тихо, оба замерли, как будто испуганные тем, что впервые вторглось в их жизнь. Затем она сказала каким-то странным голосом, словно в подушку:
– Да не целовались мы… Можешь успокоиться…
Они правдам не целовались. Когда иззевавшаяся, изнудившая компания, ничуть не взыгравшая с уходом Павла Алексеевича, окончательно развалилась – Варя уснула прямо за столом, и Никита уволок ее в дом, помрачневший невесть с чего Андрон последовал их примеру, – Нина предложила Борису Петровну поглядеть на озеро под месяцем. Они пошли по лунном коридору, пролегшему среди сосен, был какой-то дымньй свет, он обволакивал, впитывался в кожу, холодя ее и покалывая.
– Какая луна! – сказала Нина. – Господи, какая луна!..
– Если можно, оставим в покое это замученное светило, – попросил Борис Петрович.
Нина глянула виновато. Ей казалось, что из вежливости к мирозданию, подарившему такую сияющую ночь, надо сказать что-то доброе о луне, но Борис Петрович одернул ее, и она была ему благодарна. В мире, которому принадлежал Борис Петрович (то был украденный у нее мир), не признавали пусто-сентиментального словоблудия. Там признавали прямое и решительное действие, в чем она не преминула убедиться. Осторожно, но сильно он взял ее за кисти рук и вывел из клубящегося света в тень рослых кустов бузины. Нина не ожидала этого и ее первое непроизвольное движение было защитным: она вырвала свои руки из его рук. И сразу пожалела об этом. Вдруг он обидится и уйдет. Он не обиделся и не ушел. Мелькнула мысль, что действие развивается по сценарию, который он знает наизусть, это ее покоробило, но чувство не задержалось, вытесненное другим, куда более важным: она близка к освобождению. Образ освобождения был смутен: от кого и от чего освобождение и что принесет оно ей? Ну и ладно, нужно одно – шагнуть за порог, а там будь что будет.
Она уронила руки, плечи ее сникли, голова потупилась. Борис Петрович прочел этот знак покорности, подступил еще ближе, спокойно и неторопливо обнял, прохладная сильная рука легла ей на затылок, сжала, притянула к себе – в следующее мгновение оба резко и бесшумно прянули в заросли.
На облитой лунным светом дорожке перед кустарником появилась пара. Нина с удивлением узнала юного богатыря Илью и Розу, бледную носатую дочку поварихи их столовой. Они остановились тяжело дыша, видно, бежали издалека. В лунном свете белая кожа Розы обрела зеленоватый русалочий оттенок. И тут Илья схватил худые кисти девочки точно таким же приемом, что и Борис Петрович, и попытался втолкнуть ее под бузину. Несмотря на опасность, Нину рассмешила общность действий столь разных и по возрасту, и по опыту кавалеров. Казалось, юная пара решила спародировать то, что произошло у взрослых. Но худенькая Роза сопротивлялась гораздо лучше Нины, она зацепилась ногой за ногу Ильи, они чуть не грохнулись, но в кусты не попали.
– Роз, ну чего ты? – обиженно сказал Илья.
– А ты чего? – тоже обиженно сказала Роза.
– Я ничего… Чего я?..
Почему-то его бессвязный лепет обрел вдруг силу неопровержимого довода, а может, кротко-плаксивая интонация сработала, но Роза вся как-то поникла: повисли руки, плечи, голова, нос, и в этом символе покорности Нина вновь увидела карикатуру на себя и, не удержавшись, прыснула. Юная пара исчезла с неправдоподобной быстротой, будто растворилась в лунном свете.
Борис Петрович стремительно мимо Нины вышагнул из кустов. Возможно, он и не уловил пародийности разыгранной ребятами сцены, с него достаточно было, что он оказался в смешном положении. Он чувствовал себя униженным, и это было невыносимо его самолюбивой душе. Нина же вполне могла начать с того места, на котором они остановились.
– Да не принимайте вы так близко к сердцу… – начала она, но осеклась под его злым взглядом.
Они молча дошли до его домика, молча расстались. И тогда ей стало жаль и этой прекрасной ночи, и луны, изливавшейся впустую, и самое себя. «Но каков Илья, щенок, он заслуживает, чтобы ему хорошенько надрали уши, больно рано начал по кустам шастать! А ты, мать моя, больно поздно, вот и не получилось ничего». Она вздохнула, сняла туфли и на цыпочках поднялась на крыльцо…
Наутро Павел Алексеевич обнаружил, что по неведомой причине ему предоставлена передышка. Нина была притихшей, рассеянной, мягкой, и просвет былого щемяще отозвался в сердце. Боясь спугнуть ненадежное умиротворение, он не дал себе расслабиться, взять прежний тон доверия. Надо строго следить за собой, ничего ей не навязывать, и прежде всего – самого себя. Он умел управлять своим поведением и надеялся, что не позволит себе ложного жеста и слова.
Пока они завтракали в столовой, прошел золотой грибной дождь, и Никита уверял, что к вечеру грибы «попрут с ужасной силой». Последние дни не были добычливыми, да и грибы попадались все больше сухие и порченые. Тем не менее никто не соблазнился вечерним походом, настолько крепко засело в человеческой душе древнее недоверие к темному лесу. «Пойдем, как всегда, одни», – решила Нина. Павел Алексеевич был настолько тронут, что хотел отказаться из ответного великодушия, но вовремя сообразил, что может попасть впросак со своей непрошеной деликатностью. Хочешь быть безукоризненным – не бойся прямолинейности, не изощряйся, не мудрствуй, так-то вернее.
Они поехали вдвоем, в обычном направлении. Но их не обгонял на «жигуленке» Никита, не строил рож в заднем стекле богатырь Илья, они были целиком и полностью предоставлены сами себе, будто притиснуты друг к другу, и Павлу Алексеевичу физически трудно стало дышать. Казалось, духота и тяжесть предгрозья наполнили малое пространство машины.
Он боялся, что Нина заметит его состояние. Какое-то время он боролся с собой, но чувствовал, что не выдерживает. Они уже свернули с основного шоссе и приближались к карьеру.
– Стоит ли гнать в черты на яры? – сказал он. – Чем этот лес хуже?..
Нина равнодушно кивнула. Оставлять машину на узком, почти без закройков, шоссе было рискованно: к песчаной выработке и от нее то и дело сновали самосвалы на огромных скоростях, встречные машины едва не сшибались бортами. Павел Алексеевич заметил впереди просеку и подрулил к ней. Через кювет был съезд, в глубь леса по просеке уходила дорога в колеях тележных колес, налитых водой. Там машину не оставишь – завязнет, да и следы колес свежие – дорогой пользуются. И тут он обнаружил на взлобке, близ опушки, сухую прогалинку, старые серебристые сосновые шишки устилали землю, сквозь них пробилась слабая можжевеловая поросль. Павел Алексеевич рванул через кювет, проехал, буксуя, по просеке, включил заднюю скорость, с надсадным воем одолел взлобок и точно вогнал машину меж сосен на прогалину. И сразу ему полегчало, еще до того как вышел из машины.
Отсюда было видно, что лес по их сторону, казавшийся с шоссе густым и глубоким, сильно порублен – то ли под высоковольтную линию, то ли для какой иной технической нужды.
– А если и там то же? – Нина глазами указала через шоссе…
– Тогда поедем дальше, на старые места.
Но, перейдя на другую сторону и продравшись сквозь цепкий малинник, забивший кювет, они сразу поняли, что перед ними лес что надо, вроде бы и нехоженый. В этом убеждало обилие старых, изгнивающих грибов на опушке, – обойденные человечьей алчностью, они умирали своей смертью. А там пошли грузди и свинухи, да не семьями, а целыми полями, меж них – без числа новорожденных, которых выгнал из прелой земли утренний золотой дождик.
Стоило им чуть углубиться в лес, и они сразу перенеслись из сияющего дня в лиловатый сумрак. Хвойник был старый, тесный, с замшелыми лесинами и сомкнутыми кронами, солнечный свет скудно процеживался к изножьям деревьев. Павлу Алексеевичу показалось, будто он слышал об этом лесе, но что слышал, не вспомнилось.
Лес лежал ниже шоссе, поднятого насыпью; чем дальше они шли, тем приметнее опускался он в логовину, и шоссе, проглядывающееся сквозь чащу и отчетливо слышимое рокотом грузовиков, возносилось горе, вот оно оказалось вровень с нижними ветвями старых сосен, а вот унеслось к корням. Лог, по которому рос этот кряжистый, мшаный, забитый буреломом и валежником лес, был изрезан оврагами, балками, а вдруг за каким-нибудь увалком круто изламывался холмом под скользкими от желтых спрессованных игл склонами. И всюду перли из земли грибы. В овражках и на взлобках, на твердой черно-лоснящейся, спекшейся, как окалина, почве под теснящимися друг к дружке и перегорающими в этой тесноте елками, в рослой траве нежданных березовых вкраплений посреди хвойного царства, в черничной заросли, из которой не выдрать ног, во мху по кочкам, в осоковатой ярко-зеленой траве, под которой почва дышала и прихлюпывала, по песчаному руслу бессильно сочащихся среди коряг ручейков – вот-вот, и струйка иссякнет, всочится в землю, но пройдут десятилетия, и эти ручейки будут так же немощно и неустанно слезиться среди лесного мусора; грибы были на земляничных полянках, где на иных кустиках сохранились – в конце августа! – исчерна-красные сладчайшие переспелые ягоды, на мертвых плешинах твердой, будто укатанной земли, где торчали лишь сухие былинки; грибами – свинухами и груздями, а не опятами – обросли пни и палые изгнивающие лесины.
Все, что они знали о грибах, тут не находило применения, да и не было нужды в грибной науке посреди жутковатого изобилия. Громадные белые прятались в болотистой траве, а подосиновики, пренебрегая материнским деревом (лес давал приют и осинам), хоронили под игольником свои красные шапки; грузди, волнушки, лозянки и свинухи не росли разве что на ветвях деревьев, стволы понизу они хорошо обжили.
В неразборчивой жадности грибники набили до отказа все имеющиеся емкости чем попало. Они кидались на старые, квелые свинушки, и разламывающиеся в руках, черные, как сажа, изжившие свой век грузди, и белые шлептухи с губчатым, изжелта-зеленым исподом, и сыроежки с белесо-серыми шляпками, которые вообще не рекомендуется брать, и рыжики с легкой червоточинкой, и даже ложные белые, если уж очень хорошо притворились, – выкинуть всегда успеется! Теперь пришлось устроить безжалостную ревизию всему сбору. Оставили меньше половины, обрезали ножки и принялись за работу по-новому. Строжайший отбор – в корзину идут только молоденькие и крепкие; от свинух и сыроежек отказаться, черные грузди брать лишь с белой чистой изнанкой. И опять пошел самозабвенный рыск. Мелькали ножи, подушечки пальцев обрастали темной несдираемой грибной клейковиной, похожей на вар, деревенели поясницы, тяжелели корзины, оттягивая руки, пока вновь не наполнились через край. В ход пошли полиэтиленовые мешки…
В общем радостном деле забывалась рознь, все сложности, омрачившие жизнь, казались маленькими и неважными перед Его Величеством ГРИБОМ. И они продолжали углубляться в незнакомый, странный и чем-то жутковатый лес. Лишь раз охраняющий инстинкт напомнил о себе Павлу Алексеевичу, сказавшему весело, хотя и с трещинкой беспокойства:
– Слушай, а мы не заблудимся?
– О чем ты? Господи!..
– Ты же знаешь, у меня топографический кретинизм.
– Еще и это! Зато у меня с топографией все в порядке. У нас превосходный ориентир – шоссе. Слышишь?
Павел Алексеевич прислушался: справа, в бесконечной дали, что-то урчало, похоже – грузовик.
– Странно, – сказал он, – мне все время казалось, что шоссе за нами, а оно почему-то справа.
– Слева, ты хочешь сказать.
– Да нет же, именно справа!
– У тебя кретинизм не только топографический, но и акустический. Прислушайся хорошенько.
Павел Алексеевич прислушался – не столько к далекой дороге, сколько к Нининой интонации – и понял: заводиться не следует. Тем более что у него пошумливает в правом ухе – легкий шорох и гул, как в морской раковине, – значит, надо довериться Нине, у которой чистый слух. И они пошли дальше…
Лишь когда был заполнен до отказа последний мешок, наступило отрезвление. И тут они заметили, что чернильный сумрак налил лесную крепь, сплошная тень накрыла землю и шляпки светлых грибов затеплились свечками, а темных – слились хвойным ковром. Сошел блеск с березовых стволов, и подзеленилась жемчужная кора осин, только небо, там, где оно проглядывало меж крон, сохраняло прозрачную голубизну. А время было не позднее – всего лишь начало шестого, но лес сурово и недвусмысленно давал понять, что с дневными играми покончено и близится тот потаенный, лишь ему принадлежащий час, когда чужим здесь не место.
– Надо выбираться, – сказал Павел Алексеевич.
– Да, – рассеянно согласилась Нина. Она огляделась. – Как мы кружим! Теперь дорога действительно справа.
Павел Алексеевич прислушался. Ему показалось, что он слышит сигнал, долгий, настойчивый сигнал, каким водители требуют уступить дорогу. Но затем звук, доносившийся почему-то сверху, изменил своей механической природе и стал голосом пространства – то ли гудел ветер в верхушках деревьев, то ли жалобно скрипел обломавшийся сук, то ли выдыхало пар остывающее нутро леса. Нет, не слышал он дороги, но его тянуло, как магнитом, тянуло влево. Вовсе не из духа противоречия, упаси Боже! Он вспомнил о своем топографическом кретинизме и подчинился Нине. Она пошла вправо…
Лес стал ровнее и приветливее. Кончились непролазные завалы, на огиб которых тратилась уйма времени, да и направление всякий раз терялось, кончались овраги и взгорья. Идти стало легко, и они прибавили шагу. Но вскоре земля заквасилась, и ноги стали вязнуть; там и сям светлым недобрым глазом проглядывала сквозь лезвистую траву вода – они забрели в болото.
– Мы идем прочь от шоссе, – сказал Павел Алексеевич. – Ведь мы же не переходили болота.
– Ну и пусть не переходили. Мы идем правильно.
– Помнишь, мы как-то ехали и Никита показал нам болото? Его хорошо было видно в редняке: зеленое, с трясиной и торфяной чернотой. Он сказал, что лес в глубине стоит на болоте. Так вот, мы забрели в этот лес.
– Не понимаю, зачем ты все это мне рассказываешь?
– Никита сказал тогда, что болото тянется вдоль шоссе до самого карьера. Значит, надо идти от него, неужели не понятно?
– Нет. Я знаю, где шоссе, и веду к нему.
– Не упрямься, Нина! Скоро совсем стемнеет. И нам не выбраться…
– Заночуем в лесу. Интересно даже…
– Ну, знаешь ли, меня все это не устраивает! – Павел Алексеевич давно уже говорил как-то слишком напористо и возбужденно, а сейчас вовсе сбился на несвойственный ему тон свары.
«Трусит он, что ли? – брезгливо подумала Нина. – Этого еще не хватало!»
– Ты так уверенно вела и привела нас в болото! – В своем непонятном возбуждении Павел Алексеевич не заметил двусмысленности сказанного.
Нина усмехнулась:
– Веди ты. Авось приведешь в землю обетованную.
– По-моему, надо идти назад, от болота.
– Уже слышала. Пойдем от болота.
Нина с возрастающим любопытством следила за мужем. Чего он рассуматошился из-за чепухи? Таким она его еще не видела. Он будто задался целью помочь ее освобождению. Они двинулись в противоположную сторону, но было, знать, что-то колдовское в этом лесе – как ни тщились они держаться избранного направления, их вновь и вновь заворачивало на болото, начавшее истаивать легким туманцем.
– Да что же это такое? – жалобно проговорил Павел Алексеевич.
– А то, что надо было идти, как шли, а не кружить бессмысленно! – жестко сказала Нина.
Но кружили не они, кружил их лес. И когда они наконец пошли в ту сторону, которую она выбрала по слуху – шоссе оставалось единственным, хотя и малонадежным ориентиром, – после двух-трех обманчивых просветов (на самом деле то выбеливались в густеющем сумраке стволы берез) они вновь оказались в плотном лесу, а под ногами хлюпало и дышало болото. И куда бы они ни поворачивали, их настигал и окутывал прозрачно-зеленоватый болотистый кур.
– Что же делать? – Павел Алексеевич облизывал пересохшие губы.
Его рот был сухим и запекшимся в уголках, по лбу на глаза крупными каплями стекал пот, холодный, стыдный пот страха. И еще – Нина поняла, что такое «опрокинутое лицо». Ей часто встречалось это выражение в книгах, и она не понимала, что оно значит. Все дело в глазах – они как-то плоско заваливаются в глазницах, глаза не то покойника, не то душевнобольного. Да ее муж и был болен, самой позорной болезнью – страхом. Лучше бы он показал себя негодяем, хамом, зверем, только не трусом. Как же она не замечала этого раньше? А ведь надо было заметить. Разве вся его жизнь не была вылеплена страхом? Началось с войны, когда он резал по линолеуму, а его сверстники отдавали кровь и жизнь. А дальше – самоустранение от борьбы, добровольное отшельничество, отсутствие равных и более сильных друзей, товарищей по профессии, даже то, что он рисовал и как рисовал, сама мелкость «изысканного», не главного труда – все диктовалось трусостью. И людей он бежал из трусости, и поехать никуда не мог из трусости, и жил по-мышиному из трусости, и за нее не боролся из трусости – какой мужчина вел бы себя так покорно и бессильно? Он боится жизни, как темного леса. А может, у него комплекс: заплутался в детстве среди трех сосен, вот и осталась боязнь?..
– Ничего не попишешь, – сказала она с жестоким спокойствием, – заночуем в лесу.
– У тебя есть спички? – Дыхание со свистом и хрипом вырывалось у него изо рта, как у астматика.
– Откуда? Что я – курю?
– И у меня нет… Вот беда… В лесу ночью нельзя… Темно, ничего не видно… Если б знать, взяли бы фару и аккумулятор… – бормотал он как в бреду и стирал пот со лба. – Надо идти… Ты не знаешь, случайно, куда нам идти?..
Он протянул к ней мокрую от пота руку, пальцы дрожали. Она брезгливо отшатнулась.
– Дай корзину… дай сюда корзину… Мы пойдем быстро, очень быстро… Куда только идти, ты скажи, куда идти?..
Слабый шум, источник которого и не угадать, слышался то справа, то сзади. Возможно, это грузовик, но уверенности нет. В лесу пробудилось много новых шумов, мешавших вслушаться в ворочбу далекого шоссе. Вздыхало и ухало, шуршало и булькало, лес, еще недавно такой тихий, щедро озвучился в исходе дня. Он словно настраивался на ту главную музыку, которой огласится ночь. «Когда все чистое ложится и все нечистое встает…» – вспомнилось Нине. Если б ее не занимало так саморазоблачение Павла Алексеевича, в пору было бы самой поежиться. Ей-богу, с этим лесом дело не просто. Почему их сюда никогда не водили, почему не попались им человеческие следы, почему даже заросших просек они не встретили?..
– Ты меня сбил. Теперь я сама толком не знаю. По-моему, – туда!..
Павел Алексеевич сразу повернулся и пошел, как слепой лось, широко и крупно, не разбирая дороги. Валежник хрустел под его подошвами, он спотыкался, наскакивал на деревья, сучья и коряги цепляли за одежду. Опять зачавкала болотная почва, выгоняя на траву черную смрадную жижу, но он ничего не замечал.
Ручей, нет, не ручей, а речка, настоящая речка с желто-взмученной водой в черно-торфянистых берегах, поросших лещугой и острецом, преградила им путь. Довольно быстрое для лесной речки течение закручивало мелкие воронки. Была она не широка, но не перескочишь, и достаточно глубока, чтобы не перейти вброд. Павел Алексеевич сунулся, но сразу потерял дно и всем телом откинулся назад, на берег. Река подымала берег с их стороны, ветлы и ольхи опрокинулись головами в воду, иные были мертвы, а иные сохранили зелень торчащих из воды веток. Но по ним не перейдешь. Павел Алексеевич метался с тяжелыми корзинами по берегу от дерева к дереву, делая попытки ступить на какую-нибудь лесенку, то гнилостно распадавшуюся под ногой, то сразу тонувшую, и наткнулся-таки на переправу. Можно подумать, что человеческие руки завалили березу в самом узком месте реки, где берег мысом вдавался в воду. Ветви дерева впутались в густую траву на другой стороне, а ствол перекинулся мостком через мутную воду.
– Оставь корзины! – крикнула Нина.
Павел Алексеевич поспешно и как-то безотчетно опустил корзины на землю и боком двинулся по стволу. Он забыл переобуться в резиновые сапоги, кожаные подметки туфель скользили. Будь ствол потолще и не так окатан водой, слизавшей с него кору, Павел Алексеевич все равно перешел бы, ведомый самым надежным поводырем – страхом, но тут, не достигнув середины, он словно задумался на миг и грузно, неуклюже плюхнулся в воду. Его накрыло с головой, он выпрямился, вода не достигла подбородка. Нина, испугавшаяся было, стала хохотать, глядя на его мокрую, облепленную водорослями голову.
– Держи документы! – крикнул Павел Алексеевич. Достал из нагрудного кармана куртки измокший паспорт, водительские права, членский билет Союза художников, сложил и швырнул на берег.
– Ты образцовый гражданин, – с издевкой сказала Нина, подбирая рассыпавшиеся документы, – в такой момент помнишь о бумажках.
Павел Алексеевич не ответил. Он попытался достичь другого берега вброд, но только нахлебался воды. Нина протянула ему корягу и помогла выбраться. С него стекала желтая вонючая вода.
Нет, он не мог собрать себя нацельно, как ни старался. Нина что-то говорила, кажется, предлагала поискать другой путь. Зачем им на ту сторону, ведь они не шли через реку, и еще что-то о грибах, что их придется бросить. Какие грибы, при чем тут грибы?.. Голос ее все отдалялся, словно скрадывался расстоянием, а рядом, у самого уха, у виска, готовая вонзиться ему в голову, в глаза, в лоб, лязгала и лязгала железная лопата, вгрызаясь в каменистую землю, в которой он был похоронен. Но он уже знал, что не умер, нет, не умер, хотя весь земной шар, расколотый фугасом, рухнул на него чудовищной массой и закопал в себе. И все-таки он не умер. Он был слеп, недвижим, на него давила немыслимая тяжесть, груди было не подняться для вздоха, и как он вообще дышал, когда рот и нос были забиты землей, но он дышал, он жил, потому что слышал. Он слышал лопату, вгрызающуюся в землю, и понимал, что его откапывают, хотят спасти, но могут перерезать тоненькую ниточку, которой он еще привязан к жизни. Он хотел крикнуть, предупредить, но голоса не было, голос был заперт в груди навалившимися глыбами, заперт земляным кляпом во рту. Он хотел отвалить глыбы, хотел выплюнуть землю, но не мог двинуть ни рукой, ни ногой, ерзнуть, шевельнуться, не мог даже разомкнуть спекшиеся губы. Он был скован, скручен, спеленат, как мумия, в этом земляном мешке. И тогда он заорал внутри себя, заорал, чтобы лопата скорее нашла его висок или горло и освободила от непереносимого ужаса… Он задохнулся в своем беззвучном крике и потерял сознание. Никита и старшина Сергунов, откопавшие своего командира, и те восемь человек, что остались от взвода после взятия стратегической высоты, условной, воображаемой высоты, не видимой глазом, не чуемой дыханием и неощутимой под ногами, когда ее брали, не значащейся ни на одной географической карте, но нужной для России, увидели, что он мертв, и не поверили этому. Они вернули ему дыхание и отправили в полевой госпиталь, где он через сутки очнулся. Но в каком-то смысле он навсегда остался в земляной могиле, ибо все, что напоминало ее ощущение безвыходности, насылало на него нечеловеческий ужас. И с годами ужас перед замкнутым пространством не шел на убыль, а все усиливался. Запертые двери были могилой, толпа у театрального подъезда была могилой, метро, ночные поезда, маленькие автомобили, лес, из которого нет выхода, – все это могилы. Но лес, ночной, глухой, без прогляда, без спасительного огонька, и впрямь мог стать могилой, – такого ему не выдержать, лучше размозжить башку о дерево – хоть в смерть, но все-таки выход. И не было на земле силы, которая могла бы ему помочь, когда он слышит у виска лязг лопаты и тяжесть земли давит на сердце, мозг, на самую субстанцию жизни.
…Он схватил корягу, отломил мешающий сук и превратил в шест. Опираясь на шест, двинулся по стволу, осторожно ставя ноги, чтобы не оскользнулись подметки. Шест сломался на середине реки, он рухнул в воду, чудом не распоров лица о впившийся в вязкое дно обломок. Острый конец скользнул по щеке, по веку и поцарапал бровь. Кровь из ранки потекла на глаз.
И опять он выбирался на берег, с трудом выхватывая ноги из илистого засоса, цепляясь за палку, протянутую Ниной; палка обломилась – все здесь было от сырости гнилым, трухлявым, непрочным, – по счастью, он успел ухватиться за тонкие, похожие на бледно-розовых червей корни, свисающие с торфяного среза берега.
Лопата лязгала и лязгала у виска. Нина опять что-то говорила, но лишь одно слово «грибы» проникло в охваченный недугом мозг. Он схватил корзины за ручки и устремился по стволу быстрым, семенящим шагом канатоходца. И тяжелые корзины послужили балластом, он достиг противоположного берега и рухнул на землю.
Он смахнул кровь с глаза, утер рукавом лицо. Он еще не спасся и не знал, спасется ли, но какой-то рубеж был взят, и лязгающий звук чуть отдалился от уха. Обернувшись, он увидел, что Нина переходит реку. Она шла медленно, прижимая к груди полиэтиленовые мешки с грибами и не глядя под ноги, словно забыв, что под ней река.
– Брось мешки! – крикнул он, вскакивая на ноги.
С какой-то балетной грацией тяжеловатая Нина легко продвигалась по стволу, еще шаг – и она ступила на берег. Он заметил, что у нее странные глаза – широко открытые и неподвижные. Но краткая передышка уже кончилась, лопата залязгала у самого уха, что-то черное, душное навалилось, зажало со всех сторон, и, спасаясь от смертельных дисков, он безотчетным движением подхватил корзины и метнулся прочь от реки.
Нина безмолвно последовала за ним. За речкой оказалось другое болото. Она видела, как оступался, проваливался и падал Павел Алексеевич, как тяжело волочил нагрузшие торфом ноги к очередному просвету, такому же обманчивому, как и все предыдущие; мнимая щель обернется стволами берез или осин, а за ними станет лес стеною, и зачавкает болото, и река заворотит излучину поперек пути, и так до наступления ночи, а что будет тогда – она боялась думать.
Она уже поняла, что Павлом Алексеевичем сейчас владеют какие-то иные силы, не имеющие ничего общего с бытовым страхом. Он не властен над собой, неуправляем, лишь изредка его воспаленность пронизывает краткая остынь, и тогда он делает что-то разумное, и тут же вновь его захлестывает необъяснимый, мистический ужас. Она не верила в сверхчувственное, этому должно быть разумное объяснение, но сейчас не до того, надо выбраться из леса, выбраться до прихода тьмы. Если б она могла точно определить, какого направления держаться, но в том-то и горе, что шоссе давно уже посылало сигналы с разных сторон, и пропала уверенность, что она вообще слышит шоссе. Павел Алексеевич сбил ее с толку, а она слишком поспешила отпраздновать свою глупую, стыдную победу и нарочно выпустила вожжи из рук. А теперь и сама потеряла ориентировку. Хоть бы куда-нибудь вывел их проклятый, заколдованный лес!
Нужно найти выход. Помочь бедняге, выбивающемуся из сил впереди нее. Она прибавила шагу. Если быть внимательной, то можно ступать по сухому: где кочка, где пенек, где просто крепь, а Павел Алексеевич не разбирал дороги и поминутно проваливался…
Нина нагнала Павла Алексеевича уже за краем болота, под ногой затвердело, красноватый свет солнца просачивался из-за опушки. За орешником так же безнадежно вздымались сосны и ели, но справа и слева в кустах будто виднелись воротца, и он заковылял к ближней сквознине. Нина опередила его. Прямая, как стрела, просека врезалась в зелёную мглу. По ней тянулся слабый, едва различимый след тележных колес. «Лесная дорога. Куда она может вывести?» – лихорадочно соображала Нина. Они ее не пересекали, значит, дорога находится в глубине леса, и по ней едва ли попадешь на шоссе, где оставлена машина. Так куда же ведет эта дорога и сколько придется идти по ней, чтобы хоть куда-нибудь выйти? И выдержит ли Павел Алексеевич, когда так быстро темнеет? Впервые Нина испугалась, но тут же сказала себе, что все равно выведет его. Если надо, понесет на себе. Сил у нее хватит. А Павел Алексеевич, поставив корзины на землю, вытирал лицо скомканным грязным носовым платочком и улыбался виновато и счастливо.
– Что ты, Паша? – Она достала чистый носовой платок, промокнула его сочащуюся кровью бровь и прижала ранку.
– Выбрались… – сказал он. – Все-таки выбрались.
– Да разве мы выбрались? – Ранка не кровоточила, и она стала вытирать мужу лоб, глаза, рот. – Только на дорогу вышли. А что это за дорога?..
– Не важно… Каждая дорога куда-то ведет. Остальное не важно.
– А если мы дотемна не успеем? – пытала она.
– Не важно. Небо видно. И в оба конца – выход.
Она начала догадываться.
– Это что – война, Паша? Или ты не хочешь говорить?..
Он не хотел говорить, она сразу поняла, но иногда приходится говорить независимо от того, хочется или нет.
– Война.
– Но… ты же резал по линолеуму?..
– Это потом. Сперва я нормально служил. В пехоте.
– Ты был ранен?
– Засыпан землей… Меня откопали.
– Почему ты никогда не говорил мне об этом?
– Одна женщина назвала меня эксгумированным трупом.
– И ты расстался с этой женщиной?
– Да.
– Но я не такая женщина.
Он как-то странно взглянул на нее и промолчал.
– Может, я плохая женщина… только не такая…
– Ты прекрасная женщина! – сказал он искренне. – Но ты была очень молодой женщиной, собственно, ты даже еще не была женщиной. И я подумал: зачем наваливать это на молодую душу? Если и не очень молодая не выдержала… Наверное, я был не прав. Нельзя ничего строить на лжи. Но мне казалось: немного осторожности, всего лишь несколько ограничений… Откуда я мог знать, что мы попадем в этот чертов лес?..
Наверное, следовало остановиться, но она знала, что они уж никогда больше не вернутся к этому разговору.
– Скажи, а поезда?..
Он кивнул.
– И театр?..
Снова кивнул.
И наконец, вот оно – главное.
– И ребенок?..
Он опустил голову.
– Врачи говорят, что это не передается по наследству. Но можно ли им верить? А если один случай на тысячу?.. На десять, на сто тысяч?.. Какое я имею право?..
Каково же ему приходилось, если его страшит даже ничтожно малый риск!
– Понимаешь, в сущности, я совершенно здоров. Это же чепуха – одна-единственная неверная связь в мозгу… Когда меня откопали… я потом очень болел, дергался, не владел своим телом и, кстати, долго не мог резать по линолеуму. Меня держали в армейской газете из милости – я не хотел ехать домой, мне казалось, что со мной все в порядке. До первой бомбежки. Надо идти в убежище, а я не могу. Мне под бомбами лучше. После, как налет, меня стали назначать дежурным по части… Ведь обидно, – сказал он с горечью, – научись врачи разрывать эту связку, и все – нет такой болезни. Но ведь сейчас наука одерживает успехи только на Луне… И чего я так разболтался? – перебил он себя.