355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » О любви » Текст книги (страница 1)
О любви
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:31

Текст книги "О любви"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Юрий Маркович Нагибин
О любви

Сборник

Пик удачи

Современная сказка

Они вышли из Национального дворца, находившегося за высокой крепостной стеной, воздвигнутой еще в Средневековье, а затем наращиваемой из века в век против всеусиливающейся осадной мощи неприятеля. Достигнув предела фортификационного совершенства, стена превратилась в городскую декорацию, ибо средства нападения развивались куда быстрей средств защиты, и вся ее мощь, толщь, высота, огневая насыщенность бойниц стали мнимостью перед сокрушительной силой нападающего оружия. Но стена была красива: небо в ее бойницах казалось куда синее небес города – небо древних сказаний и легенд, голуби над ее башнями никогда не спускались на землю, чтобы отыскивать корм в уличном соре, трава на отлогих падях от подножия стен до торцовой мостовой площади, асфальта набережной и чугунной ограды парка была неправдоподобно зелена, с металлическим, грозовым отливом, когда задувал северный ветер.

Они вышли из крепостных ворот, и главная башня, носившая название Башни времени, уронила гулкий, круглый удар, будто упавший в воду, – Гаю показалось, что он услыхал всплеск – стихия времени приняла в себя озвученное курантами мгновение, как река – камень. Гай прислушался, но остальные одиннадцать ударов поглощались собственным ухом, и таинственная субстанция, содержащая в себе наше бытие, более не обнаружила себя.

«Какое удивительное и зловещее изобретение – часы! – подумал Гай, глядя на огромный черный башенный диск с золотыми копьями стрел и знаками зодиака вместо цифр по окружности. – Надсмотрщики смерти, не позволяющие нам хоть на миг забыть, что неумолимо сокращается шагреневая кожа жизни».

Как всегда в последнее время, мысль о смерти была ему неприятна. Прежде он вообще не думал о смерти, не считался с ней настолько, что никогда не ходил на похороны не только родных и близких, но и тех немногих людей, перед которыми преклонялся. Он хотел, чтобы и собственные его похороны прошли как можно проще, быстрее и незаметнее. Смерть – это конец жизни, а интересна только жизнь, когда работает величайшее чудо творения – человеческий мозг. Что же касается разных благоглупостей о растворении в природе, о новых формах бытия, наступающих после разрушения нашей земной оболочки, то Гай и слышать не хотел о подобной чепухе. Смерть бездарна, она способна лишь к разрушению, и Гай не желал иметь с ней никаких ложнозначительных отношений. А вот недавно в нем поселился страх…

Мор заметил взгляд, брошенный Гаем на башенные часы, но истолковал по-своему.

– Наверное, грустно, когда истекает час величайшего и неповторимого триумфа? – спросил он своим жирным голосом, которому тщетно пытался придать оттенок тонкой иронии.

– О чем вы? – не понял Гай.

Мор диковато взглянул на своего спутника. Сам он великолепно умел притворяться, но притворство других людей – запрещенный прием, рассчитанный на дезориентацию окружающих, – возмущало его до глубины души. Неужели эта скотина будет делать вид, что не сходит с ума от счастья? «Почему же у вас до сих пор такая бледная рожа, Гай, белее вашего крахмального воротничка?»

Словно ныряльщик, всплывающий со дна морского, Гай медленно возвращался в реальность: мелькали коралловые нагромождения, дрожали и вились водоросли, чудовищные рыбы покачивали телом-плавником, но вот раздалась зеленая полупрозрачность воды, хлынуло в глаза солнце, и земная действительность воплотилась в массивное, атласнощекое лицо профессора Мора, с коричневыми, голыми и оттого какими-то беззащитными глазами, породистое, холеное, значительное и несчастное лицо завистника.

Гай внутренне поежился – новая, недавно пришедшая к нему проницательность была неприятна. Он не хотел ничего нового в себе, это лишь усугубляло чувство утраты. Он хотел оставаться таким же, как прежде, до самой последней подробности глубинной своей сути и внешнего поведения. Его отнюдь не радовало внезапное открытие, что известный, почти знаменитый профессор Мор, член-корреспондент многих академий, с которым они без малого четверть века бились над одной и той же проблемой, переживали сходные озарения, неудачи, надежды и разочарования, что этот талантливый, сильный, терпеливый и, как казалось Гаю, бескорыстно преданный науке человек одержим черной завистью. И, пожалев Мора, Гай сделал для него то, чего не сделал бы ни для кого другого.

– Не сердитесь, я действительно не в порядке, от меня ушла жена.

Мор был ниже ростом, он стоял потупившись, и взгляд его коричневых голых глаз упирался в грудь собеседнику. Он видел темный, умело повязанный галстук, тугие на крепком волосе, высокие и коротенькие лацканы отлично сшитого костюма и в петле левого лацкана большую (неприлично большую) золотую (кричаще золотую!) медаль с надписью: «Благодетелю человечества». Боже мой, все сбылось!.. И это торжество, на котором он вынужден был присутствовать, вовсе не привиделось ему в кошмарном сне! Были трубы, и скрипки, и невероятные по искренней высокопарности речи, взахлеб, взадых, так что не хватало ни слов, ни жестов, и ораторы кончали слезами, и чек на миллион долларов, и внеочередное присвоение Нобелевской премии – такое случилось впервые со дня основания Нобелевского института, – и академические лавры всех сортов, и наконец вершина всего – знак мирового признания и благодарности – золотая медаль «Благодетелю человечества» с дипломом, подписанным главами всех существующих на земле государств.

Господи, и ведь все это могло выпасть на долю ему, Мору! Но он поставил не на ту лошадь. Кто мог подумать, что удача лежит на самом неверном, скомпрометированном, забракованном всеми специалистами пути! Почему Гай так упорно цеплялся за антивирусы? От тупости, усталости, безнадежности, слепоты малой души? Теперь это будет называться блефовым словом – гениальность. Но как случилось, что заурядный, казалось бы, ничем не выдающийся из множества исследователь вдруг наплевал на все мировые авторитеты и в одиночку двинулся по заброшенной дороге? Тогда он действительно должен быть гением, ну, если не гением, то фанатиком, одержимым, высоким безумцем?.. Хорош фанатик, хорош безумец, шьющий у лучшего портного и повязывающий галстук с кокетством ресторанного пшюта! У гения нет душевного времени на подобную чепуху. Стопроцентно бытовой человек, средний интеллигент – самый пошлый тип современности. Но что-то у него есть!.. Трудолюбие, усидчивость, ну и, конечно, неплохой, ясный мозг. И все же он выиграл свой миллион по трамвайному билету. Такое случается не впервой в мутной истории человечества. Колумб наткнулся на Америку, приняв ее к тому же за Индию, а считается, что открыл, то есть совершил сознательный волевой акт. Гай тоже наткнулся… Правда, в отличие от Колумба, он наткнулся на то, что искал. Но Колумб истинно велик в своем фанатизме, вере, одушевленности, бескорыстии, а Гай… Да кого все это сейчас интересует? Гай – благодетель человечества, а всем остальным – грош цена. Гай сделал безработными тысячи других искателей, отдавших мозг и душу той же проблеме. Теперь им нечего делать. Приспосабливать новый метод к всевозможным разновидностям болезни – дело рядовых сотрудников вновь созданного «Всемирного института Гая»… В том-то и фокус, что Гай открыл универсальный метод полного излечения рака!

«Но зачем он сказал мне, что его бросила жена? Какое мне до этого дело? Да и какое дело ему самому, что его бросила ничтожная дура, которая наверняка ревет от горя, что так промахнулась. Вот уж действительно дура – бросила кошке под хвост миллион долларов и звание миссис „Благодетель человечества“! А кто она такая, его жена? Наверное, не бог весть что, раз я даже не слышал о ней. Да не может он всерьез страдать от такой потери!.. Он кинул мне эту кость в утешение. Мол, не завидуйте, я тоже несчастный человек… Значит, он догадывается о моей зависти!.. – Мор чувствовал, что задыхается. – Какая наглость говорить мне об этой никому не нужной бабе, какая подлость притворяться несчастным передо мной, чью жизнь он превратил в бессмыслицу, какое хамство догадываться, что я мучаюсь!..»

Нехорошо нагруз затылок, виски стиснуло обручем. Не торопись подыхать! Через месяц на Центральной площади встанет памятник этому счастливчику, прижизненный памятник «Великому исцелителю от благодарного человечества», вот тогда приди и сдохни у подножия монумента во славу гнусного торжества слепой удачи!..

Мор резко повернулся и, не прощаясь, зашагал прочь. Это был толчок инстинкта самосохранения. Весь его нервный аппарат и кровеносная система находились на пределе, еще несколько мгновений в непереносимой близости Гая – и могло случиться непоправимое. Обратившись в бегство, он спасал свои сосуды, свое сердце, свой рассудок, быть может, саму жизнь…

Гай не придал значения поспешному уходу, вернее, бегству профессора Мора. Заговорив с ним о жене, он сразу ушел в свою боль и стал неспособен к общению. Он ни с кем не обсуждал своего семейного несчастья и впервые сам заговорил об этом, опаленный завистливой мукой Мора. Просто пожалел страдающего человека, потому что и сам страдал…

Жена уподобилась раковой опухоли, и тут его универсальный метод не помогал. Опухоль могла долго не напоминать о себе, но одно неосторожное движение пробуждало либо мгновенную, нестерпимо острую, но быстро проходящую боль, либо долгую, тупую, неотвязную. Впрочем, присутствие в себе инородных, переродившихся клеток он чувствовал постоянно, но порой мог не думать о болезни, отключиться от нее и жить так, словно ничего не случилось. Порой же болезнь заставляла копаться в себе, извлекать наружу всю скрытую боль, чтобы за каким-то барьером подарить возможность почти научного анализа. И вот тогда хорошо было оставаться одному. Вообще хорошо, когда знакомые уходят, уезжают, не являются на свидание, не звонят в назначенное время по телефону, забывают об условленной встрече. Эти нежданные подарки свободы, времени, незанятости чепухой поистине драгоценны. Как вы милы, добры и тактичны, необязательные, рассеянные, неаккуратные люди!

Мысленно поблагодарив Мора за его внезапный уход, Гай начисто забыл о нем и двинулся в другую сторону, вдоль городской стены, к реке.

Река не окрашивала собой жизни города, не была его символом, подобно Темзе, Неве или Сене. Лишь прогулочные яхты изредка тревожили ее вялую, немускулистую гладь. Мутная, затянутая нефтяной пленкой вода не отражала неба и потому чужда была переливам сини и золота, разве что слегка радужилась у гранитных берегов. Но когда Гай достиг парапета и облокотился о холодный камень, на него повеяло странным спокойствием, отдохновением, почти счастьем. Ему не хотелось сейчас копаться в себе, он предпочитал бездумно и безмятежно ввериться радостному ощущению. Он смотрел на воду, на противоположный берег с безликими современными жилыми домами, с готической худобой почерневшего собора, униженного рослостью стеклянных коробок, с низенькими грустными трубами старой табачной фабрички – и сюда долетал медовый запах трубочного табака.

Вода, если оглянуть вширь, казалась недвижной, как в пруду, но то было обманчиво, река обладала течением и неспешно увлекала к далекому морю разные попавшие в нее предметы: обломок мачты, пустой бочонок, обгорелое бревно… Маленького Гая часто водили на реку, особенно любил он бывать здесь осенью, когда по воде плыли золотые и багряные листья. Покорные воображению, они легко становились флотилиями Марка Антония и Октавиана. Гай мог сейчас безболезненно заглядывать в прошлое. Река ничего не значила в их жизни с женой, ни эта река, ни какая другая. Море – значило, озера – значили, горы и лес – значили, некоторые улицы столицы и других городов – значили, асфальтовые шоссе, провода, фонари, почти все звери, многие птицы и рыбы – значили, книги и церкви – значили, и снег – значил, особенно же деревья – городские, садовые и дикие, а также цветы, земляника, лесные орехи – это все стало запретным для памяти, но больше всего значили собаки, он их видеть не мог без душевного содрогания – стольких собак они любили вместе и стольких лишились под колесами машин, от чумки и других загадочных и неумолимых собачьих болезней. А река ничего не значила. Они не купались в ней, не ловили рыбу, не катались на яхте, не бродили по набережным, не томились на мостах, даже не имели знакомств в приречных районах; молодец река – сумела уберечь его от воспоминаний!..

Он довольно долго наслаждался спокойствием, пока вдруг не заметил, что из этого слишком осознанного спокойствия медленно и верно вырастает тревога. Спокойным можно быть, пока ты не осознаешь своего спокойствия. Как осознал, так все идет прахом.

…Маленькой она жила возле реки и часто бегала сюда с дворовыми девчонками. Они вылавливали из сорной воды у гнилых свай старого причала обрывки тонкой резины от воздушных шариков – выше по реке находится детский городок, миниатюрный «Диснейленд». Силой дыхания они возвращали слабой, вялой резине шарообразную форму и, перевязав шарик ниткой у надувного отверстия, запускали в воздух. Подхваченный ветром, шарик круто взмывал ввысь и уносился к трубам табачной фабрики. И там, взблеснув напоследок, исчезал. И это было счастьем. Но однажды прохожая женщина вырвала у нее изо рта только начавшую раздуваться резинку, брезгливо отшвырнула и раз-другой больно шлепнула ее по щекам:

– Не смей брать в рот всякую гадость!..

Отец дал пощечину маленькому Бенвенуто Челлини, увидевшему в огне саламандру, чтобы тот навсегда запомнил столь редко выпадающее на долю смертного чудо. Но жесткость чужой женщины не соответствовала малости вины, и у Рены осталась лишь боль незаслуженного оскорбления посреди чистой радости. Гай пронзительно видел ужас, гнев и смертельную обиду в круглых, чуть припухших детских глазах с черным, глубоким, продолговатым, как семечко, зрачком, видел детскую прекрасно вылепленную голову с крепким затылочком, открытым, выпуклым лбом и нежным теменем в мягких каштановых волосах и как она стремглав кинулась с реки, ставшей чужой и враждебной, в свой двор на задах старой-престарой церкви… Она, может быть, и не плакала, она умела не плакать, когда по-настоящему больно, и легко плакала по пустякам или вовсе без повода, просто от давления судьбы.

Что-то кольнуло Гая в левый глаз, вернее, через глаз кольнуло в мозг. Это отблеснула его медаль в навернувшуюся слезу, и та, словно линза, собрала свет в острую спицу.

Этого еще не хватало! У него то и дело увлажняются глаза, он всхлипывает – даже на людях – от любого пустяка, подчас вовсе не трогательного, но как-то сложно соприкасающегося с его бедой. Это мерзость, распущенность, надо следить за собой.

Мимо прошли две школьницы в темных платьях и белых фартучках, недоуменно-насмешливо посмотрели на взрослого плачущего человека, таинственно – друг на дружку и скрылись навсегда. Гай вывинтил медаль и опустил в карман пиджака.

Тонкий, печальный осиный гул донесся сверху, Гай поднял голову и увидел светлый крестик самолета – будто штопка на синем полотне неба. Самолет круто, почти вертикально полз наверх и поначалу казался недвижимым. Его движение обнаружилось по белому следу, наращиваемому за хвостом. Словно выдавливалась зубная паста из лопнувшего тюбика.

Белая дорожка протянулась в синеве и круто, плавно загнулась. Ее появление не было игрой природных сил, самолет сознательно и трудолюбиво выписывал над городом гигантскую букву «Г». Реклама. Самая зримая и въедливая при сравнительной недолговечности. Самолет не угомонится, пока не измарает все небо названиями рекламируемого товара. Потом полосы начнут расползаться, таять, но до самых сумерек можно при желании разобрать размытые письмена. Гай подумал о сидящем в кабине летчике. Кто он, бывший ас, бесстрашный истребитель, счастливчик, пощаженный войной, в некий час сунувший ордена на дно чемодана и пошедший, как все, служить фирме, или гражданский пилот, водивший громадные пассажирские лайнеры над планетой, но уволенный за провинность или по возрасту, или испытатель, в чьих услугах перестали нуждаться? Во всяком случае, это человек с судьбой и опытом, а не желторотый птенец, дорвавшийся до штурвала, и не престарелая бездарь – пилотаж над городом разрешен лишь классным пилотам. Наверное, противно ему пачкать небо названиями сомнительных кремов, пудры, пишущих машинок и мощно газированных, не утоляющих жажды вод. А может, ему давно уже на все наплевать, лишь бы платили прилично?..

В чистой, беззащитной сини самолет написал его имя и продолжал писать, чтобы получилось «ГАЙЛИН» – так в честь создателя и с его рассеянного согласия окрестили новое патентованное средство не от мозолей, не от потливости, не от кашля, а от того, что было бичом человечества.

Какая пошлость, какая гнусная пошлость! Да к тому же обман. Ведь в тяжелых случаях требуется госпитализация и специальное лечение, а обывателям хотят внушить, что любой рак излечивается пилюлями, как расстройство желудка.

Видимо, в тумане первых восторгов Гай совершил немало промахов. Он на все соглашался, почти не слыша, о чем его просят, подписывал какие-то бумаги и с легкостью мог бы подмахнуть смертный приговор самому себе. Но люди, которые подсовывали ему эти бумаги: договоры, соглашения, обязательства, – вовсе не были упоены и опьянены чужой и всеобщей удачей, они холодно знали, что делали. Теперь он пожинает плоды своей доверчивости… Проклятие, хоть бы небо оставили в покое, хоть бы синь пощадили!..

Он подозвал канареечно-желтое такси и откинулся на засаленную спинку сиденья…

Ему открыла нянька. В носатом, черноусом лице ее Гаю почудилась насмешливая значительность. И почти сразу он испытал то, что можно назвать «эффектом присутствия». В пустом, сумрачном пространстве припахивающей склепом квартиры возник живой, теплый очажок, он чувствовал его кожей, как жар костра в ночи. Перед нянькой нечего было притворяться, и он помедлил мгновение не ради нее, а чтобы вызвать в себе образ жены, подготовиться к встрече. Читает ли она, сидя в своем любимом, с продавленным сиденьем, старом кожаном кресле, доставшемся ему от родителей, под торшером на кривой металлической ножке, или спит, зарывшись лицом в подушку и надышивая в наволочку влажное пятнышко, или стоит у окна, держась рукой за складку шторы и глядя на сухие летние крыши окрестных нерослых домов? Нет, это слишком картинно, а она больше всего на свете ненавидела всякую картинность. Она была естественна, как зверь, и это – лучшее в ней. А может, она пьет кофе из маленькой синей чашки, коротко и прерывисто вздыхая, потому что кофе сразу и сильно действует ей на сердце? И когда он вспомнил эти коротенькие, словно испуганные вздохи, душа в нем заметалась, стала горячей и влажной. Он толкнул дверь, шагнул в темную, зашторенную столовую, оттуда – в спальню, затем в свой пропахший табачным дымом кабинет, потом, уже в полубреду, кинулся на кухню, распахнул дверь затхлого нянькиного убежища и тут только понял, что ее нет.

– Да чего ищешь-то? – послышался мужской голос няньки. – Разве она вернется?..

То, что нянька мгновенно угадала смысл его метаний по квартире, было в порядке вещей. Но почему она глядела на него с таким двусмысленным выражением? «Чертова старуха, еще издевается надо мной! Она всегда отравляла мне жизнь. Не давала купаться в речке, сколько мне хотелось, не пускала одного в лес, напяливала на меня калоши и теплые фуфайки в жару и сушь, ворчала, когда приходили мои товарищи, и чуть ли не плевалась, отворяя дверь моим подругам. Сколько раз приходилось мне краснеть из-за ее нарочитых злобных бестактностей, сколько свиданий она мне отравила, сколько испортила дружб! Вечно угрюмая, нелюбезная, ворчливая – я всегда боялся попросить чашку чая для моих сослуживцев, она еще мирилась с гостями, но моих коллег невесть почему в грош не ставила. И бестолковая: всегда все напутает, переврет, по телефону спрашивает, что передать, лишь когда звонят не по делу, непрерывно что-то жует, сосет, хлещет с утра до ночи чай с джемом, шоколадом, бисквитами и считает себя обиженной, забытой. Вся кротость моей жены, равнодушной к домашним делам, не могла оградить ее от настырных и склочных претензий старой чертовки. Конечно, стоило кому заболеть, и нянька не спала по ночам, служила не за страх, а за совесть, но мы редко болели. И еще раз-другой, когда случались трудные дни, на нее находила какая-то исступленная преданность, но в тихом течении жизни она невыносима».

Он чувствовал, что гнев его уходит, и ему уже становилось стыдно за все его злобные мысли. Нашел на кого ополчаться – на жалкую старуху, ничего не нажившую за долгую жизнь и потерявшую даже свое женское естество.

Да она же все время глядит на него так – игриво-многозначительно, с того самого дня, как он вошел в славу. В этом ее жалкая гордость – примешивать к восхищению им некоторую иронию, ведь сколько раз меняла она простыни под «Благодетелем человечества», шлепала его пониже спины за различные провинности, мыла в эмалированной ванне. Он сам себя ввел в обман и с низостью слабой души обрушил на бедную облезлую, седую голову молчаливые проклятия.

– Мне показалось… – начал он и тут увидел, что нянька склонилась над плиткой. – Я не буду обедать.

– Зачем только продукты переводим! – вздохнула старуха.

Гай пошел в кабинет и сел за громадный старинный, обтянутый зеленым сукном письменный стол. Зеленая равнина была густо уставлена всевозможными безделушками, дававшими весьма слабое представление о личности хозяина. Тут находились: черепаха, превращенная в пепельницу – часть панциря вырезана, и лунка забрана медью; бронзовая спичечница, серебряный стаканчик, набитый цветными карандашами и шариковыми ручками, которыми Гай никогда не пользовался, он писал старым паркеровским «вечным пером», заливавшим ему внутренний карман пиджака синими чернилами; три безвкусные терракотовые статуэтки, с которыми он мирился лишь потому, что не замечал их; две вазочки для цветов, но цветы никогда в них не стояли; старые, давно и навсегда остановившиеся швейцарские часы; кинжал в чеканных ножнах; выложенный мозаикой ларчик с пластмассовыми скрепками; прямоугольный кусок стекла с таинственно погруженным в стеклянную глубь изображением собора Святого Марка; печать деда с материнской стороны, глазного врача, которого он не застал в живых; гусиное перо – подарок сослуживцев, считалось, что оно пишет; бюстик Лабрюйера загадочного происхождения, всякий раз, когда бюстик попадался ему под руку, он давал себе слово посмотреть в энциклопедии, чем прославил себя Лабрюйер, но забывал это сделать; и еще желтоватый кусок кварца, календарь за прошлый год, деревянная статуэтка очень толстой обнаженной женщины гогеновского склада и смуглоты – из всех предметов, населяющих стол, лишь эта фигурка вызывала в Гае сочувствие; школьный пенал с огрызками карандашей, затертыми ластиками и прочей дрянью; открытка с видом Майорки и сломанная настольная лампа. Гай понятия не имел, откуда взялось большинство этих предметов, они появлялись постепенно и незаметно, будто оседали из пропитанного табачным дымом воздуха. «Надо их выбросить, – подумал он почему-то. – Вещи хороши, когда в них отражается характер владельца или когда они работают на память, а так – зачем они?..»

А вот от жены не осталось ни одной вещицы. Она пришла сюда налегке и налегке покинула дом. Внебытовой человек, она не знала привязанности к материальным малостям мира. Могла обрадоваться какой-нибудь яркой тряпке или заводной музыкальной шкатулке и с величайшим равнодушием пропустить мимо себя что-то поистине ценное. Предметный мир оставлял ее, как правило, равнодушной, а если и трогал, то по каким-то сложным ассоциативным связям. Тогда вещь открывалась ей как символ, и тут она проявляла неумолимую детскую жадность. Уйдя из дома, она, кроме нескольких платьев, плаща и белья, взяла с собой лишь старый летний зонтик со сломанной ручкой. Даже на слабом солнце лицо ее мгновенно покрывалось веснушками, и зонтик был ей необходим. Это в ее духе – полная естественность, никакой рисовки и позы. Она не думала, что мелкая ее предусмотрительность унизит их расставание. Она не оставила записки, просто сказала няньке: «Передайте Гаю, что я больше не вернусь», – и ушла. Куда? Он не знал. Кажется, она сняла где-то комнату. Она ушла не к мужчине, она ушла от него. Мужчина, верно, появится позже, может быть, уже появился. Она не умела жить одна, да и на что ей было жить: ее странная живопись не приносила ни копейки, а помощи от Гая она не примет. Это не значит, что она не примет помощи от другого человека. Ее моральный кодекс был не совсем понятен Гаю, возможно, тут и понимать-то нечего, она руководствуется не правилами, не принципами и законами, а инстинктом, чутьем – что-то для нее не так пахнет, и она брезгливо отстраняется, а что-то, для другого весьма пахучее, не смущает ее чуткого носа. Вот так-то.

Почему же все-таки она ушла? Гай много думал об этом, вернее, он постоянно думал об этом; когда он переставал думать сознательно, за него думала душа. Повода к разрыву, во всяком случае, не было никакого. Причина, конечно, была. Быть может, слишком долго прожили они без горя, но и без острых радостей и она утомилась однообразием, застоем? Видимо, для нее форма их бытия исчерпала себя до конца. Гай очень много работал и уделял ей мало времени, но так было с самого начала их совместной жизни, и тогда это ее устраивало. Лишь в пору влюбленности Гай начисто забросил работу и существовал в образе какого-то очарованного шалопая, беспечного расточителя времени. Когда они не были вместе, Гай шатался по улицам или торчал в кафе над рюмкой коньяка, глядя невидящими глазами на посетителей и отсчитывая минуты и часы до телефонного звонка и встречи. Ее день был заполнен, она училась в художественной школе, кроме того, существовали какие-то «мальчики», чисто и восторженно влюбленные в нее соученики, требовавшие предельной деликатности, – она могла бесконечно откладывать свидание с ним, лишь бы не обидеть «мальчиков». Ему нравилась ее преданность в дружбе, хотя он места себе не находил во время этих тайных вечерей, куда постороннему путь был заказан. Но потом «мальчики» как-то незаметно отсеялись. Гай догадывался, что славные ребята начали говорить о нем гадости и Рена пожертвовала этой романтической дружбой.

В ту пору он казался себе блудным сыном, вернувшимся в родные пенаты. Он совсем забыл город, в котором родился и вырос. Он, конечно, сознавал, что в городе происходят перемены: строятся новые дома и целые районы, сносятся старые, обветшалые здания, разбиваются скверы, ставятся памятники, пробиваются подземные переходы и тоннели, но не предполагал, что перемены так велики. Дом, лаборатория, клиника – вся его жизнь свершалась в замкнутом круге. Он рано, еще в институте, поставил себе цель (вернее, цель сама нашла его, ибо не было волевого акта выбора, он вдруг обнаружил, что выбор сделан), и само собой отсеялось все расслабляющее и неважное, что отвлекает человека от дела: дружеские сборища и попойки, шатание по ночным улицам, кино, концерты, театры, рестораны, курорты и столь любимая учеными пародия на спорт: старательное перекидывание теннисного мячика на красноватом от песка корте. Начав самостоятельную работу, он перестал брать отпуск, душное лето проводил в пустынном городе – почему-то в эту пору ему особенно хорошо и просторно думалось. Лишь раз прервался железный распорядок жизни, когда в пору войны он ведал полевым госпиталем. Но его быстро ранило, и он вернулся на круги своя: дом, лаборатория, клиника.

Он вовсе не был роботом, запрограммированным раз и навсегда, он много и страстно читал, слушал музыку у себя дома, порой находила необоримая потребность в Боттичелли или Рембрандте, Ван Гоге или Дерене, и он мчался в музей – это заряжало надолго; к нему приходили женщины, и он пил с ними вино. Много вина, чтоб отключился усталый мозг. И эти женщины почти всегда влюблялись в него, потому что он был сильным и свежим человеком, его прохладность и замкнутость при внешней общительности манили их желанием приблизиться к его душе. Памятуя слова Хемингуэя, что утренняя близость с женщиной оплачивается по меньшей мере страницей хорошей прозы (что можно приравнять хотя бы к одной хорошей мысли), он отводил для любви лишь вечерние часы, что вовсе не расхолаживало его подруг. Одной из них удалось задержаться на столь долгий срок, что он уже собирался назвать ее женой, но тут появилась Рена, и женщина, все разом поняв, молча отступила. То была хорошая, умная и приятная женщина, с ней можно было прожить спокойной, опрятной, достойной жизнью до самой смерти. Настоящая жена ученого, как принято говорить в их среде…

Но настала Рена, и его сам собой создавшийся размеренный быт треснул по всем швам. Появились то белые, с нагруженными снегом деревьями, то мокрые, звенящие в стеклянной хрупи улицы, и какие-то неожиданные новые дома, и какие-то пустынные или битком набитые кафе, где девушки с длинными ногами пили кофе с коньяком; раз он попал на улицу своего детства, сохранившую прежний тихо-провинциальный облик; трех– и четырехэтажные доходные дома, серые особняки с пыльными, никогда не открывающимися окнами, громадные дубы во дворах, чугунные тумбы у ворот, неровный плитняк узких тротуаров (надо было пройти по всем плитам, не наступив на линию стыка, тогда учитель не вызовет к доске). Его волновали мелкие открытия: какая-нибудь забытая или вовсе невиданная книжная лавка, журнальный киоск, пивной бар, летнее кафе под красно-полосатым тентом, подземные переходы, где он всегда запутывался, выходя туда же, откуда вошел. С городом возвращались детство и юность и возникало что-то новое, словно обещание радости. И кроме того, город был предвестником Рены, ибо всякий раз, наглотавшись коньяка или светлого горьковатого пива, наглотавшись улиц и переулков, старых соборов и новых отелей, полузабытого детства и полунезамеченного настоящего, он получал Рену. Как бы ни была она занята, она никогда не обманывала его ожидания, конечно, в пору, когда не стало «мальчиков». Порой он чувствовал, что она губит какие-то важные малости своей жизни: экзамен, урок рисования, посещение мастерской маститого мэтра или новоявленного гения, свидание с подругой, примерку, студенческий бал, – но она не давала ему почувствовать жертвенности своего поведения, да и сама не считала это жертвой. Но и он не оставался в долгу, почти забросив свою работу. Уже много времени спустя у него возникло такое чувство, будто как раз в дни любви и безделья и напал он на правильный путь, тот путь, что привел его к открытию. Вырванный из привычья, он обрел свободу, и подсознательно в нем свершилась переоценка ценностей. Он перестал цепляться за мнимости якобы уже одержанных успехов, перестал считать их вехами на пути к истине, царственно-беспечно и безответственно шатнулся совсем в другую сторону, плюнул на годы упорного, изнурительного труда, в странной беспечности, сберегшей его от отчаяния, зачеркнул прошлое и тем, еще неведомо для себя, заложил основу будущей победы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю