Текст книги "О любви"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Впрочем, во всем этом она неповинна. Ее не интересовала его работа. Похоже, что долгое время она вообще не знала толком, чем он занимается. Что-то связанное с медициной… Гая умиляло это ее равнодушие. Она тянулась к его человечьей сути, пренебрегая тем, что давало ему заработок и место в жизни. Но тут заложена какая-то неправда. Вполне допустимо, что Рена была столь высокого мнения о нем, чтобы не придавать значения его положению в науке, но ведь, помимо чинов и степеней, Бог с ними, существовала еще и сама работа, поиск, наверное, заслуживающий внимания даже со стороны человека, чуждого научным интересам. Ведь все современное человечество живет под тропиком рака. Но ее интересовали только гуманитарные предметы. Присущее ему, словно по ошибке природы, чувство цвета трогало ее неизмеримо сильнее, нежели все его научные достижения, до поры, впрочем, весьма относительные. Как ни крути, была какая-то странная, непонятная спесь в ее пренебрежении делом его жизни. Спесь и узость. Да и невежество. Культурный слой ее души вообще был очень тонок. Столь занятая искусством, она вовсе не отличалась начитанностью, и ему пришлось открыть ей не только Пруста, Джойса, Роберта Музиля, но и Стендаля, Достоевского, Гамсуна, даже Диккенса. Она знала сегодняшнее, почти не ведая вчерашнего. Была ли она талантлива? Да, талант у нее был, но больше не было ничего: ни трудолюбия, ни усидчивости, ни умения доводить работу до конца, ни сознательного отношения к творчеству. Поэтому она ничего не достигла, осталась полудилетанткой. Но какое дело было ему до всех этих ничтожных соображений, когда она наконец приходила! Безразличная к его заботам и размышлениям, она остро и нежно отзывалась на все перемены в его облике. Когда они впервые встретились зимой, чудесным, щедрым вечером, – рано и неожиданно выпавший густой снег пухло укрыл мостовую и тротуары, облепил каждую веточку, каждый виток чугунной ограды сквера, надел искрящиеся колпачки на фонари и тумбы, драгоценной сединой подернул меховой воротник его шубы и ворс пышной шапки, – она подпрыгивала, хлопала в ладоши и как-то нежно стонала:
– Боже мой, вот счастье-то!.. Такой вечер, и ты так сказочно красив!..
Она без устали твердила это и прыгала, пока не упала, поскользнувшись, и падение ее не было неуклюжим, а милым и мягким, словно знак доверия к снегу, устилавшему асфальт. Он даже не успел прийти ей на помощь, она вскочила и снова стала прыгать и хлопать в ладоши и опять упала, и, когда это случилось в четвертый или пятый раз, она вдруг обиделась на коварство скрытой скользоты, и темные ее зрачки беспомощно-гневно удлинились, и в уголках глаз, у чуть примятого переносья, выдавилось по маленькой слезе. Он тогда смеялся, утешая ее в этой невезучести, а сейчас, сейчас ему было не до смеха. И Диккенс, и Джойс, вся компания ни черта не стоили перед этим чистым проявлением доверчивой жизни. Вот этим она и брала. Там, где другая просто шлепнулась бы, разодрав чулок и разбив колено, испортив настроение себе и другим, она бессознательно и бескорыстно создавала нежный и трогательный цирк с глубиной переживаний, не присущей цирковому зрелищу…
Ну ладно. Итак, на столе нет ни одной вещицы, способной напомнить о ней, – ненужный хлам, заслуживающий погребения в мусоропроводе. Но это требует каких-то усилий, а хлам их не стоит. Черт с ним! За столом ему делать нечего. Продолжать труд боли и томления можно в постели.
Он постоял под душем, ленясь даже намылиться, кое-как вытерся мохнатым полотенцем, прошел в спальню и задернул штору, стараясь не глядеть в окно, за которым изумрудом, золотом и киноварью вспыхивало, переливалось, возникало семенящим пунктиром и стойко пламенело невыносимое слово «Гайлин», создавая вкупе с другими уродливыми словами, восславляющими эластичные бандажи, сигареты, темное пиво и автопокрышки, непривлекательное ночное табло города.
А как относится Рена к тому, что его имя отовсюду лезет в глаза? Быть может, ей оскорбительна эта назойливость, словно он сознательно и бестактно все время напоминает о себе, а может, и вовсе безразлична? Скорее всего, при ее отвлеченности и бытовой слепоте, она просто не сообразила, что реклама какого-то очередного сомнительного средства имеет отношение к нему. До чего же все-таки странно, неожиданно, несправедливо и омерзительно, что на чистое его деяние опустились грязные лапы пошлости!..
Он лег в постель, погасил лампу и оказался с глазу на глаз с плоской рожей бессонницы. За всю жизнь бессонница не подарила ему ни одной полезной мысли, ни одного решения не принял он, вертясь сперва в противно холодных, потом в противно теплых простынях. Все толковое и стоящее, что им было задумано, продумано или додумано, являлось в ясном свете дня. Бессонница перемещала в его мозгу мириады куцых, оборванных мыслишек, из них ни одна не оформлялась в мысль, сонм ненужных, пустейших воспоминаньиц, смутных, тревожных своей неясностью образов и мелких ужасиков, интересных лишь для провинциальных фрейдистов. Бессонница дарила его самыми бездарными часами в его бодрствовании. Ничего не изменилось с уходом Рены. Бессонница обесценивала даже его страдание, которое в мятых простынях, под душным одеялом разменивалось на мелкую бытовую монету, днем орел терзал ему печень, сейчас донимала мошкара.
В бессоннице уход Рены уже не казался значительным, просто ей стало скучно. Творчество не шло, а он еще никогда не был так занят, и, видимо, ее раздражал контраст между ее докучной свободой и его погруженностью. А кроме того, он ей просто надоел, последние годы их жизни были бедны радостью. Она изменяла ему, в бессоннице на этот счет не оставалось сомнений, и злилась на себя за измены; в основе она была человеком прямым и гордым, собственная неверность унижала ее, но вину за унижение она возлагала на него. Она вообще считала его ответственным за все, что с ней происходило. Трогательно, конечно, но едва ли справедливо. Если б она совершила убийство, то искренне считала бы убийцей его, а не себя. Что-то детское и вместе испорченное было в этом освобождении от всякой ответственности. Он виноват в том, что ей стало с ним скучно, не остро, что ей не писалось, не рисовалось, что несложные развлечения со второстепенными людьми стали ей приятнее семейной жизни. Ее ничто особенно не тянуло прочь, но в доме все раздражало, все выталкивало: и старуха нянька с жалкой ворчбой, и необходимость хоть как-то служить заведенному порядку, и его работа, и телефонные звонки, и старая кошка, по странному совпадению пропавшая в день ее ухода, и живородящие рыбки в аквариуме, таскавшие за собой нитку экскрементов, крошечные, жадные и требовательные существа, постоянно нуждающиеся в пище и свежей воде; приход почтальона с газетами, письмами, пригласительными билетами и счетами – последние необходимо было оплачивать – и все остальное, из чего складывался день. Было лишь два выхода: первый сомнительный – все решительно переменить, сделать ошеломляющий ремонт с перепланировкой квартиры и сменой мебели, вышвырнуть рыбок, убить кошку и няньку, примирить его с тем, что по вечерам у нее должны бывать «люди», любящие дешевую музыку и дорогие напитки, словом, выиграть полную свободу или же, что вернее и проще, – уйти. Она выбрала последний.
Она знала, что он близок к успеху, но это не остановило ее, напротив, ускорило ее уход. Тут сказался присущий ей хороший вкус. Уход в разгар его торжества выглядел бы нарочитым, мелодраматическим и неискренним, к тому же привлек бы чрезмерное сочувствие окружающих к нему и к ней. Да и нехорошо было оглоушить человека посреди радости. Можешь утешаться: как чутко тебя бросили, сколько тут проявлено такта, веры в тебя, доброты и бескорыстия, – ничего не взяла с собой, кроме нескольких платьев и старого зонтика со сломанной ручкой. В тягостной суете бессонницы ничего не производило обычного трогательного впечатления на его душу. Он по-собачьи передернул кожей и повернулся с правого бока на левый, чтобы прижать сердце, – авось угомонится.
Но и недобрым, жестоким, чудовищно жестоким был ее уход. Она думала только о себе: если в поступке обнаруживалась какая-то забота о нем, то лишь в силу известного совпадения интересов. Она не была злым человеком, но жестоким человеком она была. Длительные и непрерывные чувства не ее стихия. Мгновенная самоотдача и вслед за тем ледяной холод – это она. И ни малейшей способности управлять собой, своими чувствами. В чем-то это прекрасно, как прекрасна всякая подлинность, но и губительно для отношений, ибо человеческие отношения не бывают только фейерверком, только праздником, будни неизбежны. В них она перегорела. Но она была искренна в каждое отдельное мгновение…
Утром он проснулся от бьющего в глаза солнца, был десятый час. Он испытал миг чистой физиологической радости от солнца, синего неба, возвращения к яви, затем в тело вошла уже ставшая привычной слабость, вялое недомогание, которое он прежде испытывал только с перепоя. Оказывается, старость сродни похмелью. Все придется начинать сначала. Минувшая ночь ничего не изменила. Да и что могла она изменить?..
Одеваясь, он равнодушно вспомнил, что опаздывает на очередную ученую говорильню. «Подождут», – подумал он вяло…
Часа три просидел он на совещании, напрочь выключив слух. С недавнего времени он обнаружил в себе эту странную способность по желанию становиться глухим. Он сидел, зажав голову руками и разглядывая грандиозную ненужность окружающих ученых лиц со склерозированными голыми висками, запавшими ртами, крапчатой мертвой кожей, но с еще жадными глазами, возбужденно поблескивающими от лицезрения Удачи. А этой сказочной, неправдоподобной Удачей был он, Гай, самый несчастный человек на земле.
Собравшиеся не имели никакого отношения к Рене, что сообщало им в глазах Гая прямо-таки неестественную пустоту. Он отказался от предложенного ему слова, и, как ни странно, это произвело хорошее впечатление. Окружающие охотно приняли такое его поведение, отдающее высокомерием, ибо оно казалось искренним, естественным и в откровенности своей даже уважительным. А он промолчал от подавленности.
Но пожалуй, еще более отрадное впечатление его невмешательство произвело на дородного, матово-смуглого, седеющего человека в темном твидовом костюме. Гай рассеянно принял его за правительственного чиновника.
– Воистину «слово – серебро, молчание – золото»! – с удовольствием произнес человек, показав нежно-розовые десны вставных челюстей.
И еще он что-то говорил о «Гайлине» и о деньгах, разумеется, о деньгах, ибо едва он раскрыл свой великолепный искусственный рот, как послышался звон денег. Гай не слушал его, пораженный внезапным открытием, что и он, Гай, подобно своим ученым коллегам, ничуточки не нужен на этом сборище. Смугло-седой красавец – вот кто нужен. А вся научная сервировка требовалась лишь для солидной ссылки мелким шрифтом на новой упаковке «Гайлина» или в каком-нибудь проспекте.
Гай никогда не задумывался прежде, чьи деньги он и сотни других исследователей столько лет бросали на ветер. Важно, что их хватало… Но те, кто давал деньги, не отличались подобной беспечностью и вели строгий счет. Теперь настало время вернуть с процентами – невероятными, безумными процентами – все, что было истрачено. И грандиозная, выверенная в каждом винтике машина, делающая прибыль, пришла в действие. А от него, Гая, требуется отныне лишь одно – не мешать…
С ученого совета Гай отправился в клинику. Собственно говоря, ему нечего было делать там, но надо же как-то занять себя. По дороге ему дважды казалось, что он видит Рену. И раз он вцепился в руку шофера, заставив остановиться в неположенном месте, но женщина оказалась не Реной, хотя и очень на нее похожей: каштановые, с рыжиной волосы, красивая желтизна гладкой кожи, как на старых портретах, узковатый разрез чуть припухлых глаз и слегка примятое переносье, что придавало этой молодой женщине, как и Рене, сходство с кореянкой. И почти столь же совершенный череп был у нее: поразительно точной формы, с прекрасным затылком, высоким лбом, слегка забранным в висках. Но прохожая женщина в сравнении с Реной была выдохшимся шампанским. Как странно, что при двойниковом почти сходстве получаются столь разные существа. Нет, шампанское не выдохлось, его просто забыли газировать.
И вторая женщина была разительно похожа на Рену, так, во всяком случае, показалось в мгновенном промельке. Но Гай внезапно оробел, и женщина скрылась в толпе. Возможно, она и в самом деле была Реной.
Сердце Гая билось где-то внизу живота, а грудная клетка опустела, как птичья клетка в День пернатых, и прошло какое-то время, прежде чем все в нем вернулось на свои места. Он не готов был к встрече с Реной, а ведь такая встреча могла случиться в любую минуту – их существование творилось в пределах старого города, где все вечно натыкаются друг на друга…
Перед входом в клинику к нему кинулась какая-то женщина и, прежде чем он успел воспротивиться, схватила его за руку и поцеловала. По немолодому, с напухшими подглазьями – больные почки – пористо-смуглому лицу ее катились слезы. Захлебываясь, она лепетала, что он спас ее сына. Изо рта женщины сильно пахло ацетоном – сахарная болезнь. Но собственные хворости ее нисколько не занимали, главное, что будет жив и здоров ее мальчик, ее Вуд, прибывший в клинику с запущенным раком поджелудочной железы… «Такой молодой, такой способный, ему бы жить и жить, а он!..» – «Что он? – прервал Гай. – Он и будет жить!..» – «В отличие от вас», – едва не добавил он. Гай всегда цепко помнил своих пациентов, он сразу вспомнил Вуда, чернявого, угреватого парня, которого он поставил на ноги раньше, нежели тот догадался, что обречен.
Появление Гая во дворе клиники было замечено персоналом, и на крыльцо высыпали врачи, санитары, медсестры. Они аплодировали – кто-то изобрел этот дурацкий ритуал, и стоило ему появиться в клинике, как тут же вспыхивала овация. Гая раздражала эта выдумка больничных служащих, столь не отвечающая его нынешнему душевному настрою. Он уже хотел остановить их резким жестом, как вдруг теплая волна прокатилась внутри, задев сердце. С чего бы, а?.. Гай посмотрел на людей в белых халатах и белых шапочках и задержался на молодом невыразительном, будто сонном, лице одного из своих многочисленных ассистентов. Как его там?.. Он хорошо помнил лица, куда хуже имена, но имена одаренных ассистентов никогда не забывал. Очевидно, молодой человек не из числа гениев. Гай еще раз посмотрел на бледноватое лицо, серые увядшие волосы, водянистые сонные глаза, и теплое чувство стало еще полнее и определеннее, сердце словно укутали в мягкий куний мех.
– Послушайте, голубчик, – сказал Гай, шагнув к молодому человеку, – как у вас с диссертацией?
Ассистент вздрогнул, согнал улыбку и словно погас.
– Вы же отклонили мою тему, профессор!
Гай немедленно вспомнил скучную тему и тусклые соображения этого ассистента, но странно, сейчас тема вовсе не казалась ему безнадежной.
– Вы меня не так поняли! – сказал он весело. – Тема только кажется бесперспективной, она чревата возможностями. Приходите ко мне, потолкуем.
Гай дружески кивнул и прошел в клинику. Сотрудники с завистью и почтением смотрели на сонного парня, невесть с чего удостоившегося Божеской отметины, а у того вдруг заломило виски, словно на них закрепили жестяной нимб.
Гай шел по коридору, мимо высоких глухих дверей, ведущих в палаты. «А ведь до недавнего времени мы только делали вид, будто лечим рак, – думал он, – в лучшем случае мы отодвигали смерть – на месяцы, бывало, на годы, но мы почти никого не вылечили до конца. Зачастую мы, правда, снимали боль, возвращали людям хорошее настроение и надежду, помогали с улыбкой переселиться в иной мир – это тоже немало. Мы были скорее монахами, нежели врачами, не исцелителями, а утешителями, причем монахами низшего качества: служители Бога обещают райское блаженство, а мы – всего лишь возвращение к земной юдоли…»
Гай толкнул маленькую дверцу, ведшую не в палату, а в закуток; здесь обитала старуха, первая познавшая спасительное чудо нового метода. Восьмидесятилетняя, иссохшая, одинокая, нищая старуха прибыла в клинику с изъеденной раком печенью, метастазы сплели паучью сеть в ее внутренностях. Доставили ее сюда сердобольные соседи по лестничной площадке.
Старуха, по обыкновению, что-то ела из больничной пластмассовой миски. Увидев Гая, она скользнула по нему безжизненным белым взглядом и продолжала есть.
– Как вы себя чувствуете? – спросил Гай.
В белом старухином взгляде мелькнуло что-то похожее на лукавство.
– Лучше всех… А мне вы чего-то обещали… – прошамкала она, роняя изо рта кашицу.
Это обобранное старостью и болезнью существо, чью душу давно окутало забвение, до странности много сумело понять. Так, она поняла, что ее спасение явилось колоссальным выигрышем для самого Гая. И всякий раз она напоминала ему, чем он ей обязан, и требовала мзды. С Гая причитались тянучки, ей нравилось, зажав конфету в беззубых деснах, вытягивать длинную золотистую нитку.
– Жалоб нет?
– А чего мне жаловаться? – прошамкала старуха. – Я от вас уезжаю.
– Что так? – рассеянно спросил Гай.
Старуха оставила миску, ее голые белые глаза обрели сознательность и чуть ли не с торжеством глядели на Гая.
– А вот так! В частную клинику ложусь!
Гай сперва отметил про себя всегдашнее отвращение бедняков к даровому лечению – наверное, и впрямь унизительно врачевать свою плоть бесплатно, будто из милости, когда другие тратят на это уйму денег, – и уж потом дошел до него смысл старухиных слов.
– Ого! Получили наследство?
Но старуха вовсе не шутила. Ее навестил представитель фирмы, изготовляющей «Гайлин», – отныне приукрашенный старухин портрет будет украшать этикетку лекарства. Конечно, ей за это кое-что причитается…
Ну и ну! Фирмачи смотрят в корень. Недаром же ликовали газеты: «Они вместе войдут в века – врач и его больная!» В этом была смехотворная правда, люди лучше помнили имя старухи, чем его имя. Похоже, они всерьез думали, что тут есть какая-то старухина заслуга, что она помогла Гаю спасти ее. Через нее простые смертные как бы участвовали в Открытии Века. Самообман толпы доставлял Гаю какое-то едкое удовольствие. Пусть он войдет в вечность в паре с этой старухой, как Данте и Беатриче, Петрарка и Лаура. Но сейчас дело заваривалось всерьез: фирмачи безошибочно угадали, что исцеленная представляет куда большую ценность для них, нежели исцелитель. Ведь она являлась гарантией успеха. И как прежде Джоконда – парфюмерию, старуха будет украшать «Гайлин». А вы, Гай, отойдите в сторону, не путайтесь под ногами.
Смех рвался из груди, напрягал горло, вздувал вены на висках. Чувствуя, что ему не удержаться, Гай выскочил в коридор. Боже мой, от всей этой фантасмагории он мог бы спастись только с Реной, а ее не было!..
Он вытер глаза носовым платком. По коридору слонялись больные. Многие из них уже стали вчерашними больными, другим это предстоит в ближайшее время. Он их спас, а кто спасет его?.. Все аплодировали Бомбару, а как легко восхищенный мир предоставил его одиночеству и отчаянию. А различные экс-чемпионы, баловни толпы, впавшие в нищету, наложившие на себя руки или отваживающиеся на смертельный рекламный трюк, лишь бы не уйти на дно! Нет, люди не знают снисхождения к своим вчерашним кумирам. С тобой считаются, пока ты в форме и до поры до времени, а там свежинку подавай, да позабористей… Люди не умеют помогать друг другу, да и не стараются этому научиться, потому так безмерно одинок попавший в беду человек… Гай опять свернул на свое и, поймав себя на этом, решил, что несчастье безнравственно, ибо приводит к отчуждению и ненависти.
Одновременно с этими горькими мыслями (а в последнее время вкус всех его мыслей был или горьким, или кислым) в груди возникло и росло тепло, под стать радости. Гай доверял этой радости, она не могла быть обманной, но все же его тревожила невнятность ее происхождения. Он мысленно скользил по событиям дня, и все, что припоминалось, рождало лишь короткую судорогу отчуждения. А затем мелькнуло сонное, невыразительное лицо и чуть растерянная гримаса губ, смеявшихся в полуулыбке, и радость внутри Гая стала уверенной. Ах вот оно что – ассистент, как бишь его там!.. Он придумал интересную тему, видать, талантливый парень. Как он раньше не замечал? До чего мы равнодушны, неприметливы к окружающим, особенно к тихим, неброским людям с золотым ядрышком внутри. А ведь он должен был видеть хотя бы его улыбку. Какая чудесная улыбка! Пусть некрасивая – у него толстые, вялые губы и неровный строй желтоватых зубов, – человек, который так улыбается, не может быть ни плохим, ни заурядным. «Черт подери, надо зайти к этому славному ассистенту и поддержать его в трудном и смелом решении. Пусть даже избранная им тема заведет в тупик, неужто мы вдвоем не вытянем магистерскую диссертацию? Ведь поиски бывают иной раз полезнее найденного». Гай ощутил какую-то свирепость. Он поможет ассистенту, поможет его чудесной улыбке, милой и немного жалкой.
Взяв в канцелярии адрес талантливого юноши, он поехал к нему в другой конец города.
Приход «Благодетеля человечества» поверг ассистента в тягостную растерянность, на грани невменяемости. Он забыл пригласить Гая в комнаты, и они долго бессмысленно топтались в прихожей, забыв представить его жене, крепкой, полной сердитой блондинке, сперва не узнавшей великого человека, а затем впавшей в состояние тихого бешенства от бездарного поведения мужа. А поведение его в самом деле было на редкость бездарным: он не мог улыбнуться, сделать той малости, ради которой и явился к нему Гай, олицетворяющий судьбу. Кожа так затвердела на потрясенном, с вытаращенными глазами лице ассистента, так обтянула, словно женщина в яичной или парафиновой противоморщинной маске, да он и не испытывал ни малейшего позыва к улыбке.
А Гай ждал. «Голубчик, – говорил он, – вы же одаренный и умный человек, почему вы такой робкий? Больше веры в свои силы, больше здоровой наглости, черт возьми, и вы будете на коне!» Но перед ним по-прежнему маячила безжизненная маска.
Жена пыталась компенсировать тупую нелюбезность мужа. Подавив кипящую в ней ярость и желание растерзать своего недоумка, она окутала Гая сетью ласковых движений, птичьим щебетом, и уж как она улыбалась! И нежно, и восторженно, и маняще, и почти непристойно. Но, мельком приметив белую влажную кость ее ровных зубов меж полных, пунцовых губ, Гай больше не глядел в ее сторону, ему нужна была иная улыбка.
– Выше голову! – Гай сделал последнюю попытку расшевелить столпника. – С таким руководителем вы не пропадете! Завтра с утра я жду вас на кафедре!
И тут ассистент наконец поверил, что все происходящее не жуткий в своей манящей обманности сон, что всемогущая рука уже держит его за шиворот, храня от невзгод, – некрасивые, вялые губы дрогнули и расползлись, приоткрыв желтые резцы.
– До свидания! – вскричал Гай, чувствуя, как закипают слезы счастья, нежности и печали. – До завтра, милый вы мой человек!.. – И выбежал из квартиры.
– Ну, что ты скажешь? – обратился ассистент к жене.
Она стояла, задумчиво потупив голову. Она уже не сердилась на мужа, бессознательно угадав, что каким-то образом он сделал то, чего от него ждали.
– Видишь, – продолжал робко наступать ассистент, – не все, оказывается, считают меня бездарью.
– Чепуха! – отрывисто сказала жена. – Неужели ты думаешь, что он покорен твоей гениальностью? Да он тебя насквозь видит. Тут что-то не то, а что – ума не приложу…
…Гай нес в себе улыбку ассистента. Он смаковал ее и так и этак, то, как слезу с ресницы, смаргивал прочь, оставаясь в легкой, словно бы беспричинной радости; то, не сопротивляясь, позволял ей возникнуть вновь – слабой гримасе некрасивых, полных губ. И в конце концов улыбка потянула за собой незримый след, и след этот привел к озеру, большому овальному озеру, ярко блещущему в лучах уже начавшего снижаться солнца.
Этот берег зарос ивами, а противоположный – совершенно гол, холмист, и чуть не каждый холм увенчан старым, заброшенным монастырем. Когда-то здесь находился религиозный центр страны. На востоке вот уже который час недвижно стоит огромная туча, лишенная четкого контура. Она подымается из-за горизонта, чуть темнее и мутнее неяркого голубого неба, и в выси сливается с ним, – порой кажется, что то и не туча вовсе, а дымное дыхание земли, застывшее в воздухе. Но нет, это, конечно, туча, несущая не дождь, а ливень, потоп, светопреставление – при взгляде на нее озноб подирает. Приближение чего-то грозного чувствуется в природе: птицы летают низко, зигзагами, чайки и вороны что есть мочи дерут горло; за спиной, далеко, в низинном, потном поле рыдают чибисы, а рыба клюет исступленно, почти на голый крючок.
Независимо от главной тучи над тем берегом проходят небольшие сизые тучки, обметая купола монастырских храмов длинными бородами дождей. А здесь – солнце, блеск и какие-то лубочные кудрявые облака.
О том, что должно было случиться, оповестил изменившийся блеск озера. Вместо золотой, игристой ряби по затихшей воде простерлись тускло-серебристые полосы. Замолкнув, рассеялись птицы. Пусто стало над озером. И тогда они, не сговариваясь, воткнули удилища в грунт и пошли в сосновый бор, отделяющий озеро от шоссе. Их приятель, заядлый рыболов, крикнул укоризненно:
– Куда же вы? Самый клев!..
Ответа он не дождался. Они опустились на землю у подножия рослой, мачтовой сосны, на мягкую подстилку из старых, мертвых игл и стали целоваться. Они не говорили друг другу никаких любовных слов, да и не нуждались в этом нищем лепете. А потом было молчаливое исступленное проникновение друг в друга, и по пути отбрасывалось все, что мешало. Они и не заметили, как оказались нагими, они не помнили о том, что рядом вилась лесная тропинка, но, видно, Бог хранит пьяных и влюбленных. Они не разомкнули объятия и когда раздалась готовившаяся весь день гроза. Крона сосны недолго удерживала поток, вскоре холодные струи принялись хлестать их по незащищенным телам. В лесу потемнело, и молнии то прошивали сумрак короткими, острыми вспышками, то распахивали лес бледно-голубым блистанием, а потом наступал гром, Вселенная рушилась, и нарастало водоизвержение – казалось, что это озеро, восстав из берегов, обрушилось на лес всей своей громадностью. И они уснули, соединенные, под грозу.
Сон их был долог, но гроза успела выплеснуть себя, и сейчас от нее остался лишь замирающий, реденький дождичек да вялые далекие сполохи, и уже брезжил чистый, ясный свет, и рядом у щек льдисто холодные кустики черники шевелились от стекающих капель, словно в них шныряли юркие зверьки.
Они очнулись, но еще долго лежали в изнеможении, не в силах натянуть одежду и вернуть трезвость существования к другу-рыболову, удочкам и банкам с мотылями. А по тропинке так никто и не прошел. Лишь когда они с трудом оделись и он неловкими, влажными пальцами пытался застегнуть ей какую-то ускользающую пуговичку сзади на платье, мимо них, едва не задев полами тяжелого плаща, протопал резиновыми сапогами старик рыбак.
А потом, когда кончилась рыбалка, иззябшие, так и не обсохшие, они не знали, куда им податься. Друг-рыболов с постным, равнодушным ко всему, кроме рыбы, лицом надоел до содрогания. К ней было нельзя – приехали родственники из провинции, его же дом исключался злобным неуютом няньки. И тогда она вспомнила о своей старшей подруге, доброй душе, которой нечего стесняться. Она позаботится о них, напоит горячим чаем с малиновым вареньем, а ночевать уйдет к одной из своих взрослых дочерей. Туда они и отправились. Дверь открыла низенькая, полная женщина с седой головой и черными усами, еще более густыми, чем у няньки, некрасивая, но – сразу угадывалось – добрая и открытая. Она протянула Гаю короткую, крепкую руку, улыбнулась полными губами, показав прокуренные, темные зубы; и через десятилетия ее улыбка обернулась диссертацией для неудачника ассистента.
Поняв причину своей тяги к ассистенту, Гай вовсе не раздумал помочь ему. Это амортизированное напоминание о Рене, о лучшем, что у них было, не причинило ему страдания, лишь радость с привкусом печали. Встретиться с пожилой подругой Рены было бы мучительно, а улыбка ассистента действовала как слабая доля яда, что лечит, а не убивает; но стоит увеличить дозу, и яд становится смертелен…
…Многое другое, что привнесла Рена потом в их отношения, всегда перекрывалось их первым объятием, под грозой. «А могла ли другая женщина быть со мной так доверчиво и бесстыдно, так самозабвенно и расточительно близкой?» – спрашивал он себя и сразу отвечал: «Нет!» Но однажды, когда это «нет!» звенело в нем с обычной радостью, он вдруг трезво и холодно подумал: а почему, собственно, нет? Могла бы и другая, и даже не слишком высокого пошиба. Безоглядность и неосторожность присущи женщинам в гораздо большей мере, нежели мужчинам. Редкий мужчина на его месте отважился бы на столь откровенное языческое действо – из стыда, боязни ответственности, огласки. Но очень многие женщины последовали бы за тем, кто повел их за собой. Но бесстыдство какой-нибудь искательницы приключений не имеет ничего общего с чистой самоотдачей человека, чувствующего груз звезд и все тайные содрогания мира. И зря пытается он подвергнуть сомнению лучшее переживание своей жизни. Этим не спасешься. Да и не стоит спасаться таким способом: обесценивать былое. Это самозащита низких и ничтожных душ…
…Приехал Пауль Гомбург, лауреат Нобелевской премии, великий и некогда даже известный широкой публике физик, – правда, потом основательно забытый, – чье имя было присвоено одному из квантовых эффектов.
Как ни погряз Гай в своей душевной беде, он с волнением и любопытством ждал этой встречи. Для людей его поколения Гомбург был Эйнштейном экспериментальной физики. Но после бурной славы тридцатых годов имя его исчезло из обихода, как было со многими работавшими в области практической атомистики, вскоре после войны вдруг всплыло на поверхность в связи с каким-то скандалом и окончательно кануло в Лету. Гай думал, что Гомбург давно угас в тишине и забвении. Но нет, он был жив и даже представлял известный общественный интерес, его приезд для свидания с Гаем оживленно обсуждался в прессе.
Гая поразило, что Гомбург так безнадежно дряхл, ведь ему не было семидесяти. Из вагона появился худенький старичок с длинными, чуть не до плеч белыми и легкими волосами, взлетавшими при малейшем дуновении ветра, с седыми, обвислыми, непомерными для сморщенного личика усами, с темными плачущими глазами. Гомбург до неприличия походил на старого, больного зайца. Его верхняя губа с усами то и дело дергалась, и в лад ей подрагивал подбородок. Он непременно хотел поцеловаться с Гаем, и тот от смущения обнял его чересчур порывисто и оторвал от земли легкое, будто пустое тело.