Текст книги "Театр в квадрате обстрела"
Автор книги: Юрий Алянский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
А 10 января сорок третьего года, за неделю до прорыва блокады, у ленинградского микрофона выступила с фронтовым творческим отчетом Клавдия Шульженко.
Клавдия Ивановна Шульженко надолго заняла на эстраде королевский трон. А высшая власть королевы – власть над сердцами – окончательно утвердилась в годы ленинградской блокады. Тогда-то артистка и стала легендарной Клавдией Шульженко и тогда же, подобно мхатовской чайке, навсегда взлетел на занавес маленького театра артистки «Синий платочек».
Духовное сопротивление ленинградцев немыслимо без песен Шульженко, как и без музыки Шостаковича, стихов Берггольц, блокадной музыкальной комедии. Эстрада – самое массовое, самое доходчивое и самое любимое миллионами людей искусство – приобрела мастера, способного влиять на состояние человеческого духа, изменять настроение, укреплять решимость.
…Весной 1976 года в Колонном зале Дома Союзов шел торжественный концерт, посвященный семидесятилетию артистки. Концерт транслировался по телевидению на всю страну. Перед миллионами людей снова разворачивался творческий и гражданский отчет большого художника, кумира не одного поколения слушателей. И у многих стояли на глазах слезы.
В зале сидели разные люди, разные по возрасту, разные по судьбе. Сидели пожилые бывшие солдаты и бывшие генералы, вспоминая фронтовые встречи с артисткой.
И вдруг на сцену Колонного зала поднялся молодой солдат. Он подошел к артистке и, протягивая Клавдии Ивановне цветы, опустился на одно колено. Не знаю, успел ли кто-нибудь из фотографов запечатлеть это событие. Жаль, если нет. Такой снимок без слов рассказал бы многим поколениям любителей эстрады, что такое сила настоящего художника.
Можно было бы поговорить о том, как снова спела тогда Клавдия Ивановна свой «Синий платочек». Можно рассказать о замечательных «Трех вальсах», ее коронном номере, трехминутном романе о человеческой жизни. Но к чему все это? Молодой солдат вышел на сцену и встал на колено перед артисткой иного, совсем иного поколения, расцвет которого он не застал. И этот поклон телевидение показало всем.
«Говорит Ленинград! Слушайте передачу «Театр у микрофона».
Перед войной ленинградцы – любители театра ждали этих слов с нетерпением. В дни блокады «Театр у микрофона» переживал трудное время. Казалось, что старые спектакли неуместны, а современный, военный материал приобретал в эфире форму очерка, корреспонденции, рассказа; превращать его в пьесу зачастую просто недоставало времени. Драматургии о войне еще не существовало. Летом и осенью сорок первого года у микрофона ставились небольшие сцены Е. Шварца и И. Меттера: оперативно отражать события дня могла пока лишь драматургия малых форм.
…Теплым погожим днем сорок второго года на одном из московских военных аэродромов появился невысокий пожилой человек, остриженный наголо. Он был одет в защитного цвета сильно поношенный мундир, а на голове его красовалась фуражка с довольно высокой тульей, каких военнослужащие Красной Армии никогда не носили. Знаков воинского различия на мундире не было. Человек быстро взобрался по лесенке, приставленной к борту военного самолета, и опустился на сиденье рядом с молодым летчиком, который сразу же включил зажигание. Самолет разбежался, взмыл в воздух и взял курс на северо-запад, на Ленинград.
– Разрешите представиться, господин лейтенант, – сказал пожилой человек, приподнимая фуражку, – рядовой Швейк. Иозеф Швейк. Следую для прохождения сверхсрочной службы в Ленинград.
Летчик в разговор вступить не мог – Швейк болтал без умолку. Его излияния и рассказы не прервались даже тогда, когда самолет пересекал линию фронта и вокруг него в воздухе запестрили облачка зенитных разрывов. Бравый солдат не обратил на все это никакого внимания, будто это его совершенно не касалось.
Похождения Швейка в первую мировую войну оборвались 3 января 1923 года, в день смерти Ярослава Гашека. Последними словами Швейка, произнесенными на чешском языке, стало изречение: «Ты должен исправиться, если не хочешь, чтобы люди принимали тебя за фаршированное жаркое с капустой». Через девятнадцать лет Швейк объявился в Москве, свободно заговорил по-русски и нимало не «исправился». Только его обычная ирония по адресу австро-венгерской военщины сменилась убийственной насмешкой над фашистскими вояками.
Дело в том, что журнал «Огонек» начал из номера в номер печатать сатирическую повесть Мориса Слободского «Новые похождения бравого солдата Швейка». (Сатирические рассказы о Швейке в Великой Отечественной войне написал тогда и Леонтий Раковский.) Новые похождения Швейка заинтересовали литературно-драматическую редакцию ленинградского радио. Сотрудники редакции поняли, что повесть дает материал для новых сатирических передач «Театра у микрофона».
Почта приходила в Ленинград с большим трудом, нерегулярно. Работникам радиокомитета удалось договориться с военными летчиками о специальной доставке в Ленинград свежих номеров «Огонька». Начальник редакции Нисон Ходза, режиссер Константин Миронов, исполнитель роли Швейка Иосиф Горин и другие артисты в день ожидаемого прибытия самолета заранее собирались в Доме радио и ждали, когда привезут свежий номер журнала, чтобы приступить к переделке новых глав в пьесу и начать подготовку очередного субботнего спектакля о Швейке. Каждая радиопьеса продолжалась 24 минуты…
Газеты приходили в Ленинград с таким же опозданием, как и журналы. «Правда» за 13 июля сорок второго года пришла в радиокомитет быстро. Развернув газету, сотрудники литературно-драматического вещания ахнули: газета, наверное впервые за всю свою историю, печатала полный текст пьесы – новой драмы Константина Симонова «Русские люди». К репетициям решили приступить немедленно. 24 августа в «Правде» снова появилась пьеса – драма Александра Корнейчука «Фронт»! Литературно-драматическая редакция бросила все силы на постановку у микрофона обеих пьес. В результате не только возникли два значительных радиоспектакля, но и родился новый, Городской театр.
А в обычное свое русло «Театр у микрофона» стал входить в начале сорок третьего года, когда в Ленинград вернулся из эвакуации Большой драматический театр имени М. Горького.
Коллектив театра рвался из города Кирова домой. Решение о его реэвакуации было принято в конце сорок второго года, когда никто еще не знал сроков освобождения Ленинграда от вражеской осады. Эшелон с углем, к которому прицепили два классных вагона с актерами, прошел по только что проложенной вдоль Ладожского канала одноколейке, через освобожденный недавно Шлиссельбург, по деревянному мосту, перекинутому на сваях через Неву. До города, однако, поезд дойти не мог. Артисты приехали на автобусах и разместились в «Астории» и в здании своего театра.
Немецкие орудия еще били по городу прямой наводкой, когда артисты начали приводить в порядок помещение театра. Женщины мыли полы и окна, соскребая почти археологический слой грязи, мужчины плотничали, заделывали повреждения в потолках и стенах. В. Полицеймако, надев рабочий комбинезон, встал у котла парового отопления. Работали по очистке здания все. И 23 февраля, в день Красной Армии, занавес театра снова раздвинулся. Шел спектакль «Давным-давно».
Но еще раньше артисты театра пришли в радиокомитет. Ленинградцы с радостью узнавали лукавый, мягкий говорок Грановской, чуть хрипловатый, исполненный женственности голос Казико, язвительный смешок Софронова, раздумчивую речь Ларикова, густой бас Полицеймако. У микрофона ставились «Суворов» (эту радиопьесу сделали на основе драмы И. Бахтерева и А. Разумовского с привлечением эпизодов, взятых из других известных или забытых пьес о великом полководце), серия передач по роману Диккенса «Записки Пиквикского клуба», «Иван Никулин – русский матрос» Л. Соловьева, «Враги» Горького, «Мертвые души» с Софроновым в роли Чичикова и Ведущим – Полицеймако, «Ревизор», «Свадьба Кречинского».
«Театр у микрофона» снова звучал в эфире. Бил источник человечности и юмора, сердечности и оптимизма. Актеры не видели своих слушателей, не слышали аплодисментов, не ощущали горячих токов, какие соединяют в театре сцену и зрительный зал. Но работа их в блокадном «Театре у микрофона» оказалась не менее благодарной, чем на сцене. Потому что люди нуждались в этих спектаклях, испытывая высокое волнение, рожденное искусством. Потому что репродукторы вводили актеров в каждый дом, и зрительным залом становился целый город.
Если в сорок первом году, в начале войны и блокады, ленинградское радио транслировало немало суховатых и прямолинейных пропагандистских передач, то уже в сорок втором дело изменилось. Стало очевидным, что лучшей пропагандой оказывается сердечный разговор. Редакторы начали строже относиться к трескучим, легковесным текстам. Весной сорок второго года красный редакторский карандаш уже вычеркнул в «Радиохронике» такой стихотворный перл: «Не землянка – дом культуры собственной архитектуры. А у немцев – вши да блохи и делишки очень плохи». Голос Ленинграда с каждым месяцем становился правдивее. И далекие страны откликались дружбой на дружеский голос осажденного города.
9 мая сорок второго года – вдумайтесь в эту дату! Это еще не историческая веха, а всего лишь рядовой блокадный день, отделенный от Дня Победы целыми тремя годами, – в очередной «Радиохронике» передавался текст выступления по английскому радио писателя Джона Пристли. «На днях я отправился на большой авиационный завод провести беседу с английскими рабочими, – говорил Пристли. – Я сказал, что мне хочется побеседовать с ними, потому что сейчас они занимают второе место в мире. Первое место принадлежит советским людям, вступившим в ряды Красной Армии и мужественно сражающимся. Не успел я произнести эти слова, как бурные овации потрясли стены здания… В большой аудитории, где в тот день собрались сотни рабочих, членов профсоюза, мне думается, едва ли было три коммуниста. Вне всякого сомнения, прогремевшие овации были не из тех, которые автоматически адресуют своей политической партии. В них не было ничего автоматического. Вы просто видели, что люди должны дать выход своим чувствам, и они аплодируют…»
Уже летом сорок второго года художественное вещание на ленинградском радио приобрело четкий, деловой ритм. По понедельникам под председательством Н. Ходзы обсуждались прошедшие за неделю литературные и музыкальные передачи. Появилась новая радиорубрика: «В последний час» – ее ждали все. 27 ноября сорок второго года Вишневский услышал в уличной толпе разговор: «Скоро конец войне – в три часа ночи по радио песни передают». До конца войны было еще далеко. Но близок был счастливый день прорыва блокады. И ленинградские репродукторы, все до единого, и те, что были изранены, и те, чей голос охрип от блокадных невзгод, в одну и ту же минуту торжественно провозгласили: «Внимание! Говорит Ленинград! На днях наши войска, расположенные южнее Ладожского озера, перешли в наступление против немецко-фашистских войск, блокировавших город Ленинград… Наступление наших войск проходило с двух сторон… После семидневных боев войска Волховского и Ленинградского фронтов 18 января соединились и тем самым прорвали блокаду Ленинграда…»
Репродукторы повторяли эти слова живым, кричали мертвым, что идет возмездие.
Люди кинулись к Дому радио, двинулись отовсюду, с самых далеких улиц, отправились на Малую Садовую, с опухшими ногами, даже те, кому не суждено было до нее дойти. Люди просили: «Дайте сказать хоть несколько слов землякам!» Приходили командиры и красноармейцы Ленинградского фронта. Приходили летчики – те, что прикрывали город своими крыльями с высоты балтийского неба. Приходили те, кто потерял в дни блокады всех близких, родных, чтобы здесь, обращаясь к согражданам, снова обрести близких, сродненных общей судьбой. Пропуска в тот день выдавались мгновенно. Ослабевших, поддерживая под руки, вели по лестнице в студии. Какая-то пожилая женщина не смогла подняться выше второго этажа; она сидела на стуле и горько плакала… На другой день почта доставила в Дом радио больше полусотни горячих поздравительных телеграмм из Москвы, Куйбышева, Свердловска, Чистополя, Уфы… Это были самые ликующие телеграммы, которые когда-либо возникали на белой узкой бумажной ленте аппаратов ленинградского почтамта.
Радио выполнило свой долг перед ленинградцами, перед искусством. Оно держало между ними связь. Оно ежечасно несло людям предупреждение об опасности и информацию о положении в городе, утешение и надежду. Репродуктор оглашал улицы воем сирены, если враги начинали терзать наш город, и, отменяя миновавшую тревогу, пел удивительную песню отбоя, которую никогда не забудет Ленинград. Эта песня-сигнал состояла из десятка локальных звуков трубы. А звучала она прекраснее оркестровых аккордов, перебора арфы, пения скрипок.
Радио объединяло людей, отыскивая сыновей – матерям, братьев – сестрам. Более 25 000 писем было в дни блокады передано с фронта и на фронт. Радио заменило бездействующую почту. Репродукторы доставляли слова привета страждущим. Спасибо им и за это тоже.
А вскоре Лазарь Маграчев и Георгий Макогоненко сделали радиофильм «900 дней», ставший своеобразным художественно-документальным отчетом работы блокадного радио. В радиофильме «900 дней» звучат голоса ополченцев, поющих «Варшавянку»; выступление красноармейца профессора Огородникова, сменившего свой телескоп на миномет; пронзительный свист бомб и снарядов, нацеленных в сердце нашего любимого города; рыдания матерей возле разрушенной школы; рокот заводских станков; стихи фронтовых поэтов; лязг буксующих грузовиков с мукой на Ладожской трассе жизни; рассказы ленинградских снайперов; клятвы защитников великого города… Радиофильм создан сорок лет назад, не раз прошел в эфир; три потертые картонные коробки с магнитной лентой покоятся на полке фонотеки. Но раскройте эти коробки, включите магнитофон – и снова раздадутся тяжелые шаги ленинградских ополченцев, которые идут, идут защищать родной город; многих из них нет уже, наверное, в живых, но звучит старая запись, и ополченцы идут вперед; время никогда не сможет оборвать их чеканный шаг по ленинградским мостовым.
Когда радиофильм впервые пошел в эфир – то были последние дни войны, – черные бумажные репродукторы будто снова пропустили через себя трагедию ленинградской блокады. Репродукторы Ленинграда, израненные, охрипшие, выстояли свою великую, небывалую вахту до конца.
Когда я бываю в Музее истории Ленинграда, порванный репродуктор на стене чем-то напоминает мне памятник Неизвестному солдату.
Глава 3. Восемьдесят минут победы
Творить – значит убивать смерть.
Ромен Роллан
В субботу вечером дирижер Карл Ильич Элиасберг, вернувшись после репетиции оркестра радиокомитета к себе домой, на Васильевский остров, прилег отдохнуть и развернул газету. Он читал о том, что население пограничного белорусского городка получит скоро новые благоустроенные квартиры; что там же возводится здание городской библиотеки; что завтра, 22-го, в Киеве примет гостей новый стадион; что в Пушкине, в залах прекрасного Екатерининского дворца, откроется лермонтовская выставка, посвященная столетию со дня гибели поэта.
Профессор Ленинградской консерватории композитор Дмитрий Дмитриевич Шостакович купил в эту субботу билет на завтрашний футбольный матч: футбол привлекал композитора пластикой движения, азартом борьбы.
Артисты оркестра радиокомитета, музыкальные редакторы стремились за город: погода стояла великолепная, давно не было в Ленинграде такого жаркого солнечного дня.
А по Кировскому проспекту катил на острова велосипедист, беззаботно крутя педали своей машины марки «Латвела».
Мог ли Элиасберг в этот теплый июньский вечер представить себе, что в Ленинграде, одной из музыкальных столиц мира, он скоро останется единственным на весь город дирижером? Мог ли поверить Шостакович, что вместо мирного состязания двух футбольных команд начнется ни с чем не сравнимый кровавый поединок, который разом сметет все его планы? И могло ли прийти в голову неизвестному велосипедисту, что его велосипед окажется «участником» трагической эпопеи и будет скромно способствовать победе советского искусства?
Через три недели после начала войны, отбросив планы, еще недавно занимавшие его, Шостакович начал писать симфонию. Днем, в Консерватории, сочинять музыку не удавалось – там хватало других обязанностей. Профессор провожал учеников на фронт. Шостакович рассказывал мне, что самый способный из его студентов – Флейшман – ушел в народное ополчение и погиб в первые же дни войны. Другие студенты еще не разъехались, с ними надо было заниматься – Свиридов, Евлахов, Уствольская, Болдырев. Тогда, осенью сорок первого года, страна нуждалась не только в пушках, но и в композиторах. А когда звучали сирены тревоги, Дмитрий Дмитриевич поднимался на крышу. Он выполнял обязанности бойца МПВО наравне со всеми, только огорчался, что на его участке «зажигалки» не падали и ему не довелось погасить ни одной из них.
Вечером Шостакович спешил домой, на Петроградскую сторону, на Большую Пушкарскую улицу, где ждали его рояль, нотная бумага, сравнительная тишина, если не считать грохота бомбежки. Здесь он писал свою симфонию.
Работа продвигалась довольно быстро. 17 сентября Шостакович выступил по ленинградскому радио. «Час назад, – сказал композитор, – я закончил партитуру второй части моего нового большого симфонического сочинения. Если это сочинение мне удастся написать хорошо, удастся закончить третью и четвертую части, то тогда можно будет назвать это сочинение Седьмой симфонией. …Для чего я сообщаю об этом? Я сообщаю об этом для того, чтобы ленинградцы, которые сейчас слушают меня, знали, что жизнь нашего города идет нормально. Все мы несем сейчас свою боевую вахту… Ленинград – это моя родина. Это мой родной город, это мой дом. Когда я хожу по нашему городу, у меня возникает чувство глубокой уверенности, что всегда величаво будет красоваться Ленинград на берегах Невы… Через некоторое время я закончу свою Седьмую симфонию. И тогда я снова выступлю в эфире со своим новым произведением и с волнением буду ждать строгой, дружественной оценки моего труда…»
В августе эвакуировался оркестр Ленинградской филармонии. Своих музыкантов увозили с собою оперные театры. Оркестр радио остался единственным в осажденном городе.
Теперь «музыкальная жизнь» Ленинграда сосредоточилась в руках ста пяти артистов этого оркестра. Слова «музыкальная жизнь» приходится ставить в кавычки: никакой отдельной музыкальной жизни не могло теперь существовать – любое проявление физической и нравственной жизни людей становилось элементом сопротивления. И люди, привыкшие держать в руках отделанные перламутром смычки, люди, чьи руки считались достоянием искусства, надевали брезентовые рукавицы пожарников и саперов.
28 сентября сорок первого года оркестр радиокомитета играл Пятую симфонию Чайковского для Англии. Передача началась поздно – в 24 часа по московскому времени, когда трансляция для Ленинграда уже окончилась. Пока звучала симфония, фашисты бомбили город. Глухие удары проникали и в радиостудию: вражеские летчики метили в Дом радио. Слышно ли было в Лондоне, как рвутся бомбы на улицах Ленинграда? Там, где-нибудь на Пиккадилли, могло создаться впечатление, что бомбят саму музыку. И, может быть, кто-нибудь на Британских островах, слушая за мирным ужином эту передачу, подумал о том, какова сила муз, осаждаемых пушками?! В ленинградской радиостудии об этом не думал никто. Играя, оркестранты невольно прислушивались к недалеким взрывам и понимали: симфонию, несмотря ни на что, надо доиграть до конца. Это тоже был бой. И музыка побеждала.
Пятая симфония Чайковского транслировалась в блокадном эфире, пожалуй, особенно часто. Это легко понять: ее редкая красота, ее эстетическая сила обладают удивительной способностью возбуждать в людях светлые чувства. В Пятой симфонии торжественно звучит героическая тема народного подвига, преодолевающего темные силы рока. Музыка симфонии оказалась созвучной трагедийным событиям тех дней.
Иногда на пустынных улицах Ленинграда звучала только вторая часть симфонии – анданте кантабиле – или праздничный финал, поражающий силой мажорного звучания, могучей оркестровкой. Это снова оживала мечта композитора о победе и празднике. Она сливалась с мечтой ленинградцев.
Удивительная деталь: Пятая симфония, написанная в 1888 году, посвящена Чайковским… немцу, Аве-Лаллеману, директору Филармонического общества в Гамбурге. В 1941 году, когда исполнялась эта симфония, сородичи директора Лаллемана педантично метили в нее из дальнобойных орудий.
Через четыре десятилетия после этих событий, в 1980 году, художники иного поколения – сценарист Альбина Шульгина и молодой режиссер Константин Лапушанский – создали в соавторстве короткометражный художественный фильм «Соло». Его сюжет – исполнение Пятой симфонии Чайковского оркестром блокадного радиокомитета. Эта небольшая, но глубокая картина, снятая на киностудии «Ленфильм» и обладающая большим антифашистским зарядом, удостоилась нескольких почетных призов на международных и всесоюзных кинофестивалях.
…Симфонический оркестр работал теперь не только в студиях Дома радио, но и в Большом зале Ленинградской филармонии. 25 октября здесь выступил с оркестром пианист профессор Александр Каменский. Он играл фортепьянный концерт Чайковского. На бис – вальс «Пратер». Концерт состоялся днем. В зале висел густой осенний сумрак, отчего холод нетопленого помещения казался еще злее. Одна из слушательниц приехала из Москвы с последним пришедшим в Ленинград поездом; она слушала Каменского, потом достала из сумочки записную книжку и, не снимая перчаток с окоченевших рук, набросала карандашом несколько строк: «Дневной концерт… Советские танки и пушки – грядущей победы залог… Чтоб жили Чайковский и Пушкин, и Глинка, и Гоголь, и Блок…». Это была Вера Инбер.
А через несколько дней оркестр начал репетировать Девятую симфонию Бетховена, симфонию Радости.
На репетицию попал корреспондент «Комсомольской правды» Николай Маркевич, молодой москвич, которому суждено было погибнуть в Ленинграде. Он записал в своем фронтовом дневнике: «Элиасберг подобен птице… Он обижается на скрипачей, неистовствует, восторгается… Карл Ильич говорил плачуще: «Деревянные! Уголки не формально! Взволнованность! Литавры, литавры! Слышите, как бьется сердце?»… На пюпитрах лежали ноты. Их печатали в Лейпциге. Теперь в Лейпциге не печатают больше нот Бетховена». А вскоре в «Комсомольской правде» появился очерк Николая Маркевича – «Девятая симфония». Но говорилось в нем не только о музыке Бетховена, прозвучавшей в осажденном городе, не только о дирижере Элиасберге, – о ленинградцах самых разных профессий: музыкальная жизнь Ленинграда становилась частью общей борьбы.
Люди сходились в зал Филармонии слушать музыку великого немецкого композитора, рискуя жизнью: бомбежки участились. Да и вообще ходить стало трудно: голод давал себя знать в полную силу. Но самое страшное заключалось в другом: день этого концерта, 9 ноября сорок первого года, стал одним из самых трагических дней блокады. Решив взять Ленинград голодом, ставка Гитлера перед самой годовщиной Октября потребовала, чтобы войсковая группа «Север» замкнула блокаду еще плотнее. 8 ноября советские войска вынуждены были оставить город Тихвин. В тот же день пришлось сократить нормы довольствия нашим войскам. 9 ноября с утра берлинское радио через каждые 30 минут передавало особо важное сообщение: ахтунг, ахтунг, захвачен Тихвин! Перед началом каждой такой передачи духовой оркестр исполнял визгливый марш. Музыкальное сопровождение последних известий поднимало арийский воинственный дух. Гитлер торжествовал победу. А в Ленинграде в этот день подсчитали оставшиеся запасы продуктов, которыми предстояло жить трехмиллионному городу. Вот эти запасы из расчета на самые скудные нормы распределения: муки оставалось на 24 дня, крупы на 18 дней, жиров на 17 дней, мяса на 9 дней, сахара на 22 дня… И в этот самый день 9 ноября сорок первого года симфонический оркестр радиокомитета под управлением Карла Элиасберга исполнял Девятую симфонию Людвига ван Бетховена, увенчанную шиллеровской одой «К радости».
Композитор А. Н. Серов писал когда-то о Девятой симфонии: «Это первое мрачное эпическое вступление пахнет кровавыми днями терроризма. Царство свободы и единения должно быть завоевано. Все ужасы войны – подкладка для этой первой части. Она ими чревата в каждой строке. Эти темные страницы… – глубочайшее философское воплощение в звуках темных страниц истории человечества». Во второй части симфонии – в скерцо – звучит русская тема: Серов нашел в ней сходство с «Камаринской». Хор в венчающей симфонию оде Шиллера поет: «Как миры без колебаний путь свершают круговой, – братья, в путь идите свой, как герой на поле брани…»
«Темные страницы истории человечества» повторялись. В один и тот же день торжествующая столица фашистской Германии транслировала каннибальский марш, а осажденный, голодный, обескровленный Ленинград посылал в мировой эфир звуки Бетховена, стихи Шиллера.
Когда умолкла гениальная музыка, люди, сидевшие в зале, встали. Они аплодировали без улыбки – строго и сурово. Это было похоже на демонстрацию. Да так оно и было. Музыка поднимала людей над их горем. Они, несмотря ни на что, верили в Радость и своими аплодисментами утверждали ее.
Скоро зал Филармонии стал неузнаваем. Мраморные колонны покрылись инеем и тускло мерцали. Слабый свет люстр уже не разгонял сумрака. 7 декабря состоялся последний концерт сорок первого года. В тот прощальный день оркестр радио исполнил Пятую симфонию Бетховена (тему ее музыковеды обычно определяют словами «от тьмы – к свету») и увертюру Чайковского «1812 год». Это было первое исполнение увертюры Чайковского в осажденном Ленинграде. Элиасберг произвел в партитуре некоторые изменения; вместо цитатно использованного композитором гимна «Боже, царя храни» дирижер включил в увертюру «Славься» из «Ивана Сусанина» Глинки.
В блокадных дневниках тех, кто побывал на этом концерте, есть упоминания о том, что слушатели и оркестранты, главным образом скрипачи, сидели в ватниках, а виолончелисты и контрабасисты смогли надеть даже полушубки: у этих музыкантов движения рук направлены книзу, рукава полушубков мешали им в меньшей степени. И оркестр играл, хотя к медным валторнам, трубам, тромбонам страшно было прикоснуться – они обжигали пальцы; мундштуки примерзали к губам. Оркестр играл. Люди в зале притоптывали во время концерта ногами, чтобы согреться, но шума не возникало: все пришли в валенках.
А в подъезде Филармонии разместилось пулеметное гнездо.
В середине декабря один из солистов симфонического оркестра рассказывал друзьям:
– Давали мы концерт в госпитале. Бойцы принимали отлично, хлопали. После конца решили покурить, разговорились с выздоравливающими. «Как вы здесь живете, что делаете?» – спрашивают без особого интереса, больше из вежливости. Вот, играем в оркестре. Один на весь Ленинград теперь остался. Полтора месяца на трудработах были – под Батецкой. На казарменном положении живем. В пожарной команде состоим. На чердаках во время налетов. Завалы разбираем, зажигательные бомбы тушим. И тут почувствовали, что здесь не официальная встреча зрителей и артистов, а настоящее дело. Как будто граница какая-то стерлась. Им приятно, что здесь не тыловики отсиживаются. Война и заботы – общие. То же дело, что и они, здесь другие делают. Кое-кто из них был в Батецкой. Почти в одно время ушли… Вот оно что значит, тыл и фронт – едины.
Еще продолжались репетиции оркестра в радиостудиях. Композитор Валериан Михайлович Богданов-Березовский – один из тех ленинградских композиторов, кто находил в себе силы работать, – сочинил несколько вещей на современную тему. А потом записал в дневнике: «Воскресенье, 28 декабря. С 11.30 до 13 – репетиция «Летчиков» в радиостудии под управлением К. И. Элиасберга. Милый Карл Ильич, скелетоподобный, с ничуть не убавившейся требовательностью тормошит, понукает и подбадривает артистов оркестра, с трудом водящих смычками по струнам и едва дующих в свои мундштуки. Тем не менее я взволнован реально слышимой звучностью своей партитуры. Но почти уверен, что эта первая репетиция будет и последней, ибо оркестр радиокомитета явно не в состоянии продолжать работу».
Скоро, действительно, прекратились и такие репетиции. Лютая голодная зима делала свое дело. Из ста пяти оркестрантов несколько эвакуировалось, двадцать семь человек умерли от голода, остальные стали дистрофиками, людьми, не способными даже передвигаться.
Музыка в Ленинграде замерла, будто замерзла. Радио ее больше не транслировало. Многие музыканты находились в гостинице «Астория», где первой блокадной зимой разместился стационар для особенно истощенных людей. Здесь вместе с женой, концертмейстером радиокомитета Надеждой Дмитриевной Бронниковой, жил в комнате на седьмом этаже Элиасберг. Где-то поблизости лежал Владимир Софроницкий. Иногда по вечерам он подходил к расстроенному пианино и играл – минут десять-пятнадцать, не больше: сил не хватало. И звуки Скрябина или Рахманинова, Листа или Шопена проникали в темные номера, где интуристовская мебель сочеталась с приметами пещерной жизни. Софроницкий играл в темноте, надев перчатки с отверстиями для пальцев, и музыка его вызывала у полулежавших во мраке людей давние, полузабытые воспоминания.
Седьмая симфония быстро приближалась к завершению. Шостакович решил сыграть ее нескольким друзьям, композиторам, которых специально для этого пригласил. Когда друзья вошли, их сразу же поразили огромные листы партитуры, лежавшие на столе. Оказалось, что к обычному составу симфонического оркестра Шостакович прибавил дополнительный медный духовой оркестр, способный умножить мощь симфонического звучания. Дмитрий Дмитриевич сел к роялю. Он играл нервно, приподнято. Вдруг где-то близко завыла сирена. Композитор прервал игру, чтобы проводить жену и детей в бомбоубежище, а друзей просил не расходиться. Вернувшись, он продолжал играть под сухой и резкий, не предусмотренный партитурой, аккомпанемент зениток. Затем Дмитрий Дмитриевич приступил к третьей части, предупредив, что показывает ее наброски. Когда музыка смолкла, пораженные слушатели попросили автора повторить все сначала. А еще через два часа несколько ленинградских композиторов, ставших первыми, кто услышал симфонию, шли через Кировский мост в глубоком молчании. Они не могли даже обменяться впечатлениями – так потрясло их услышанное.