Текст книги "Заря"
Автор книги: Юрий Лаптев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Из темного угла раздался звонок телефона.
Иван Григорьевич поставил на место табурет. Крепко потер ладонью лоб, что делал всегда, когда волновался. Вновь продолжительнее и требовательнее зазвучал телефон. Торопчин подошел, снял трубку.
– Колхоз «Заря».
– Заснули у вас там все, что ли? – раздался в трубке недовольный голос второго секретаря райкома Матвеева. – Сводку давайте…
3
Хотя праздничное настроение было у всех людей колхоза «Заря», отдыхали в этот день не все.
Многие колхозники работали на своих усадьбах. Еще рано утром промчался на мотоцикле по селу председатель Федор Бубенцов. Он вообще в последние дни был чем-то озабочен и часто выезжал не то в район, не то еще куда-то.
– Не иначе наш председатель новую идею придумал.
– Он такой!
Уже большинство людей в колхозе начало относиться к Бубенцову с уважением.
Не праздновал и Брежнев. Андриан Кузьмич тоже с утра выехал на велосипеде на поле своей бригады разметить делянки. С завтрашнего дня пахари выйдут поднимать пар.
Рано ушел на конюшни и Иван Григорьевич Торопчин. Ему надо было осмотреть всех лошадей и волов, выдержавших за время сева большую нагрузку. За этим занятием и застал его секретарь партийной организации соседнего колхоза «Светлый путь» Павел Савельевич Ефремов.
Торопчину помогали Степан Самсонов и помощник старого конюха – голенастый, круглолицый, по-щенячьи нескладный Никита Кочетков.
Ефремов сел на опрокинутую бадейку, закурил, ожидая, когда Торопчин закончит обследование копыт у молодой, тощей, но веселой и вертлявой кобылки.
– Эть, кокетка!.. Стой! – покрикивал Самсонов.
– Хорош! Заводи, Никита! – звучно хлопнув кобылку по крупу, сказал Иван Григорьевич и повернулся к Ефремову. – Такие-то пироги, Павел Савельевич. Нехорошо, конечно, хвастать, а есть чем. Весь сев провели на своем тягле и ни одной животины не подорвали. Трех, правда, на глину поставил, да одному мерину глюкозу влить придется.
– Наука дает известные достижения, – ломающимся баском пояснил Никита Кочетков, уводя кобылку к станку.
С улицы донеслись перебористые звуки гармоники. Неимоверно высокий, почти писклявый, девичий голос завел:
Где ты, где, трава шалфей?
Болен ленью Тимофей.
Поклонюсь траве шалфею —
Дай припарку Тимофею.
– Ну, никак не угомонятся, – прислушиваясь к пению, одобрительно сказал Самсонов. – А ведь полгода, надо быть, не гуляли. Значит, оттянуло беду.
Ох ты, рожь, ох ты, рожь!
Незаметно ты цветешь.
Русый волос, спелый колос —
Краше цвета не найдешь.
– Прошу, – Ефремов протянул Самсонову кисет. – Вам можно гулять.
– А у вас что – другая губерния?
– Дела другие. На вас, Иван Григорьевич, вся надежда.
– Что такое? – Торопчин с сочувствием взглянул на угрюмое лицо Ефремова.
– Худо, – Ефремов устало и безнадежно махнул рукой, – Слышали ведь небось про наше несчастье. Шесть коней пало за зиму. А и все-то заведение было четырнадцать голов. И сеялок – без одной две. Вот до чего довели колхоз, сукины дети.
– Да, а ведь до войны хозяйство было самостоятельное, – посочувствовал Самсонов. Ну тут же спросил не без ехидности: – А волов ваши, говорят, на суп потратили?
Ефремов ничего не ответил. Крепко затянулся едким махорочным дымом. Потом заговорил раздраженно:
– МТС нас еще подвела. Вспахать, верно, вспахали всё. И целины подняли четырнадцать гектаров. А на культивацию и сев тракторов не дают.
– Правильно делают! – сказал Торопчин. – Не набрали еще наши МТС полную силу. А пока всю землю по району не поднимем, не успокоимся. Нет и не будет у нас пока передышки. А почему – сам небось понимаешь.
– Меня не агитируй. – Ефремов встал, бросил окурок, зло растер его каблуком и сразу начал вертеть новую цыгарку. – Я в партию-то вступил, когда ты еще по-петушиному кукарекал. Ты попробуй бабе-солдатке вдовой, у которой ртов полна хата, а рук две, международное положение растолкуй. Ей пуд картошки дороже всех моих слов. – У Ефремова задрожали руки, посыпался мимо клочка газеты табак. – Ну, нет у меня больше никаких сил, Иван Григорьевич!
– Успокойся, Павел Савельевич. Дай-ка я тебе скручу. – Торопчин взял из рук Ефремова кисет и бумагу. – Ослаб ваш колхоз, верно. А выход один: пока опять всю свою землю не поднимете – не поправитесь.
– Знаю я все это не хуже тебя, – загорячился Ефремов, – Лучше ты мне пятак подай, чем такой совет!
– Пятак мало, – серьезно сказал Торопчин, – Вот мы с тобой сейчас к Федору Васильевичу пройдем, к председателю нашему.
– А где он, председатель-то? – вмешался в разговор Самсонов.
– Опять укатил?
– С утра самого. Моя супруга как раз с ведрами шла, а он как пустит мимо нее на своем трескучем… У Василисы аж ноги подогнулись.
– Это хуже. – Торопчин передал Ефремову кисет и скрученную цыгарку. Чиркнул зажигалкой, дал прикурить и прикурил сам. – Выходит, опять его не увидишь до вечера.
– Ну что ж, придется прийти завтра, – Ефремов усмехнулся. – В акурат как мой отец к попу ходил пуд жита выпрашивать.
– Да… трудно, видать, тебе, Павел Савельевич, приходится, раз ты мне, своему товарищу, говоришь такие обидные слова, – укоризненно сказал Торопчин. – Это совсем голову потерять надо.
– Так и есть, – уныло подтвердил Ефремов. – Вчера к нам приезжал второй секретарь райкома, Матвеев. Побеседовал со мной так, что у меня до сих пор руки трясутся. Знаешь небось какой он… настойчивый.
– Знаю Матвеева, еще бы… Только и райкомовцам сейчас приходится туго. Отчего, ты думаешь, Наталья Захаровна слегла. Да-а… Так что же с тобой делать?
– Нам ведь только сеялок пару, с тяглом, конечно. – Ефремов оживился, взглянул на Торопчина с надеждой. – Поможете если, – вот тебе мое большевистское слово, – в долгу не останемся. Хлебом – хлебом. Будет у нас к осени хлеб. Ведь всю землю подчистую засеять решили. А то на Петровки плотников вам пришлем. Гидростанцию-то нынче пустить думаете?
– Обязательно, – Торопчин даже плохо слушал, что говорил ему Ефремов. – Ну, сеялки отпустить можно. А вот коней?
– Сами ведь с завтрева начинаем пар поднимать. Вот в чем беда, – высказал Ефремову старый конюх то, о чем Торопчин только подумал, а сказать не решился. Не мог Иван Григорьевич отказать в такой просьбе.
– Все равно, – решившись, заговорил, наконец, Торопчин. – Помочь вам надо. Обязаны мы вам помочь. Так, что ли, Степан Александрович?
– Какой же может быть разговор. Муравей – насекомая, а и тот друг дружке помогает, – не колеблясь, примкнул к решению Торопчина и Самсонов.
– При социализме ведь живем, не как-нибудь! – вставил свое комсомольское слово и Никита Кочетков.
– Вот что, Никита, – решив для себя этот не простой вопрос, Торопчин повеселел. – Беги сейчас к Новоселову Андрею Никоновичу, потом к Новоселовой Настасье, к Брежневу, к Балахонову, дядю своего позови… Постой, кто еще у нас в правлении?
– Самого главного-то и забыл, – чай Иван Данилович, – подсказал Самсонов.
– Да, Шаталов, – Торопчин недовольно покосился на старого конюха, – Ну хорошо, позови и Шаталова. Скажи, что Торопчин просил всех немедленно собраться в правлении, понял?
– Разом пригоню! – сказал Никита и затопотал к выходу.
4
Кому праздник, а кому – сразу два. Особенным, можно сказать, приметным оказался этот день для колхозного кузнеца Никифора Игнатьевича Балахонова.
Недаром спозаранку начал готовиться Никифор Игнатьевич к торжеству какому-то, что ли. Вырядился так, что дочь Настасья, вернувшаяся со двора с подойником, увидав отца в таком необычном виде, изумилась.
– Куда это вы собрались, папаша?
Пока Настасья доила корову, Балахонов успел слазить в сундук, где в самом низу хранился у него костюм, справленный еще задолго до Отечественной войны, но и сейчас ничуть не потерявший свежести. Никифор Игнатьевич и вообще-то был человек бережливый, люди его даже скуповатым считали, а этот замечательный костюм надевал за много лет только четыре раза. Так что костюмчик был, что называется, «с иголочки». Слежался, правда, но ничего, расправится, тем более что в последние годы Балахонов раздался в кости и пиджачок стал ему слегка тесноват.
Никифор Игнатьевич недовольно покосился на дочь: нельзя уж и одеться прилично человеку. Сказал:
– А ты не закудыкивай… Правление сегодня собираем. Поняла?
Настя, конечно, поняла. Сразу догадалась девушка, что не в правлении дело. Но почувствовала, что больше приставать к отцу с расспросами не стоит. Сказала только, процеживая сквозь марлю в кринку молоко:
– Вы уж и побрились бы, папаша. Раз такой случай. В печи чугунок воды греется. Достать?
– Не надо. Сойдет и так.
Это было уже совсем нелогично. За неделю подбородок да и щеки Балахонова покрылись густой, колючей, как проволока, щетиной, в которой серебрились нередкие седые волоски. Никифор Игнатьевич начал стареть с бороды.
Странно. Вот почему Настя, едва только закрылась за папашей дверь, метнулась к окну. Кое-что прояснилось – сразу догадалась девушка, почему Никифор Игнатьевич не стал бриться.
Балахонов направился прямехонько в парикмахерскую.
Но конечная цель отца стала еще более непонятной. Чего папаша придумал? Девушка присела у окна на стул, недоуменно уставилась на фикус.
В дверь кто-то постучал. Осторожно так, нерешительно.
– Заходите… Кто там? – крикнула Настя.
Там оказался художник Павел Гнедых. Он и вошел в избу после возгласа Насти. Павел тоже принарядился. Не так, как папаша, но все-таки. И медали нацепил – все четыре. Оглядел Гнедых горницу и удивился:
– А вы, оказывается, одна дома, Настасья Никифоровна?
Чему, спрашивается, было удивляться? Ведь битый час караулил Павел, издалека правда, когда же выйдет из дому Никифор Игнатьевич. А младший брат Насти Павлуня вместе с другими ребятами гонял вдоль села велосипед. Это художник тоже приметил. А старшего сына Балахонова и вообще на селе не было. Служил во флоте Михаил. Так что никто из семьи Балахоновых, кроме Насти, дома в это время находиться никак не мог.
Но Павел Гнедых все-таки удивился.
– Одна. Сами небось видите. – Настя приветливо оглядела невысокую, пожалуй щупловатую фигурку Павла, его тонкое, подвижное, чуть тронутое загаром лицо. Хотя именно благодаря этим своим качествам Павел Гнедых и нравился Насте – высокой, не по-женски сильной девушке с простым, но таким привлекательным в своей простоте лицом. И еще нравилось Насте Балахоновой поведение Павла Гнедых: его мягкость в обращении, приветливость, умение всегда по-хорошему подойти к человеку. Да и не только Насте, – все, женщины в первой бригаде хвалили своего учетчика и ставили его в пример.
«С таким человеком и поговорить приятно, и услужить ему хочется».
Были, конечно, на селе и другие вежливые и воспитанные ребята. Те же Аникеевы братья. И Новоселов Константин. И уехавший недавно на курсы механиков по гидроустановкам Александр Петруничев. Да и младшего конюха Никиту Кочеткова тоже обходительным можно назвать. Но немало еще было и таких, которые ненужную лихость, грубость да и озорство подчас считали нормальным поведением. Не понимают, что ли, такие молодые колхозники, что их выходки даже удивлять народ перестали. Просто противно стало большинству людей на селе смотреть на то, как иной «молодец» с девушкой «заигрывает» или «шутку шутит» со стариком.
И правильно сказал как-то наедине Торопчин Бубенцову:
– Грубым поведением, Федор Васильевич, ты никого не удивишь, а народ от себя отодвинешь. Серость в тебе заиграла и ничего больше. А ведь на нас с тобой молодые смотрят.
До крайности разозлили тогда Бубенцова такие слова. Но промолчал Федор Васильевич. И хотел, да ничего не мог ответить Торопчину.
А вот Павла Гнедых назвать «серым» никому и в голову не придет, в каком бы обществе ни появился Павел. Хоть и в Академии художеств, куда иногда заносила молодого колхозника на своих легких жемчужных крыльях жар-птица – мечта.
И разве же не приятно было Насте, что такой не совсем обыкновенный молодой человек чаще всего и подолгу смотрел именно на нее, а не на другую девушку? И вот не к кому-нибудь, а к ней пришел сегодня.
Почему же тогда встретила неласково?
Во-первых, какой это девушке может понравиться, если ее застанут врасплох, да к тому же человек, мнением которого она дорожит? Ну, а Настя еще не успела «устряпаться»; одета была в выцветшее ситцевое платьице с невыцветшими заплатками на локтях и в отцовские сапоги. И волосы еще не разобрала – так, скрутила в жгут и наспех обернула вокруг головы. Была и еще одна причина неласковости, о которой догадывался и Павел. Поэтому он начал разговор так:
– Напрасно вы, Настя, на меня обижаетесь. Ей-богу, это получилось нечаянно.
Настя промолчала. Но слова «получилось нечаянно» отметила. И, как это ни странно, именно эти иногда способные оправдать даже нехороший поступок слова девушке совсем не понравились.
– Просто, когда я оформлял доску, вспомнил почему-то о вас, Настя. А ведь когда рисуешь, мысли часто переходят в изображение. Честное слово.
«Вспомнил о вас», – вот это уже значительно смягчает вину. И Настя взглянула на Павла приветливее.
– Да, наконец, что тут плохого?
Плохого? Ничего нет плохого. Но, к сожалению, не только над плохим люди смеются. Им только повод дай.
– Вам что, – заговорила, наконец, Настя, – нарисовал – и все. А девчата, знаете, какие они! Гнедых, говорят, Балахонову досрочно премировал! Зачем мне это нужно – такие разговоры?..
– Если не нужны, так вы и не слушайте. – Павел почувствовал, что обида у Насти уже проходит. А по существу девушка если и обижалась, так не на него. – Вот возьму и еще вас нарисую.
– Будто в колхозе других людей нет, – сказала Настя уже совсем благодушно. Много, конечно, людей в колхозе, а вот нарисовать Павел хочет все-таки ее.
– А может быть, и нарисовал уже.
– Ну да? – «Смотри, какой хороший паренек этот Павел». – Вы, Павлуша, посидите здесь, а я сейчас. Переоденусь только.
– Подождите, Настя. Я ведь только на минутку зашел. Стенгазету мы там оформляем. Вот – никому еще не показывал.
Гнедых раскрыл небольшую аккуратную папочку и подал Насте рисунок. Увидел, что живейшая заинтересованность на лице девушки сменилась другим чувством, для Павла неожиданным. Спросил удивленно:
– Вам не нравится?.. Не может быть!
Три бессонные ночи провел Павел Гнедых над этим, пожалуй, первым своим серьезным произведением. Пройдут года, очень возможно, что Гнедых будет учиться рисовать. Даже наверное будет так. Может быть, и, настоящий художник из него получится. Но этот рисунок Павел никогда не забудет и всегда будет считать его одним из лучших своих произведений.
– Неужели вам, Настя, не нравится? – снова, чуть не с мольбой, спросил Павел.
Настя пристально взглянула на Павла, и хотя в ту минуту ей неизмеримо больше нравился сам художник, чем его произведение, сказала:
– Похоже, конечно. Только лучше бы вы нарисовали меня покрасивее.
– Эх, Настя! – сказал Павел с волнением и обидой. – Ну, неужели вы не понимаете, как это красиво!
На рисунке художника Павла Гнедых, исполненном акварелью и выдержанном в светлых утренних тонах, была изображена девушка – она, Настя Балахонова, за плугом.
В едином, верно схваченном порыве подались вперед девушка и кони. Оранжевая косынка на голове девушки казалась языком пламени. Выбились из-под косынки и растрепались на ветру пряди русых волос. Ветер хорошо обрисовывал всю фигуру девушки: ее высокую грудь, не тонкую, но гибкую талию, стройные сильные ноги. Ветер раздувал гривы и хвосты у коней.
Будет все-таки художником молодой колхозник Павел Гнедых!
5
В парикмахерской, когда туда пришел Балахонов, было несколько человек. Никифору Игнатьевичу это совсем не понравилось. Пока подойдет черед – просидишь и час. Он даже хотел было вернуться и побриться дома. Но тут выяснилось, что ожидал очереди к мастеру только один человек, а остальные – кто уже успел «навести красоту», а кто зашел к Ельникову просто так, для интересу. Шел мимо и заглянул.
Конечно, все присутствующие сразу же обратили внимание на необычный вид кузнеца. Но никто и слова не сказал. Не мужское это дело – удивляться. А кроме того, все были увлечены интересным разговором. Вернее, говорил один человек, заведующий током Михаил Павлович Шаталов. Шаталовы – они все на язык спорые. А остальные только поддакивали или возражали. Смотря по делу.
– Слушаю я, например, Маршалла или там… как его, француза-то?
– Бидо.
– Бидо. Нехитрая фамилия, а не запомнишь. Что значит не наша!
– Где это ты их, интересно, слушаешь, Михаил Павлович? – спросил Шаталова счетовод Саватеев.
– Ну, в газетах читаю. Слова-то ведь те же. Вот приехали они все к нам в Москву…
– Их там, говорят, до черта сгрудилось. Одних, слышь, газетчиков иностранных до пятисот душ, – отозвался на разговор колхозник, сидевший в кресле под бритвой Ельникова.
– Надо думать. Весь мир сейчас на Москву смотрит. Да… И о чем же, интересно, эти люди разговаривают? Какая у них цель? – Шаталов выдержал для значительности небольшую паузу. – Вот идут разговоры о Германии. Как, значит, на правильный путь ее поставить? Вопрос как будто простой…
– Для тебя, может быть, простой, а для того же Маршалла нет, – вновь попытался поддеть Шаталова Саватеев, Счетовод тоже считал себя человеком сведущим в политике. Но Шаталовых поддеть не так-то просто.
– Правильно. Для меня простой, а для американца нет! – Михаил Павлович с такой уверенностью произнес эти слова, что все слушавшие невольно взглянули на него с уважением, а Ельников перестал даже скрипеть бритвой и тоже повернулся в сторону разговаривавших. – У меня сыновей – одного из трех убили, а другой до сих пор от контузии не оправился. Вот он почему для меня простой – вопрос о гитлеровских последышах.
– Ничего, Михаил Павлович, – сочувственно сказал Балахонов. – Жалко, конечно, ребят, но… и еще раз выступим, если опять доведут. Мы люди честные и на разговор и на драку.
– Вот-вот, – обрадовался такой веской поддержке Шаталов. – И я про то хочу сказать. Наша политика прямая, и Вячеслав Михайлович говорит начистоту. А вот иностранцам некоторым приходится крутить, как лисе хвостом. Выступает, скажем, ихний министр. С одной стороны, ему и неловко выгораживать фашистов. Все-таки весь народ его слышит – и наш, да и там, – Шаталов указал рукой на дверь. – А с другой стороны, каждый из них думает: «А ну, как эта самая палка да по мне придется?»
– Кто следующий? – возгласил Ельников.
Балахонов подошел и осторожно опустился в кресло.
Остальные, переговариваясь, направились к выходу.
– Вас побрить?
– Обязательно.
– И подстричься бы вам не мешало, товарищ Балахонов, а то сзади у вас совсем неинтересно.
– Ну что ж, стриги сзади и спереди. Небось не отвык еще от своего дела.
– Как вам сказать. – Ельников лихо зашлепал бритвой по ремню, не обращая даже внимания на то, что делали его руки. – Вот какой-то умный человек сказал: «Познай самого себя». Правильные слова. Я, например, четырнадцать лет работаю по этому делу. И всю войну обслуживал летчиков, целый полк брил. Благодарность даже заслужил от командования и медаль «За победу над Германией».
– Ишь ты! – удивился Балахонов, – Кто чем, побеждал, а ты, выходит, бритвой.
– Ничего не поделаешь, приказ, – Ельников, с трудом расчесав железным гребешком густые и жесткие волосы Балахонова, начал орудовать ножницами. – Да, столько проработал, а за последние дни заинтересовался совсем другим. Поверите, утром сегодня на поле ходил посмотреть, что там делается.
– Ну и что?
– Очень любопытно. – Ельников даже перестал стричь, заговорил с воодушевлением: – Понимаете, пять дней тому назад была голая земля, а сегодня уже показалось… А?.. Выходит, что я, Антон Степанович Ельников, так сказать, подчинил себе силы природные.
– Ну, брат, это ты того, в размышление ударился. – Балахонов пристально и, пожалуй, с уважением оглядел неказистую фигуру парикмахера, его воодушевленное мыслью лицо. – Верно, находятся такие люди, которые на природу эту самую узду накидывают. Взять того же Ивана Владимировича Мичурина. Тоже ведь наш земляк, а прославился на весь мир. Еще бы лет пятьдесят прожил – и, гляди, тамбовские ананасы вырастил бы. Ах, и люди есть замечательные! Всю свою жизнь как нацелят, так и ведут по одной линии. Ну и добиваются невероятного.
– Вот-вот, про что я и говорю. К большой цели должен каждый человек вести свою жизнь, а? – Увлекшись разговором, Ельников даже отступил к окну и присел на подоконник. – Наблюдал я все эти дни, как наши люди работают.
– Дай бог, чтобы во всех колхозах так было.
Балахонову уже хотелось закруглить разговор, но парикмахер только начинал входить во вкус.
– Не скажите, товарищ Балахонов, – сказал он, нацелившись в кузнеца ножницами. – Очень даже разные люди окружают нас с вами. Все, конечно, трудятся, но интересный вопрос – как?.. Вы, например, звеньевой и я, например, звеньевой. И участки наши рядом. Так?
«Было бы мне дома побриться!» – подумал Балахонов и сказал:
– Выходит, два сапога пара.
– А вот и нет! – торжествующе возразил Ельников. – Потому что я себе поставил идею, а вы – нет. Я очень просто, не сходя со своего участка, до Москвы пойду. «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой!»
– Эк ведь куда тебя бросило! На какие слова!
– Это Пушкина слова, незабвенного нашего поэта. А сейчас и Брежнев так про себя может сказать.
– Не скажет. Андриан себе на уме мужик. Втихую действует.
– Другие за него скажут. Вот развернем мы с вами осенью газету «Правда» или «Известия», а там на первой странице портрет Андриана Кузьмича и подпись: «Прославленный стахановец полей, Герой Социалистического Труда…» Ах ты, боже мой!
Ельников даже расстроился от такой заманчивой будущности, которая, может быть, ожидает, но только не его, а другого человека из того же села.
– Брить-то ты меня будешь или бросить решил свою профессию? – не без опасения спросил Балахонов.
– Что ж брить, – сокрушенно вздохнул парикмахер. Но все-таки поднялся, подошел к клиенту и вновь, правда без всякого интереса, зачирикал ножницами. – На пустое дело я убил четырнадцать лет. Не послушал во-время папашу: он меня в Мичуринск в техникум учиться посылал, а я польстился на легкую жизнь…
«Смотри, как расстроился человек», – подумал Балахонов, сочувственно рассматривая искаженное неверным зеркалом лицо Ельникова.
6
Выйдя из парикмахерской, Никифор Игнатьевич направился было к конечной цели, которую наметил себе еще несколько дней, а может быть, и недель назад. Но по дороге возникла мысль. Сказал сам себе: «В кои-то веки», – и зашагал к магазину сельпо. Сначала заглянул в приотворенную дверь и, лишь убедившись, что в магазине, кроме продавца, никого нет, зашел.
Долго рассматривал разложенные под стеклом коробочки, флакончики, тюбики и прочую галантерейную окрошку.
– Мыло будет завтра, Никифор Игнатьевич, – сказал продавец Сергей Кочетков, двоюродный брат завхоза. Знал Кочетков запросы всех своих покупателей. Но на этот раз ошибся.
– При чем тут мыло, – обиженно отозвался кузнец. – Меня, может быть, брошка интересует или что-нибудь такое… красивое. Только, я смотрю, у тебя здесь одна канитель.
– Почему? – Пренебрежительный тон Балахонова задел продавца. – Чего-чего, а брошки у нас в ассортименте. Вот вам, пожалуйста. Разве не прелесть?
– Эту прелесть своей жене нацепи! – сказал Никифор Игнатьевич, презрительно скосившись на рыжую, кудлатую собачью голову. – Придумают же люди!
– Что? – Кочетков даже возмутился. – Да хотите знать, вся заграница такие брошки носит! Последняя модель.
– Насчет заграницы ты мне не объясняй. Я, брат, сам и в Будапеште побывал и в Вене. Там, хочешь знать, женщина, да еще пожилая, оденет трусики и шляпу с пером, вскочит на велосипед и катит в таком неаккуратном виде по центральной улице. А попробуй у нас! Наряди-ка вот ее так-то, – Балахонов указал на зашедшую в магазин громоздкую, сырую, с пухлым и мятым лицом старуху Аграфену Присыпкину.
– Здравствуйте! С праздником вас, – поздоровалась Аграфена, с любопытством воззрившись на нарядного кузнеца.
– Духи у тебя хорошие есть? – строго спросил Балахонов.
– Пожалуйста. – Кочетков хоть и остался при своем мнении (недаром слыл щеголем), но возражать кузнецу не стал. – Вам для кого?
– Вот ведь какой ты человек, – притворной сердитостью пытаясь скрыть смущение, сказал Балахонов. – Сам себя опрыскивать буду на дню пять раз.
– А что, мы хуже других? – поддакнула Аграфена Присыпкина, сама не на шутку заинтересованная, кому же все-таки Балахонов покупает духи. Дочери?.. Не похоже это на Никифора Игнатьевича.
– Я потому вас спрашиваю, – вежливо пояснил кузнецу Кочетков, – что разные бывают запахи.
– Сами знаем, что и как пахнет, – чувствуя на себе пристальный взгляд Присыпкиной, Балахонов смутился окончательно. Теперь по селу только и разговоров будет. Даже расстроился. Пробормотал хмуро: – Самые хорошие давай.
– Извольте. – Это Кочеткову уже понравилось. Покупатель, оказывается, серьезный. – Для вас, Никифор Игнатьевич, подберем что-нибудь особенное. Вот «Красная Москва». Обратите внимание, какой тончайший аромат. Даю вам слово, что в самой Москве такие духи не всегда достанете. А у нас сохранились еще с довоенного времени.
– Ну, ну, рассказывай, – Балахонов осторожно достал короткими очерствевшими пальцами из коробочки духи, понюхал.
– Ну что? – торжествующе спросил Кочетков, подметив по лицу кузнеца, что духи ему понравились.
– Это по нам, – одобрил Балахонов, – А сколько стоит?
– Всего сто семь рублей.
– Ого! – Никифор Игнатьевич даже испугался. Осторожно вложил флакон обратно в коробочку. – По такой цене, пожалуй, мелка посудина.
– Хорошему товару – хорошая цена. Это ведь духи, а не постное масло, – наставительно сказал Кочетков.
– Ну, а сколько же тогда вон та бутылочка стоит? – Балахонов указал на стоящий за стеклом большой флакон. – Небось на все триста потянет?
– Нет, этому флакону цена тридцать восемь рублей. Только это не духи, а тройной одеколон. Если вам для бритья, могу рекомендовать.
– Вот его и возьми, Никифор Игнатьевич, – подсказала Аграфена Присыпкина. – Рада будет и такому… дочка-то. Ведь она у тебя небалованая.
Если бы Присыпкина не встряла в его дела, Балахонов, возможно, так бы и поступил. Очень бережливый был человек Никифор Игнатьевич. Но совет Аграфены, а главное, не лишенное ехидства упоминание о дочке разозлили кузнеца. И везде эта Присыпкина свой нас сует! Поэтому он сказал с достоинством:
– Мы за дешевкой не гонимся! Давай «Красную Москву».
Однако из магазина Балахонов вышел несколько раздосадованный. Жалко все-таки отсчитать больше ста рублей за такую незначительную вещь. А главное – разговоры теперь пойдут по селу!
Но скоро настроение исправилось. На самом-то деле, да разве не хозяин он самому себе? И кто это имеет право в его дела вмешиваться? За всю свою жизнь не сделал Никифор Игнатьевич ничего такого, чего бы мог стыдиться. Недаром так приветливо здороваются с ним все встречающиеся. И улица сегодня какая-то нарядная. И гармонь выпевает очень весело. И ребятишки вон ожили, как воробьи на припеке. А уж денек! Просто замечательный денек выдался. Солнечный, прозрачный, звонкий. Как бы устланная по бокам зеленым половичком, сбегает к реке широкая улица. Поблескивают оконцами, кажется, что улыбаются друг другу через дорогу дома. Клейкой, пахучей бахромкой покрылись ветви тополей…
Неспешной, размеренной походкой прошел Никифор Игнатьевич мимо того места, куда направлял свой путь. Прошел мимо дома, мимо ворот и лишь потом, как бы спохватившись, круто свернул и решительно зашагал и калитке.
Его не ждали. Хозяйка, воспользовавшись свободным днем, побелила печь, вымыла в избе пол и окна, выскоблила стол, повесила на зеркало чистый рушник, но сама прибраться еще не успела.
Так и застал Балахонов Марью Николаевну Коренкову стоящей посредине избы, раскрасневшуюся, с подоткнутым подолом, полурасстегнутой кофточкой и повязанным «по-старушечьи» под подбородком ситцевым платком на голове.
– Вот ведь беда-то какая! – испуганно и изумленно оглядывая вошедшего, сказала Марья Николаевна. – Хоть бы ты предупредил меня, Никифор Игнатьевич, что забежишь. А то видишь, какая я.
– Ничего, Марья Николаевна. Такое уж ваше женское дело. Как не в поле, то дома, – попытался успокоить Коренкову и сам сильно сконфуженный Балахонов. – А я шел мимо, дай, думаю, зайду, поздравлю с праздничком.
– Спасибо вам…
Только сейчас, после того как Никифор Игнатьевич объяснил свой приход чистой случайностью, поняла Коренкова, что совсем не случайно зашел он к ней в дом. И почему так нарядился, догадалась. Да и многое непонятное в отношении Балахонова к ней за последнее время сразу прояснилось. И слова его некоторые, сказанные как бы между прочим, вспомнила Марья Николаевна.
Вот почему, как отблеском утренней зари, багрянцем окрасилось ее лицо и задрожали, непослушными стали пальцы, пытающиеся застегнуть на колеблющейся груди пуговку.
– Вы подождите… я сейчас… Присядьте, пожалуйста, – чуть не плача от смущения, сказала Коренкова и скрылась за занавеской.
Балахонов одобрительно хмыкнул, прошел и сел к столу. Потом поднял голову и долго смотрел на два увеличенных портрета: Марьи Николаевны и ее убитого на войне, мужа. Что-то похожее на зависть шевельнулось в нем. Невольно вспомнил свою болезненную и от нездоровья всегда желчную жену. Пожалел. Прожила Татьяна свой век, а что видела? Не дождалась хорошей поры. Вот только сейчас, пожалуй, начнется настоящая-то жизнь. Эх, ухватить бы еще годков тридцать!
В дверь постучали.
– Взгляни, кто там, Никифор Игнатьевич. Это, наверное, Гнедых Павлуша, – попросила из-за занавески Коренкова. – Скажи, пусть к вечеру забежит, а то я сама его покличу.
– Ладно, – Балахонов приоткрыл дверь, однако проход в избу загородил собой. Решил не пускать никого.
Но за дверью оказался не Гнедых, а Никита Кочетков.
– Чего тебе? – спросил Балахонов.
– Вас ищу, Никифор Игнатьевич! – шумно переводя дыхание, сказал Никита. – Поверишь, все село обегал. Спасибо, Присыпкина надоумила.
«Ну не подлая баба?!» – мысленно выругался Балахонов.
– Торопчин приказал немедленно собрать правление. Все уже на месте, тебя только ждут.
– Это в честь чего такая спешка? – спросил Балахонов и невольно вспомнил свой разговор с дочерью. Угадал, выходит, как в воду глядел.
– Очень срочный вопрос. Так я побегу, скажу, нашел. А то Иван Григорьевич беспокоится.
– Постой! – крикнул Балахонов вслед устремившемуся из сеней Никите. – Скажи, что я… это самое…
– Идете, – подсказал Никита.
– Иду… Мало им, дьяволам, недели!
Балахонов с сердцем захлопнул дверь.
– Ну, не дают вам покою – и только, – послышался из-за занавески расстроенный голос Коренковой. – И чего суетятся люди?
– Дела, значит… Так я пошел, Марья Николаевна. Видно, не судьба нам с тобой побеседовать… – фраза прозвучала уж очень мрачно, и потому Балахонов смягчил ее, добавив еще одно словечко: – сегодня.