Текст книги "Заря"
Автор книги: Юрий Лаптев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
– Ты, Федор Васильевич, только не шуми. Если бы я у тебя батрачила – тогда другое дело. А я, слава богу, работаю в колхозе.
– А я отвечаю за колхоз! И приказываю – сейчас же собрать на поле всю бригаду. А не то…
– Ну, ну?
Бубенцов невольно осекся. В глазах Коренковой он увидел точно такое же, знакомое ему выражение, на которое не раз наталкивался при разговорах с Торопчиным: выражение превосходства, появляющееся у человека, сознающего свою правоту.
Издали донесся садкий топот копыт по не очерствевшей еще земле.
К Бубенцову и Коренковой верхом на отощавшем за зиму племенном жеребце подскакал Торопчин.
Иван Григорьевич лихо, по-кавалерийски осадил перед мотоциклом жеребца и сказал:
– Веселись, председатель! Еще нам ссуду дают – продовольственную. Сейчас с райкомом по телефону говорил. Тебе спасибо велели передать, Федор Васильевич. Бубенцов, говорят, весь район взбудоражил. Одиннадцать колхозов наш вызов приняли. Вот завернул!
– А я теперь откажусь, – сказал Бубенцов.
Торопчин, конечно, сразу заметил, что перед его приездом здесь произошла стычка. И причина размолвки ему была ясна. Однако спросил:
– Почему такая перемена?
– Ее спроси, – Бубенцов хмуро кивнул на Коренкову. – На черта годится такая работа, когда каждый хозяином себя чувствует!
– На то колхоз. – Теперь, в присутствии Ивана Григорьевича, будучи уверенной в его поддержке, Коренкова успокоилась и даже взглянула на Бубенцова с вызовом.
И Федор Васильевич тоже был уверен, что Торопчин станет на сторону Коренковой. А это возбуждало в нем и злость и обиду. Бубенцов только было хотел сказать что-то очень резкое, а может быть, и выругаться, но Торопчин его предупредил.
– В чем же дело, товарищ Коренкова, – спросил Иван Григорьевич строго и требовательно. – Когда вы думаете начать сев?
Марья Николаевна вновь смутилась. И даже почувствовала себя несчастной. Ведь Торопчин был первым человеком, который ее понял, вдохнул в нее уверенность. И еще накануне разговаривал с ней так сочувственно, а сейчас смотрит зло.
Коренкова потупилась и ответила очень тихо:
– Завтра… с полдён начнем пахать, а бороновать уже начали, озими.
– А весь план когда выполнить думаете? – так же строго спросил Торопчин.
Если сухой и требовательный тон Ивана Григорьевича на женщину действовал угнетающе, то совершенно другое впечатление произвел он на Бубенцова. Все-таки Иван Григорьевич был единственным человеком в колхозе, которого Бубенцов побаивался и даже, сам себе не признаваясь в этом, считал если не выше, то уж во всяком случае не ниже себя.
И совсем уже успокоили Федора Васильевича последние слова, произнесенные Коренковой:
– Думала я закончить сев первой…
– А сейчас?
Коренкова вновь подняла голову. Взглянула сначала на Торопчина и, неожиданно для себя, увидела на его лице улыбку. Перевела взгляд на Бубенцова. И Федор Васильевич смотрел на нее уже без гнева.
– И сейчас так надеюсь, дорогие товарищи. А что лучше всех посею – говорю твердо!
– Ого!.. Вот ты, оказывается, какая! – Бубенцов с удивлением оглядел Коренкову с головы до ног. Потом повернулся к Торопчину. – Слышал, секретарь? Запиши-ка для памяти!
– Неужели и Брежнева обойти думаешь, Марья Николаевна? – оглаживая тугую шею застоявшегося жеребца, спросил Торопчин.
– А то я его не обходила! – задорно отозвалась бригадирша.
– Ну, навряд, – Бубенцов с сомнением покачал головой. – Андриан Кузьмич человек сильно начитанный, да и по практике силен, даром, что сам лет двадцать уже небось не то чтобы за плуг, а за лопату не берется. И руки, заметь, у него, как у писаря, – гладкие. Непонятный нашему брату человек.
7
Действительно, бригадир второй полеводческой бригады Андриан Кузьмич Брежнев для многих колхозников был непонятный человек и уж во всяком случае от других отличный. И одевался он не так, как все, а главное – сам никогда не брался ни за какой крестьянский инструмент ни дама, ни в колхозе. И от лошадей да от волов сторонился, будто побаивался.
И дом у Брежнева был – снаружи обычная крестьянская изба, разве что попросторнее других, а внутри – культура. В горнице стоял тяжелый письменный стол мореного дуба с массивным чернильным прибором, обширный книжный шкаф и мраморный умывальник. По стенкам висело несколько портретов и репродукций, а красный угол украшал гипсовый бюст Тимирязева. А когда проводили электрическую сеть (с этого началась в колхозе постройка гидростанции), Брежнев повесил у себя в горнице и люстру. Была еще мечта у Андриана Кузьмича – завести для домашнего обихода легковой автомобиль. «Хоть десяток лет, а ухвачу я настоящей жизни. Хоть на пятилетку, а раньше других жить начну так, как при коммунизме все колхозники жить будут. Пусть другие пример берут».
Брежнев отнюдь не был оторванным от действительности мечтателем. Купил бы он уже и легковую машину, да год выдался очень тяжелый. И, посоветовавшись с женой, отдал бригадир все свои накопления, заработанные умным и честным трудом, на поддержание детского сада. Сам будучи бездетным, очень любил Андриан Кузьмич детишек. Редкий день не наведывался в детский сад. Придет, походит, заложив руки за спину, среди гомонящей детворы, как птичница по курятнику, и уйдет. Такой же на вид «застегнутый», а в душе очень довольный. Потому и деньги, собранные на машину, отдал с легкой душой.
Но от мечты своей не отказался. Очень внимательно изучил постановление Февральского пленума ЦК, а затем погрузился в вычисления. Точно подсчитал, сколько может вырастить на полях бригады хлеба, сколько получит премии. Выходило – порядочно. Проверил, и не раз.
Готовиться к севу Брежнев начал еще с осени. Сам был знающий полевод, но все-таки за зиму раз пять наведывался к районному агроному и два раза выезжал в Мичуринск. Мало того, написал письмо, целый опросный лист, в Москву, в Тимирязевскую академию. И ответ получил, подписанный профессором, чье имя в колхозах было хорошо известно. Правда, многое из того, что советовал применить профессор, бригадир уже знал, да и применял не раз, но кое-что, особенно подкормка и культивация посевов, Брежнева заинтересовало.
По многу часов просиживал Андриан Кузьмич длинными, начинающимися чуть ли не с полдня, зимними вечерами за своим письменным столом над большим, в полстола, планом полей бригады, который выполнил по заказу бригадира его любимец комсомолец Петр Аникеев. Сидел колхозник, похожий на ученого, в своем «кабинете», листал справочники, писал что-то, щелкая счетами, расставлял на плане только одному ему понятные знаки.
С благоговением наблюдала за своим «мужиком» жена Брежнева – простая крестьянская женщина. А потом с гордостью говорила соседкам:
– Мой-то опять что-то придумал!
– Андриан такой! Самого бога за бороду ухватит.
По утрам, точно в восемь часов, так уж было заведено, приходила к Брежневу учетчица Нюра Присыпкина. Долго обивала в сенях с валенок снег, поправляла под платком волосы и лишь после этого нерешительно стучала в дверь. Боялась Нюра своего бригадира, хотя ни разу от него не то что крику, грубого слова не слыхала.
Происходил примерно такой разговор:
– Прикажи, милая, человекам десяти завтра выйти на озими. Щиты будем переставлять. Рядками они у нас там стоят, а полагаю, что вразброс лучше. Пусть, как рассветет, соберутся на конюшне. Я туда подойду к девяти часам.
– Ладно, прикажу, – отвечала девушка.
Но не уходила. Смотрела то на бригадира, то на стоящий в углу бюст Тимирязева.
– Чего ты? Иди, все пока.
– Уж больно студено, Андриан Кузьмич. Вчера хворост рубили – прямо поморозились все.
– Ничего, ничего, Аннушка. На работе человек никогда не простынет. А ты как думала, хлебушко-то кушать, не слезая с печи? – ласково говорил Брежнев.
Аннушка уходила. Но в сенях задерживалась, поворачивалась к двери: «Чтоб тебе, старому кочету, пусто было! И так народ отощал, а он дня передохнуть не даст. Нет, надо к Данилычу переходить, а то к Камынину».
И другие колхозники ворчали и тоже грозились уйти из бригады.
Но из семидесяти трех человек ушел только один, звеньевой Поплевин. Да и тот, как подошла весна, стал проситься обратно. Но Брежнев не принял.
– Нет, голубь. У меня работа, а у Александра кадриль. А ты, видать, до танцев охочий. Крутись уж там.
Одно не нравилось колхозникам в Брежневе: почему это он никогда не поделится своим опытом и знаниями с другими бригадирами и звеньевыми? Никогда не расскажет народу, что придумал, почему делает так, а не иначе, как будет проводить сев.
И Торопчин не раз говорил об этом с бригадиром.
Но Брежнев обычно отвечал:
– А вдруг оно плохо получится? Тогда кто виноват будет?.. Опять Андриан Кузьмич?.. А главное, Иван Григорьевич, никакого в моей работе секрета нет. У нас наука-то ведь не в шкапу заперта. Возьми сам книжку и поинтересуйся.
Но некоторые люди поступали иначе. Не приставали к Брежневу с расспросами. Знали они отлично характер старого бригадира, знали и то, что разговорами у него ничего не выудишь. А главное, то, что делалось в его бригаде, – делалось на глазах. Разве от народа что спрячешь? Ну и руководствовались примером.
Та же Коренкова: расставит зимой Брежнев щиты шахматным порядком – глядь, а на другой день и у Марьи Николаевны так стоят; выйдет, как начнется потайка, вторая бригада снежные валы по полю прокладывать, а через час и в первой то же самое делается; начнет Брежнев подкармливать озими навозной жижей или торфяной крошкой, смотрят – и Коренкова на поле выходит с бабами, и тоже подкормку везут.
А в результате хлеба в первой бригаде никак не хуже.
Не нравится такое Андриану Кузьмичу. Ведь все-таки каждому человеку лестно быть впереди всех, почетом да уважением пользоваться. Нет-нет, да и скажет Брежнев Коренковой ласково:
– Умная женщина ты, Марья Николаевна, а поступаешь, как попугай – несамостоятельная птица. У той своих-то слов нет, так чужими пользуется.
Но Коренкову разве смутишь!
– И вот уж неправда, Андриан Кузьмич! Да я еще на той неделе подкормить хотела, да ты меня упредил.
– Грешишь! На той неделе рановато было, милая.
– Потому и задержалась, милый.
Но Коренкова была не попугай – глупая птица. И не только чужим умом жила.
Заимствовала она, конечно, от Брежнева порядочно, зная, что зря, на авось, Андриан Кузьмич делать ничего не будет. Но не без толку. Недаром все-таки она в его же бригаде два года проработала звеньевой. И только на третий сама бригадиром стала.
Да и агроном Викентьев, как приедет в колхоз, обязательно остановится у Коренковой.
Радушно примет его Марья Николаевна, хорошо угостит, но спать рано не уложит. Чуть не до свету затянется беседа. А все о чем? О хлебе – известно.
И ведь утерла нос знаменитому бригадиру въедливая бабёнка! В сорок пятом году вызвала его на соревнование и обошла. Чуть не на центнер с гектара больше сняла пшеницы и на полтора центнера – проса. Правда, по ржи Брежнев вперед вышел, но на самую малость.
Это ли не обида?
Унесла Коренкова знамя из брежневского кабинета, да еще и утешила:
– Ничего, Андриан Кузьмич, зато по гороху ты нынче силен!
Горох у Брежнева действительно из годов уродился. Но по нему не соревновались. Не главная культура.
После этой фразы Коренковой, которая долго, всячески видоизменяясь, гуляла по селу, Брежнев целый год видеть не мог горохового супа.
Правда, на следующую осень знамя опять вернулось во вторую бригаду, но тогда бригадиром в первой была уж не Коренкова, а Шаталов.
Почему так получилось – почему сняли с бригады такую женщину, никто понять не мог. До сих пор недоумевают колхозники.
Одни говорили, что Коренкова отпросилась сама. Видели, правда, все, что за месяц до того Марья Николаевна совсем переменилась. Скучная стала какая-то и о делах бригады перестала беспокоиться. А другие – что надо было пристроить на хорошую должность хорошего человека – Шаталова. Гремел тогда Иван Данилович по селу!
Факт тот, что, когда вопрос о замене бригадира обсуждался на правлении колхоза, активно воспротивился этому, пожалуй, один человек – Андриан Кузьмич Брежнев. Заботился он, конечно, и о делах колхозных. Но, может быть, еще больше жаждал реванша. Не мог Брежнев смириться с тем, что обошла его, знаменитого бригадира, бывшая его звеньевая и ученица. Да и фраза «по гороху силен» никак из памяти не улетучивалась. Ничего сразу не ответил Коренковой Андриан Кузьмич, услышав такие обидные слова, но подумал: «Подожди, милая. Я тебе отвечу. Ты у меня на этом самом горохе десять лет будешь сидеть!»
И вот наступило время, когда Брежнев получил возможность «расквитаться»: вновь стала бригадиром Марья Николаевна Коренкова.
Все колхозницы чувствовали, да и примечали по поведению обоих бригадиров, что «опять первая со второй схлестнутся». Трудное, правда, время, и нелегко поднять народ на соревнование, ведь для этого надо преодолеть не только недостатки и в тягле, и в инвентаре, и в удобрениях, но и победить равнодушие во многих людях, а в некоторых – и апатию. Не только ведь землю истощают и сушат война и засуха.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Горькое разочарование принес Федору Васильевичу Бубенцову первый день сева. Да и Торопчину тоже, хотя Иван Григорьевич, не будучи столь самоуверенным, как председатель, и не рассчитывал сразу на большой успех. Но обидно, очень обидно, когда с первого же дня начинает срываться так хорошо, кажется, рассчитанный и подкрепленный тщательной подготовкой план, когда колхозники, еще вчера давшие торжественное обещание, сегодня обнаруживают непонятное равнодушие. Своей же пользы не понимают люди!
Вот взять бригаду Камынина. Что помешало колхозникам этой бригады выполнить план?
Ну, вышел из строя на первой же борозде один плуг. Так ведь только один из семи, да и тот к обеду изладили. А разве не могут семь пахарей провести весновспашку поля, отведенного бригаде, за восемь дней, как намечено? Конечно, могут, даже не напрягаясь особенно. Ведь все рассчитано по силам. Даже один день оставлен на запас.
Но вот хуже, что другой пахарь – комсомолец Леонид Кочетков – начал пахать чуть ли не на два часа позднее других, а третий – Трофим Новоселов – и вообще не вышел на работу.
Кстати, Новоселовых на селе насчитывается четырнадцать дворов, а Кочетковых – шесть. Шаталовых тоже порядочно.
Ну, Трофим Новоселов повез в район больную жену. Тут уж ничего не поделаешь, каждый может заболеть. Колхоз даже выделил Трофиму лошадь, одну из тех, на которых он должен был пахать. Но мог бы Новоселов отвезти жену и накануне. Чего там говорить!
А уж Кочеткову Леониду совсем непростительно. Комсомолец еще! Эх, и влетело же парню от Самсоновой. Будь бы пошире полномочия у секретаря комсомольской организации, пропал бы Кочетков! И то – «шалаем» назвала Дуся комсомольца.
Был в колхозе такой мужчина – Шалай – прославленный, можно сказать, на всю округу лодырь, никчемный человек. От него и поговорка пошла: «И рад бы человек нос высморкать, да вот беда – руку тянуть надо».
Сказалось на результатах работы камынинцев и то, что, по приказанию председателя, дважды пришлось перебороновать целую полосу зяби. А кто виноват?
Вот почему и вывел поздно вечером колхозный счетовод Саватеев на красиво оформленной доске показателей работы бригад некрасивые цифры дневной выработки.
Третья бригада. Бригадир Камынин:
Пахота – 38 %.
Боронование – 54 %.
Сев – 12 %.
Выход на работу —72 %.
Правда, украсил несколько доску Андриан Кузьмич Брежнев:
Пахота – 94 %.
Боронование – 102 %.
Сев —74 %.
Выход на работу – 97 %.
Но что Брежнев, раз в аккуратных клеточках, отведенных Коренковой, появилось:
Пахота – 0 %.
Боронование – 65 %.
Сев – 0 %.
Выход на работу – 54 %.
Очень наглядно отобразила доска все, что, произошло за день на полях колхоза «Заря».
Кисточкой, тщательно закругляя каждую цифру, вырисовал Саватеев первые результаты. Не хотелось все-таки портить неряшливой записью художественную работу сельского живописца Павла Гнедых.
Затейливо вились по низу доски тучные колосья. Радовала глаз выведенная сверху суриком надпись – «Самоотверженный труд – залог урожая». А по бокам изобразил Гнедых колхозника и колхозницу. Особенно удалась колхозница: в алой косынке и в пышном сарафане, каких на селе никто не носил. Но лицом женщина сильно напоминала дочь кузнеца Балахонова, Настю. Конечно, многие сходство сразу заметили, но от обсуждений воздержались. Мало ли куда может залететь фантазия художника!
Вывел счетовод первую запись, полюбовался минутку, а затем вынес и повесил доску на видном месте, перед крыльцом правления.
И очень удивился, услышав такой возглас:
– Эх, испортил ты, Саватеев, всю композицию!
Такие слова горестно произнес сам художник, он же учетчик в бригаде Коренковой, Павел Гнедых.
Саватеев было смутился. Еще раз взглянул на доску. Нет, красиво написано. Тогда обиделся.
– Не нравится – рисуй сам.
– Как же! Интересно мне рисовать такие убогие цифры.
– А-а… – счетовод понял. – Ничего, товарищ Гнедых, не поделаешь, сами виноваты. Хуже всех ваша бригада оказалась!
Очевидно, по той же причине это яркое, сразу бросающееся в глаза произведение в тот вечер успехом у народа не пользовалось. Не задерживались колхозники подолгу у доски. Взглянет человек мельком и пройдет.
Только председатель колхоза Федор Бубенцов простоял перед крыльцом правления битых пять минут. Смотрел на доску исподлобья, хмуро, что-то обдумывая. Пробормотал угрожающе:
– Ничего. С такими радетелями у меня разговор будет короткий. Их только распусти!
И приказал Саватееву через два часа собрать в правлении колхоза для короткого разговора всех колхозников, не вышедших в первый день на работу.
– А эту красоту пока убери. Придет время – повесим.
Потом Бубенцов направился на склад, где Торопчин, завхоз Кочетков и кладовщик принимали только что доставленную с элеватора семенную ссуду. Посмотрел на зерно, попробовал его на руку.
– Вот, Федор Васильевич, как у нас делается. Сей, не хочу! – весело сказал Бубенцову Торопчин.
– Хорошо делается, да не у нас, – возразил Бубенцов. – Там Саватеев цифры надумал вывесить. Прямо курам на смех! Только Брежнев к плану подтянулся, а другие бригады… Э-эх, люди!
– А кто виноват?.. Ведь это наша обязанность народ подтянуть. Много еще, Федор, мы с тобой сил положим, пока каждый человек поймет свою ответственность. Да, забыл сказать Самсоновой, чтобы агитаторов собрала. Хорошую литературу райком прислал.
– Брось, Иван Григорьевич, – хмуро возразил Бубенцов. – Тут не литература нужна хорошая, а совсем другой предмет. Потверже! Обожди, я вот сам займусь… агитацией.
2
Почти совсем стемнело, когда Бубенцов направился в правление для «короткого разговора».
Угасающая заря словно заревом охватывала дома и конюшни, откуда все еще доносились людские голоса, конский топот и фырканье. Снизу от речной поймы тянуло холодком и сыростью.
Федор Васильевич за весь день не успел даже перекусить. Да и некому было приготовить. Жену, несмотря на то, что Маша ходила «тяжелая», он направил «кухарить» в бригаду. Приказал строго:
– Первой выходи! Чтобы бабы языком не трепали.
Но сейчас, когда к концу подходил трудный день, Бубенцов почувствовал, что голоден. От этого злился еще больше. Шел посередине улицы, поскрипывая протезом, сердито поглядывая на светящиеся изнутри оконца домов, бормоча грозные и веские слова, обращенные к невидимым пока собеседникам.
Поднявшись на просторное крыльцо правления, он на секунду задержался, поправил фуражку и рывком распахнул дверь.
Хотелось появиться «грозой».
Однако ожидаемого эффекта не получилось.
В правлении Бубенцова поджидала только одна молодая, но рано поблекшая женщина, Василиса Токарева – вдова погибшего на фронте приятеля Федора Васильевича.
Токарева держала на руках худенького двухлетнего ребенка. Два погодка постарше катали по полу пустую чернильницу. Увидав Бубенцова, перестали, испуганно шмыгнули к материнскому подолу.
Тускло и копотно горела небольшая керосиновая лампа.
– А где же все? – спросил Федор Васильевич, изумленно оглядывая пустое помещение. Он даже за печку заглянул без всякой надобности.
– Не знаю я ничего, – сказала оробевшая Токарева.
– Хорошенькое дело! И зачем сюда вас, таких, вызвали, не знаешь?
Женщина ответила не сразу. Потупилась. Потом решительно вскинула голову и зачастила, видимо, заранее обдуманные слова:
– А куда я этих дену? Не щенята ведь. Бабка с печи не слазит, отощала. А чем кормить? Спасибо, дали полпуда жита да отрубей, никак, пуд. Ну, протянулись. Теперь картошки на семена не осталось, а садить надо или нет?
– Погоди, погоди, – остановил Бубенцов быстрый монотонный говорок Токаревой. – А почему детей не ведешь в детский сад? Там кормят.
– Знаю. Эти два ходят, – уже значительно медленнее заговорила Токарева. – А Константина не берут. Слаб, видишь ли. А чем я его поправлю?.. Федор Васильевич, хоть бы ты обнадежил. Что насчет продовольственной ссуды слышно? Говорят, в районе отказали.
– Кто говорит? – строго спросил Бубенцов.
– Бабы говорят.
– Ну, не попади на меня такие бабы! Это, Василиса, слова умышленные. Поняла? – Федор Васильевич все время переводил взгляд с Токаревой на ее детей. И невольно припомнил свои детские годы. Тоже ведь нелегко приходилось. А каково матери?.. Вот она – старуха в тридцать лет.
Злость пропала, уступив место щемящей жалости.
– Больше месяца помощи ждем. А ведь кушать-то надо. Бабку либо накормить, либо похоронить, – Токарева говорила рассудительно, не жалуясь. – И откуда такая напасть взялась?..
– Ничего. Жива будет твоя бабка. Старухи – они, так сказать, живучие. Детей береги. Ты вот что… – Бубенцов оглянулся на дверь, как бы опасаясь, что кто-нибудь его услышит. – Иди сейчас к завхозу, на складе он: пусть выдаст тебе отруби, и горох, что ли, который мне выписан. А картошку на семена тебе колхоз даст. Завтра же прикажу список составить… Переживем, Василиса, все. Вот вспомянешь мое слово.
У Токаревой от радости и благодарности сразу помолодело лицо. «Вот бы Николай мой услышал!» Она заплакала.
– Иди, – Федор Васильевич отвернулся. Заговорил уже другим, жестким тоном: – А некоторые на работу выходить не хотят. Не понимают, откуда беда рождается. Ничего, я все растолкую. Как дед мой говорил: «Умного учи, больного лечи, а ленивого не подпускай к печи».
3
Деда своего, тоже Федора, Бубенцов вспоминал часто и с охотой. Славился когда-то старик своим характером. А отец был помягче.
Но Федор Васильевич пошел в деда.
Это на селе знали хорошо. Знали, что слова у Бубенцова с делами никогда не расходятся. Знали и то, что в своих решениях он был крут и скор.
Вот почему хотя провинившиеся и не явились на его суд, но уже на другой день половина из них вышла в поле.
Но не все.
И вот тогда Бубенцов, ни словом не предупредив ни бригадиров, ни учетчиков, оставил прямо посреди улицы свой мотоцикл и направился по дворам.
В первой избе он застал только престарелого деда, наряженного в жилет, тиковые подштанники и валенки.
Увидав Федора Васильевича, старик с заячьей резвостью шмыгнул ему навстречу и забормотал, посвистывая щербатым ртом:
– Вот ведь грех-то какой! А Пелагея, сказать – не соврать, ну, полчаса как на выселки наладилась. Свекровь у нее, слышь, преставилась.
– Не крутись, отец! – строго сказал Федор Васильевич и покосился на колыхнувшуюся цветастую занавеску.
– Ей-бо, преставилась Акулина, царство ей…
– На черта мне нужна твоя Акулина! – гаркнул Бубенцов.
– Это про покойницу-то?! – отступая и подтягивая подштанники, испуганно прошелестел старик. – Грех тебе будет, Федор Васильевич! Ить все помрем.
– Ничего. Я еще поживу и грехи замолить успею. Ты не греши. А главное – поменьше бреши!
Бубенцов решительно шагнул к занавеске, откинул ее и увидел ту самую Пелагею, которая «полчаса как наладилась на выселки».
Ровно через минуту Пелагея, подхватив подол, пуганой курицей неслась по селу, но не на выселки, а в поле.
– Куда торопишься, Полюшка? – окликнула ее через плетень другая женщина, копавшая землю у себя на огороде.
– В бригаду, – задерживая бег и испуганно переводя дыхание, отозвалась Пелагея. – И ты беги, Митревна!
– Еще что?.. Выходит – свое брось, а за колхозное берись.
– Беги, говорю. Председатель сам по избам ходит. Чисто осатанел!.. – Пелагея оглянулась и вновь устремилась к околице.
Во второй избе Бубенцов застал такую картину.
Хозяйка – Елизавета Кочеткова – только что вернулась с улицы с двумя ведрами воды.
Жарко топилась печь, за столом сидели двое подростков – дети Елизаветы – и чистили горячую картошку. Около чугуна, мурлыкая и теребя когтями скатерть, сидел кот. Бабка, сухопарая, иконописного обличия старуха, мела избу.
– Почему не на поле? – спросил Елизавету Федор Васильевич.
– А что такое? – Елизавета была не из тех женщин, которые теряются при первом строгом окрике. – С нашего хозяйства и так трое ломают. Павла с утра до ночи не вижу. Мужнин брат вчера допоздна за плугом ходил и сегодня раньше всех на поле вышел. И Анька четвертый день подряд на сортировке. Мало вам?
– Не мне, а колхозу. Поняла?
– Где же понять! Я ведь только семилетку окончила, – дерзко глядя мимо лица Бубенцова своими выпуклыми, широко расставленными глазами, отчеканила Елизавета.
– Ну хорошо. Вечером тебе муж растолкует. Он у тебя какой-никакой, а член партии. А сейчас иди на поле, добром прошу. – Федору Васильевичу стоило больших трудов говорить спокойно. Ему невольно вспомнилась несчастная Токарева с тремя худенькими ребятишками. Да и выступления Кочетковой на собрании он не забыл. И сейчас, глядя на красивое лицо Елизаветы, Бубенцов чувствовал, как вновь, возникая где-то глубоко внутри, вступает в руки не просыпавшаяся за последнее время нервная дрожь.
– А то? – Елизавета скинула с головы платок.
– Не пойдешь? – спросил Федор Васильевич, и спросил так, что даже у непугливой Елизаветы защемило под ложечкой и ослабли ноги.
– Иди, Лиза, от греха, – вмешалась бабка.
– Вот печь истоплю, тогда посмотрим, – уклончиво сказала Елизавета и, прячась от взгляда Бубенцова, направилась к зеркалу, на ходу поправляя волосы.
– Печь!.. Печь тебя держит?
Впоследствии Бубенцов и сам плохо помнил, как схватил с лавки полное ведро и выплеснул воду в жарко топившуюся печь.
Мутный вихрь пара, смешанного с черным дымом, с шипением и треском вырвался из печи и сразу заполнил избу. Пронзительно завизжали дети, по-дурному взвыла старуха, испуганно прижалась к стене Елизавета.
Но всего ярче почему-то запомнился Федору Васильевичу кот, метнувшийся со стола на подоконник, оттуда на зеркало, а затем прошмыгнувший между ногами выходящего на улицу Бубенцова.
Несколько минут спустя, очень бледный, с тяжелой головой, грузно осаживая тело на поскрипывающий протез, подошел Федор Васильевич в дому Шаталова.
Он чувствовал себя плохо, очень плохо. Даже мелькнула было мысль прекратить поход против лодырей, – иного определения не выходящим на работу колхозникам у Бубенцова не было. Но он отогнал эту мысль: «Ну нет, раз начал, надо довести до дела».
И решительно переступил порог.
Федор Васильевич застал дома самого Ивана Даниловича и его сына Николая – в папашу молодцеватого, рослого и плечистого парня, год как вернувшегося из армии.
Иван Данилович сидел за столом, надвинув на широкий нос массивные очки, и что-то писал. Николай тачал сапоги. Увидав вошедшего Бубенцова, оба прекратили работу, а Иван Данилович закрыл свое писание газетой. Сказал довольно приветливо:
– Смотри, сам председатель пожаловал! Проходи, Федор Васильевич, садись, отдохни. Небось умаялся?
– Отдыхать не время. – Однако Бубенцов прошел к столу, опустился на скамью и снял фуражку. Некоторое время сидел молча, безвольно опустив на колени тяжелые руки. Потом передернул плечами, как бы скидывая груз, взглянул на Николая и спросил: – Почему на работу не выходишь, Николай Иванович? Ждешь особого приглашения?
– Я? – Николай смущенно покосился на отца.
– Он ведь шорником в бригаде числится, – ответил за сына Иван Данилович.
– Так. В сапоги, видно, коней обуть хочет.
– Зачем? Кони у него, слава богу, снаряжены еще по зиме, – Иван Данилович снял очки и пристально взглянул на Бубенцова. – Колхоз тем и силен, Федор Васильевич, что каждый человек к своему делу приставлен и за него отвечает. А если начнем кидать людей туда-сюда – дела не будет!
Бубенцов ответил не сразу. Уверенный, спокойный бас Шаталова как-то обезоруживал. А тут еще взгляд Федора Васильевича случайно зацепился за висящие на стене две почетные грамоты и фотографии Ивана Даниловича, вручающего танки, на снимок Николая в форме старшины. Стало почему-то обидно. Так и сказал:
– Обидно мне смотреть на все это. Вот ты, товарищ Шаталов, небось патриотом себя считаешь…
– В мою жизнь не суйся! – сердито прервал Бубенцова Шаталов. – Я еще вам с Торопчиным объясню партийную линию.
– Не шуми. Вы, такие, на партийную дорогу сквозь очки смотрите, а я по ней иду. А если и споткнусь где, так партия меня поправит.
Федор Васильевич с удовлетворением ощутил в себе новый прилив силы, покинувшей было его. Поднялся со скамьи, надел фуражку и сказал Николаю уже своим обычным, не допускающим возражения тоном:
– Хоть ты и шорник, а сейчас иди на поле.
– Это ты просишь или приказываешь, товарищ Бубенцов? – тоже поднимаясь из-за стола, спросил Иван Данилович.
– Я ведь не побирушка, чтобы просить, товарищ Шаталов. Сказал, а через полчаса проверю. Понадобится – не так скажу.
И снова глаза Бубенцова, уж в который раз за эти дни, встретили в глазах другого человека сопротивление, которое надо было сломить.
– Иди, Николай, – сказал Иван Данилович сыну. – Сейчас говорить не время. Да и не здесь нужно разговаривать.
Потом, повернувшись к Бубенцову, спросил:
– И мне, может быть, прикажешь за плуг взяться?
Но Федор Васильевич даже не обратил внимания на вызов, прозвучавший в вопросе Шаталова. Ответил просто:
– Совестно мне таким приказывать. Не за себя, а за тебя совестно, товарищ Шаталов.
Еще целый час ходил Федор Васильевич по селу. Он, что называется, закусил удила. Чуть не избил своего недавнего друга и собутыльника, тоже инвалида Отечественной войны, Лосева, не отпускавшего от себя свою жену. Снял с работы, хотя по существу работы в это время и не было, двух девушек-сепараторщиц. Не имея на то права, закрыл лавку сельпо и прогнал на поле завмага и счетовода.
– Все равно ни черта в вашем магазине путного нет. Только духи, кепки да сковородки.
Заглянул Бубенцов и в парикмахерскую. Там посетителей не оказалось Парикмахер Антон Ельников, щуплый, невидный мужчина и вдобавок левша, второй день изнывавший из-за отсутствия небритых, сидел на подоконнике и читал детский журнал «Мурзилка» за 1940 год.