Текст книги "Кто по тебе плачет"
Автор книги: Юрий Дружков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Придворные дамы открывали окна в замке, чтобы только подышать невиданным ароматом. И сам король, задолго до назначенного срока тайком подошел к дому садовника и не смог уйти. Жалобным голосом он умолял юношу дать ему отведать жареное мясо томленое в сметане пышный, как пена, хлеб, рыбу в лимонном соке, печеные каштаны в медовом соусе.
– Но, ваше величество, не кажется ли тебе, что мясу не хватает аромата луговой травки трилистника? В соусе нет орехов, тертых монастырских орехов с южной стороны дерева? У хлеба недорумянилась корочка? В медовом соусе хороши яблоки? Сок винограда хорош в прозрачной посуде, а не в глиняной кружке?
Бедный король упал на колени...
С этого дня все изменилось в королевстве. На солнечных долинах велено было выращивать виноград и выжимать из него сок. Бочарам велено было готовить бочки для виноградного сока. Гончарам велено было придумать прозрачную посуду. Алхимикам велено было забросить поиски Золотого Камня и заняться приготовлением закваски для теста. Каменщикам велено было строить новые пекарни, маслобойни, винодельни, таверны. Землекопам велено добывать глину и обжигать кирпичи. Плотникам велено было строить надежные корабли. Ткачам приготовить особую джинсовую ткань для парусов. Оружейникам – пушки для кораблей. Художникам нарисовать карты земель и океанов, чтобы отважные мореходы отправились туда, где растут невиданные плоды: гранаты, лимоны, душистые пряности.
Король выдал свою дочь за Великого Повара и, поскольку, самого короля тоже звали Коламбель, дал ему прозвище Коламбель Второй. То есть, равный королю. Но все потом решили: так принято, королям давать номера. И пошло: Коламбель третий, Людовик четвертый, пятый, восьмой, тринадцатый...
Коламбель Второй никогда ни с кем не воевал. Пушки у него были только для торжественных салютов. Он хорошо знал, кто и как сделает никчемным талант художника-пекаря. Она сказала не сразу:
– Ты хочешь меня отвлечь? Но если по-честному, разве тебе легко?
– Нет.
– А я тем более... Хочу домой. Схожу с ума от этой неясности.
В ее «неясности» звучали близкие слезы.
– Ты очень добрый. Но...
– Я просил тебя не терять голову... набраться...
– Чего?
– Терпенья.
– Терпенья?
– Мудрости.
– Мудрости?... Что же мне делать каждый день?
– А что вчера делала?
– На тахте... ревела.
Право, я не мог придумать, как утешить ее.
– Тебе не кажется, у нас давно уже нет хлеба, настоящего хлеба? – сказал я.
– Но его нет.
– Есть мука, дрожжи, сухое молоко, вода. Есть хорошая кухня в одном вагончике.
– Я не умею печь обыкновенный хлеб.
– А ты попробуй.
– Корить не станешь?
– Не буду.
– И смеяться?
– Нет.
* * *
...Ночью шел дождь.
Ливень, которому не было предела. Шум благодатный, нескончаемый, теплый – как утешенье, лился в открытое настежь окно, по всем неуютным оголенным нервишкам брошенного людьми дома. В комнате, в коридоре, на лестницах, переполненных этим гудом, звенела темная разливанная свежесть, не давая никакой возможности проснуться, поднять голову, осознать себя в плывущем движении звуков и времени.
Мальчонка прыгал под этим дождем, и вода струилась по нему, и ладошки смахивали брызги с волос, отважные ладошки в четверть моей ладони.
Звоночек мой, он прыгал под нарастающим ливнем, и сама стихия начинала светлеть вокруг него от ясной радости. Он прыгал счастливый, как всё, что осталось около него, без меня, вдали от меня...
Если я подойду к тебе, если трону тебя – сон улетит и ничто не размоет, не выплеснет горькую боль во мне...
* * *
Утром я вышел из дома. Ее в комнате не было. На тумбочке рядом с убранной постелью отражал солнечные блики фонарик. И большая поляна вдруг открылась передо мной в сиянии таких же маленьких бликов, несметной россыпью голубых, оранжевых, зеленых, ослепительно белых солнечных бликов.
Они подвигнулись вокруг меня, следом за мной, переливаясь волнами-брызгами по хрустящему от них стеклянному лугу.
Муравьиный мостик в таких же каплях нежданно прыснул под ногами водяной пылью, чуть не сбросив меня в зеленую мокрую смесь радуги с травой.
Дождь летний, грозовой, ночной, благодатный дождь. Или он смыл мои нечеткие опасения, погнал, унес по ложбинам и стокам, или с удвоенной силой навеял издалека то, о чем я боюсь думать...
В лесу было так же мокро, но все неподвижно.
Как оно тикает, я услышал на расстоянии нескольких метров и подошел на звук, не пытаясь найти глазами тайник с подброшенным, упрятанным от себя самого наваждением.
Когда же ты перестанешь куковать? После каких проливных дожде урагана, метели, снега?... Он тикал, мне показалось, громче прежнего. Или дупло, деревянное сухое дупло в сырой тишине леса так увеличивало звук? Не могу понять, не умею понять.
Совсем близко негаданно вдруг отозвалась на мое смятенье живая кукушка. Негромко и влажно и мягко в этой влажной лесной неподвижности. Один раз, другой, третий... восемь, девять, одиннадцать... Я припал к дереву, прилег на него, приник, обхватив руками, чтобы не опуститься, гладил смоляную морщинистую кору, сухую теплую шероховатую, добрую, как сухие ладони старого человека, гладил, шепча несусветное «как же так?., как же так?...»
Хрусткая смоляная пыль горчила на губах, вызывала непрошенные слезы. Оно склонилось ко мне, высокое прямое несгибаемое: наклонилось в мою сторону. Или я начал падать, и все качнулось, и я дрожу, а не ствол гудит и плачет смоляными слезами? Оно живое, мое дерево. Земная, слышная мне, дрожь течет по нему до самой хвои, до неоглядной вершины, сбрасывая на меня продрогшие капли...
* * *
Когда я вернулся, поляна встретила меня знакомым и долго не узнаваемым ароматом. Высохли в солнечной туманке мокрые блики на свежей траве. От земли повеяло теплом, и сами луговые травы, казалось, потеплели: такой шел от них теплый сенокосный дух. И тут я догадался: пахнет печеным хлебом!
Боже мой, пахнет печеным хлебом!
В открытой двери фургона-кухни стояла она с повязкой на голове из красного полотенца, с красным фартучком, с обнаженными по локоть руками, улыбчивая, как само летнее утро.
– Эй, Красная Шапочка, я тебя съем, – сказал я, пытаясь выглядеть беспечным и воодушевленным.
– Серый Волк, не ешь меня, – подыграла она. – Кто будет печь хлеб?
– А к чему тюрбан?
– Так положено повару. Вместо колпака.
– Но там и колпак лежит.
– Он мне совсем не идет...
Коротко и ясно.
– Как же тебе удалось? Пахнет на всю поляну караваем, батонами.
– Сама не знаю, – словно удивилась она. – Распустила дрожжи на две ложки муки, поставила млеть. Потом развела молоко, слила в одну миску, натерла – видишь, до сих пор плачу – лук. Смешала с мукой в тесто, налепила колобки, подождала и в печь...
Сказала «плачу», а сама хвасталась явно с удовольствием.
Он лежал накрытый белым полотенцем, свежий теплый хлеб. Маленькие румяные булочки с полосками на крутых макушках, простое, как само воспоминанье, чудо. Воспоминанье обо всем, что осталось вдали от нас и никогда не покинет нас.
Огромное удовольствие – прохладное масло по живому хлебу, настоянный свежий чай.
– Так пекла моя бабушка. Правда, я не все помню, забыла, но, кажется, так... И почему она пекла, если можно было купить в магазине?... Вот и спросить некого...
Машинально, для разговора, чуть было не спросил ее, почему некого. То ли бабушка далеко, то ли нет ее давно, бабушки... Но смысл обыкновенных раньше слов: ее нет, их нет, стал вдруг таким обостренным и шатким, опасным для нее, что я с подчеркнутым вниманием стал разглядывать картинки на стене вагончика.
Нагие цветные девушки удивленно смотрели на двух неуверенных в себе горожан, растерянных от всего, что свалилось на них, даже этом хрупком ощущении уюта, покоя, благополучия.
– Ты нисколько не хуже этих эталонных девчонок, – неожиданно сказал я, понимая, что говорю неуместную глупость, но это было единственным, что заставило ее улыбнуться.
– Что еще придумает Серый Волк? Фантазия твоя сильней меня.
– Советую почитать книги.
– У нас есть книги?... Не умела взять книгу, если на душе...
– Найди снотворную.
– Скучно... Любую книгу можно, как сон, отложить, захлопнуть и на полку... Вот бы так со всем этим: захлопнуть и на полку... Я тут не своя, привыкать не хочется, ничего не хочется, и захлопнуть, отложить не могу.
– Не привыкай, но киснуть зачем?
– На тебя надеюсь, а ты...
– Послушай, взрослая тетя, – сказал я, – неужели говорить с тобой как с маленькой? Ты большая, не правда ли?
Она виновато улыбнулась.
– И глупая, да?
– Маленькие глупыми не бывают.
– Тогда говори как с маленькой, – согласилась она довольно грустно.
– Подумать еще надо, о чем с тобой говорить. Большая не поймет.
– А вдруг пойму.
– Ой ли?... Вот попробуй ответить на то, о чем спрашивает маленький.
– Отвечу. Я прилежная.
– Скажи, хвастунья, какое чудо на свете самое удивительное?
В глазах ее мелькнуло скорее недоумение, чем интерес.
– И много у тебя таких вопросиков?
– Много. Только все не мои. Сынишки моего. Я на такое неспособен. Отупел с годами. Ни за что не мог бы спросить: не скучно ли дереву стоять на месте? Или другое... Почему взрослые не играют в игрушки?... Можно ли обижать больших?... Не больно ли ежику от колючек?...
Тут я увидел, как она просияла, как улетучилось равнодушие в глазах ее.
– А ты сам, – почти воскликнула женщина, – сумеешь ответить?
– С большим трудом.
Я засмеялся. Не потому, что слова были смешны. Если быть откровенным, душа моя может смеяться при каждом воспоминании о мальчике, о том разговоре с добрым и веселым доктором.
– Я тоже хочу посмеяться.
– Пришел доктор, послушал его и сказал: очень хорошо работает сердечко... Ребенок спрашивает: а кем работает сердечко?... Не улыбайся, отвечай.
– Не могу.
– И я думал, что ему сказать. Говорю: моторчиком работает. Наверное, моторчиком. Такой маленький живой моторчик. Он гонит по жилкам веселую кровь и никогда не устает.
– Но если так ответить, – снова улыбнулась она, – кто-нибудь спросит, а на кого работает сердечко.
– Браво, – похвалил я, – ты мудрая. Он почти так и спросил: для кого работает сердечко... Игра игрой... Ну, я говорю ему: для тебя, конечно. Чтобы ты никогда не болел. Чтобы тебе легко прыгалось, бегалось и смеялось... И для меня. И для моих близких, потому что когда ученый детский доктор сказал про мальчишкино сердечко, у меня весь день было хорошее настроение. Всем я говорил что-нибудь хорошее. Люди улыбались мне, и говорили своим знакомым тоже одно хорошее. Вот какой необыкновенный моторчик. Недаром говорят, у кого-то сердце доброе. Значит, оно работает не только для себя, но и для других.
– А ежик с колючками? – она по-детски сияла она.
– Ответил, но, кажется, невнятно... Ежу не больно от его колючек. Это хорошо, потому что ежик. А ты не ежик, и я не ежик, и мама не ежик. Если человеку не больно от собственных колючек совсем плохо. Лучше тогда превратиться в ежа и удрать в лес, и шуршать где-нибудь в листьях и никому не показываться, никого не колоть.
– Осталось и про чудо мне, глупой, сказать.
Она улыбалась. Я заставил ее так улыбаться.
– Про чудо несколько дней решал. Какое чудо ни возьму, давно уже не чудо. Наконец, однажды утром, догадался. Просветление само нашло. Книга – вот неповторимое чудо. Бумага. Плоская, тонкая, ничего нет, а из нее сказки бегут. Простая белая бумага, но вдруг от нее ветер на море гуляет и кораблик подгоняет. Он бежит себе в волнах... И радость она тебе дарит, и даже грусть, и нежность, воспоминания, и возвращает близкое тебе, и далекое тебе... Ты легко попадаешь туда, где не мог быть, говоришь с людьми, которых давно уже нет...
Не заметил как увлекся. Лучше бы такое не произносил. Улыбкине стало.
– Давно уже нет, – повторила она. – Ты хотел, чтобы я книги читала? К этому вел?
– Они отвлекут, – не очень уверенно сказал я.
– От чего?
– Не усложняй. Не затем книги придумали, чтобы я тебя ими пугал.
– Но мне кажется, ты обо всем говоришь с грустью. Как об утраченном, оставленном страшно далеко, навеки. Будто жалеешь, и хочется тебе оглянуться куда-то. Все глядеть не наглядеться... Не от большой радости...
– Книги не утрачены. Поди взгляни, сколько их. Они с нами.
– А то, что было за ними?
– Что за ними? Типография? – пошутил я. – История печати? Увлекательная, как самый хороший детектив. Необыкновенная магия. Все из ничего... Был один такой чудак, половину королевства за книгу обещал. Потом, правда, передумал, и все потерял, и королевство и голову. Мудрости не хватило, которая в той книге была.
– Хочешь меня мудрой сделать? Не получится... Не верю я в твою безмятежность...
– Ну тогда мне остается преподнести ключик. Маленький, от оранжереи, – сказал я.
– Сорняки дергать?
– Люди спасибо скажут.
– Какие люди?
– Наверное, все они бородатые...
* * *
Можно делать открытия, листая скучные деловые бумаги, разглядывая не сразу понятные чертежи. Их несколько папок, строительных чертежей. В одной папке с надписью «завершенка» вместе лежали проекты нашего дома-склада и оранжереи с котельной, водонапорной башни, электростанции с ветряным двигателем. Эту папку я сначала, по невежеству моему, не стал изучать, а другие помогли мне кое-что узнать о необыкновенном поселке.
Один фундамент, если выйти из дома, с левой стороны, приготовлен под жилой двухэтажный особняк с пятью комнатами внизу и девятью наверху. С двумя холлами, с кухней столовой на первом этаже.
Дом похож на гостиницу, где при каждой комнате все необходимое, кроме кухни.
Поодаль от него другой фундамент. С большой цементированной коробкой в середине, углубленной в землю. По чертежам это все называется «бассейном с медицинскими кабинетами, спортивным залом и клубным помещением с радиотелефонной станцией». Над крышей будет антенна.
Величина бассейна – восемь на пять метров, клубного помещения – десять на шесть метров, и спортивного зала – десять на десять.
Не для большого населения задуман лесной городок.
Налево от котельной будет несколько соединенных блоков: «производственный корпус». И в нем лесопильная мастерская, швейная, слесарный цех, несколько лабораторий с удивляющими названиями: химическая, маслодельная-молочная, фруктовая, кожевенная, консервная, коптильная...
По чертежам обнаружил я, что под этим фундаментом подготовлены подвалы с холодильными установками.
Последний фундамент – животноводческая ферма с доильным оснащением. Рядом – кабинет айболита. Ветеринарный пункт.
В той же папке лежит совсем несложный чертеж птичника при вольере. Помню, фундамента к нему около сетки нет, но выглядывают из-под земли четыре забитых пробками пластиковые трубы. Вода и прочее. Самая тонкая труба, забинтованная, – кабель.
Такие же наглухо закрытые оконечности труб я видел на всех фундаментах. А по земле идут, идут, не залеченные травой, мягкие темные полосы. Много работы было у тех, кто все это бросил... Или не бросил? Оставил на время... Для кого? Для чего?
Документы, бумаги, запертые кладовки, сами строения, машины под навесом, жилые времянки-фургоны, фундаменты, на которых я видел отпечатки ладоней, следы пальцев тех, кто еще недавно шлепал цемент на кладку и выравнивал, и что-то говорил другим, и ставил кирпич, и постукивал по нему, и думал, каким оно выйдет. Все это складывалось в живую картину впечатлений, со всеми подробностями чужого быта. Но с каждой мелочью становилось еще непонятней. Чем больше ясности в деталях, тем больше тумана в целом. И нигде не виделось ответа.
Кому-то нужен этот поселок в нехоженой тайге без единой дороги к земле обетованной. Разве что через небо. Но, если нужен, зачем понадобилось такое далекое место? Почему далекое? Ни один самолет не прошел над нами, ни одного следа в небе, ни рокота, ни звука. Судя по тому, что в амбарных книгах помечены даже две электрические небольшие финские печи-каменки для сауны, хозяйство задумано очень дорогое. Значит, люди все-таки близко. Но столько дней сюда никто не идет, не летит... А если неблизко, то как неблизко?.
Машины могли прислать вертолетом... На какое расстояние летают вертолеты? Не так уж далеко. Может быть, стоит пойти пешком?... Но раз недалеко, почему не проложили дорогу? Значит, все-таки очень далеко. И потом, в какую сторону шагать? И кто, куда раньше придет: мы к ним, или они?
Конца нет загадкам и недоумению. Самая тревожная среди загадок – не выключенный котел.
* * *
Я рассказал ей про найденные планы, строительные чертежи, она взглянула на меня без укора, хотя в словах ее можно было заметить несогласие со мной.
– Значит, все у тебя к одному: никуда не бежать, а сидеть на месте?
– Они придут. Ни один человек не оставит греться котел, если горячая вода не нужна.
– Как видишь, оставили.
– Ненадолго.
– Ты, по-моему, не такой самоуверенный, каким хочешь казаться, не такой твердый.
– Не понимаю...
– Одарила вдруг озабоченным грустным взглядом.
– Знаешь, когда мне стало жаль тебя в первый раз? – выждала она паузу. – Не себя жалко – тебя... В лесу... Ты кромсал шишки, а руки твои тряслись.
– Разве? Я не замечал.
– Еще как... Они хрупкие, шишки эти. Я сама легко бы их крошила, но взять у тебя не смела, так жадно резал... От голода? Но ты орешки сыпал мне...
– От какого голода? Мы не ели всего несколько дней.
– Тогда, почему?
– Не думал об этом... Никак не мог избавиться от ощущения безысходности, от мысли, что эти несколько дней растянутся на месяц, на два, на четыре. Боялся тайги, бессмыслицы нашего движения, поисков наугад, ночлега в траве... А голод... Ну что – голод? Видно, у всех, кто рос в лихое время навсегда упрятан... Моему приятелю, мужику большому, сильному до сих пор снятся виденья детских лет. Подвалы с картошкой, с кринками сметаны. Все, чем грезил, когда маленьким был. Как умирали от голода, больше не снится, а подвалы все морочат.
– Я так не грезила. Войну не застала.
– А я уже после войны грезил игрушками. Видел их в магазине, а играл ими в своем воображении... Знаешь ли ты, как это можно мысленно играть в игрушки?...
* * *
Не выключенный котел не дает мне покоя...
Утром в котельной было душно и сухо. Пыльный картон мебельной упаковки придавал всему еще более душный запах необитаемых комнаты – фрамуги, открытые в стеклянных блоках под самым потолком, не могли освежить пыльную духоту.
Я прошел к нему, потрогал полированные не закопченные бока и снова, как в первый раз, отдернул руку...
Заглянул в печь, где никогда не было никакого пламени, погладил другой, холодный котел над печью. Снова поискал в топке хоть щепотку золы, крошечный уголек – не нашел. Въедливо начал осматривать все кругом, читать указатели, прослеживать, куда и как тянутся трубы, хотя в сплетении зеленых и оранжевых труб не так легко было разобраться.
Ничего похожего на электропечь под котлом нет. Может быть, в самом котле упрятаны огромные кипятильники? Но я несколько раз шел вокруг и не заметил подводки, не увидел проводов и кабеля.
В правом углу не очень большого зала котельной открылась мне коллекция кранов с тугими рукоятками, более похожими на маленькие штурвалы, чем краны. Под каждым табличка с указанием; оранжерея, склады, жилой дом, автобаза... Как видно, весь городок снабжался горячей водой отсюда, и многое сделано про запас, к домам, которых пока нет.
Машинально потрогал я все краны, тугие массивные крепкие не сдвигаемые набалдашники ручки на трубах. Один из них был горячим, как и труба, ведущая к нему среди холодной путаницы кранов и цветных труб.
Склады? Но радиаторы в нашей комнате холодные. Куда же идет напрасное тепло? Что ни день – головоломка...
* * *
За дверью котельной сам воздух в оранжерее почудился мне густо-зеленым от свежести, от гудения пчел. Они поразили меня больше всего. Только теперь я заметил: среди зелени стоял пчелиный улей, похожий на сказочный теремок. Открытие для меня. Раньше никогда предполагал, что пчелы могут жить под крышей, летать под крышей, собирать мёд под крышей. Значит, в амбарные книги можно записать еще и мед? Но кто будет брать, и как его берут?..
Я сел на деревянную садовую скамейку с таким ощущением, будто никогда не встану, больше не поднимусь, никуда не пойду. Никуда.
Зеленое стекло над головой, зеленая завесь вокруг, зеленые капли на трубах, зеленые халаты, оставленные кем-то на вешалке у входа, обвислые неживые безвольные халаты, зеленый свет, усыпляющий мою волю... Разве я слажу с ними, со всеми тревогами?... Так и будет. Я больше ничего не могу.
В эту минуту ко всему я стал неправедно равнодушным, и все вокруг виделось никчемным, пустым и нелепым.
Неравнодушное было недосягаемо далеко...
...Мама на садовом участке. Проветренные, сквозные, просвеченные дождем и солнцем яблони, чайный аромат скошенной травы, мамиными руки, мамины слова:
– У тебя все хорошо, сынок? Я так редко тебя вижу...
– У меня все хорошо... Но сколько бы я не встречал ее, сколько бы ни звонила она мне по телефону, я слышал эти слова:
– У тебя все хорошо, сынок?...
У меня все хорошо... Только я не успевал к тебе, мама. Никогда не успевал...
Вот выделили мне садовый участок. Я приехал к тебе в сомнении, как поступить, отказываться или нет, запрягаться в эту зеленую ямку или оставить ее жаждущим огородного рая, чтобы тебя пожалеть, седины твои, слабые силы твои...
Ты закрыла руками лицо, плечи стали вздрагивать, худые мамины плечи в синем платье в горошек. А я сидел рядом ошеломленный, всегда понимавший тебя с полуслова, не зная, что и подумать, о чем говорить, утешать.
Я часто видел, как мама плачет от горя и никогда не видел прежде, как она плачет от радости. Никогда не видел, никогда... Сына ее наградили садовым участком. Земля, своя земля, казалась ей вершиной успеха в жизни.
– Родненькая, да что же это с тобой? У меня до сих пор виски холодеют от жалости, руки тянутся гладить пустоту, и ветки царапают их до крови.
– Я ничего не могла для тебя сделать... я ничего не успела. Не хватило меня, прости... от меня одна беда, нищета... Как же ты вырос?... Как сумел в такой бедности?... Как выжил?... Как не сгинул, пока я долю мою отбывала?... Я ничем не могла замолить вину мою за корочки твои, за голод... рубашонки из дерюжек... болезни твои... пьянство того, кто был твоим... Я хотела, я старалась, а меня уже не хватает... не хватало, сынок... А теперь от меня останутся яблоньки, вишни, рябины... Вот женю тебя, внучонку останется... молитва моя... память обо мне... Все, что могу... ведь я деревенская... мне земля в городе снилась... я могу...
...Мальчик мой, совсем еще крохотка, с алыми ягодами в ладошке, тонет в ласковой зелени, в солнечных бликах и шелесте. А ее больше нет, и виноватость мою простить некому. Навсегда некому... Ничего не сладится, не вернется...
И горечь от неисполнимого желания хоть однажды приехать в сад и увлеченностью моей, старанием, хваткой убедить ее, что я не равнодушен к саду, к беленым стволам, ухоженным веткам, ягодам и цветам. Я не равнодушен... А ее больше нет...
По ладони растеклась упавшая капля. Вода сыпалась в неподвижные колючие листья глухим, как секунды, паденьем-тиканьем. Все безразлично. Влажный зеленый туман...
Она села рядом. Погладила пальцем крутой бочок помидора, наклонилась, давая пролететь нахальной пчеле, посмотрела на меня внимательно и, кажется, долго.
– Я тебя всюду искала.
– Зачем?
– Шью рубашки. Тебе и себе. Из казенного полотна.
– Преступница.
– Скорей прибегут... Одеваться во что-то надо.
– Значит, осмелела?
– Ты уверенный, крепкий... С тобой паниковать... А сам начал хмуриться.
– Нашло. – Я потер пальцем виски. – Нашло. Извини меня... Дали мне садовый участок... Мама росла в деревне. Так была рада земле... Сама все подняла. Вишни, яблони, грядки, цветы, зелень... Думала, радует меня, осчастливит. А я ни разу не нашел времени хоть один день обласкать все это, обойти с утра до вечера, до упаду белить, резать, рыхлить. Не для себя, не для яблонь, для нее. Понимаю только теперь – очень обидел... Жена была равнодушна к саду. Хлопот много...
У нее на шее лентой завязан обыкновенный, клеенчатый портновский метр. Она распустила бантик и снова завязала кокетливым галстуком, опять распустила, опять завязала машинальными пальцами, задумчиво разглядывая меня, лицо в лицо, будто искала что-то во мне завораживая невольно близостью глаз, печальных и нежных.
– Я тоже виню себя. Деться никуда не мигу от вины. Жила вроде, как все... бегала, носилась... работа, магазины, подруги... маленькая дочка... Думала – капризная, привередливая... Хочу вернуться, доласкать, наговорить нежных слов... прощенья просить... не пойму, за что... Хочу все по-новому, а не могу. Это больно... Все мы кого-нибудь обижаем... Современные, занятые... Вернусь, утешу... ее... себя... И ты не грусти, – голос ее дрогнул, – чтобы я не ревела.
Всеми потайными колючими своими шестеренками я понял, что утешение кого-то необходимо ей теперь, оно спасительно для нее, доброе утешение.
– Встань, пожалуйста, я размеры сниму...
Она прикоснулась ко мне, будто обвила мягкими смуглыми руками. Не стану лукавить – это было приятно – ее руки на моих плечах.
* * *
Мы, как деловые люди, разошлись. Она к себе, а я сначала в электростанцию, потом в башню: посмотреть электрические рубильники, водяные краны.
Желтый распределительный щит на станции был озвучен словами-надписями: жилой дом, автобаза, производственный корпус, бензоколонка...
Все рубильники были отключены, кроме четырех: электростанция, зимний сад, котельная, водонапорная башня. Среди надписей хотел найти что-нибудь вроде «бойлерной», след отопительной установки, где нагревается вода. Но кроме слова «котельная», ничего «теплого» не видно.
Собирался уже выйти отсюда. Какая-то несуразица вдруг остановила, задержала меня. В карданной колонке не было движения! Генератор не гудел. Но в зале стоял мерный шум работающего двигателя.
Посмотрел в окно. Так и есть: ветряк висел неподвижно всеми своими крыльями. Не было ветра. Даже по лугу в траве не бегали воздушные блики. Что же тогда работает?
Гудел большой генератор. Гудел, хотя к нему нет передачи от привода...
* * *
В башне такая же коллекция кранов, что и в котельной, с теми же табличками. Все краны холодные. Те, что ведут к электростанции зимнему саду, котельной – влажные от росы. Кран «зимний сад» звучит. Слышно, как пульсирует в нем вода.
По винтовой лестнице к баку подниматься не стал. Трубы тянутся к нему стуженые подземным холодом.
* * *
Автолюбителям знакомы эти книги. Нам их вручают в магазине в придачу к автомобилю. Открываешь ее с тем же волнением, что и дверцу новехонькой машины, как вступление в особый увлекательный, правда, не очень понятный мир техники. У меня было две таких книги. Обе я не сумел изучить от корки до корки. Не хватило терпенья вникнуть в мудрую сумятицу послушного металла, нервишек электроники.
В столе нашей комнаты больше десятка подробных описаний машин: от «Нивы» до громадного тяжелого бульдозера, который под навесом ангара кажется еще более громадным и неуместимым под любой крышей. Таким он выглядит уличным, полевым, дорожным: если стоять рядом с ним, а не замечать равнодушно из окна легковушки по дороге на дачу.
Но я взял среди книг только две: одну к автокрану, другую к автопогрузчику.
* * *
В доме уютно стрекочет машинка. Приемники сдвинуты на край длинного стола. В одном из них, я знаю, подсвечено слабым сиянием окошко непроглядной шкалы. Он гудит и потрескивает, алый штрих замер на слове «Москва» или «Новосибирск»... У нее появилось такое хобби: оставлять приемник в томительном ожидании, чем бы она в эти минуты не занималась. Я больше не упрекаю, не отговариваю, не виню. Гуденье становится привычным и, кажется, привычно бесполезным.
Она шьет. Солдатские рубашки ее не устраивают... Приемник потрескивает. Книга лежит на подоконнике, я читаю главу «запуск двигателя, управление машиной». Поселок не догадывается, какая несусветная мысль привела меня к этому автопогрузчику. Я сам еще не верю в то, что начну делать.
– Послушай, может быть это все нелепица? Чья-то глупость? – вдруг спрашивает она.
– Где нелепица? – говорю я, не поднимая глаз от книги.
– Брошенный поселок, брошенное полотно, горячий котел в июне... Чье-нибудь головотяпство, ты не думаешь? И логику тогда искать бесполезно.
Я невольно поворачиваюсь к ней. Она делает наметку на полотне.
– Очень дорогое.
– Ты меня удивляешь. Будто не видел дорогой, нелепицы, никогда не слышал о ней.
– Ну, в таком размахе...
– В размахе? – Она откладывает полотно в насмешливом удивлении. – Ты не видел?
– Я не хозяйственник, не ревизор. Где же я мог видеть?
– А я кто?... Видела, можно сказать, не выходя из дома. В ящике.
– В ящике?
– Ну да, в телевизоре. В нем...
Удивительное дело: мне показалось, мы вместе окинули эту лесную комнату взглядом, словно искали глазами ящик, без которого на свете, кажется, не бывает комнат.
– Ходи по дому, – вроде как ворчала она, – шей, гладь, готовь обед, занимайся чем угодно, живи себе, а он сведения в тебе накапливает, настроения, впечатления разные. Может быть, иногда обратные тому, что хотели сказать...
– И что хотели тебе сказать?
– Хорошее, думаю. Чтобы я не осталась равнодушной. Видела все нелепицы, воевала с ними, как... Но все же размах нелепиц меня удивлял... Урожай, запаханный в землю... То ли везти было не на чем, то ли некуда... В кассе билетов нет, а вагон уходит пустой. Водопровод на большое расстояние. Все чудесно и дорого. Но воды к нему не нашлось. Нет и в начале не было.
Строгая швея наклонилась над полотном, поколдовала что-то гибкими пальцами.
– Спрашивать иногда хотелось: разве не легче, не выгодней прихлопнуть, изменить, отменить, а не каяться вроде самим себе да на себя... Хороший капиталист, наверное, да-авно бы лопнул.
– Ты когда-нибудь говорила с ними, с капиталистами?
– Не попадались.
– Мне один, страшно богатый, австрийский «Датентехникер», зал: ваши проколы от грандиозности, от небывалого размаха. Не более, чем стертости на подметке великана, идущего напролом.
– Велики стертости, – не согласилась она.
– Размах неогляден... Спутники с плотинами ящик не показывал? – чуть улыбнулся я, но кажется, уколол не желая.
– Тебе в прошлом все нравилось?
Она сказала «в прошлом», не придавая особого значения слову значения, которое ловила в моих словах и теперь не замечает в своих.
– Я не блаженный.
– Ты не можешь поверить, что некто мог не достроить поселок и про него забыли, махнули на год, на два?
– Не хочется верить, – сказал я, понимая с некоторым опозданием, что настойчивость ее необычна. Упрямо ищет объяснения, которые могли бы успокоить ее. Верные – неверные, лишь бы найти не самую страшную причину-повод и спрятаться в ней. – Ты сама убедилась, как все отлажено здесь... Но сокрушительную передачу о воровстве на железных дорогах я помню.