412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Анненков » Любовь Сеньки Пупсика (сборник) » Текст книги (страница 8)
Любовь Сеньки Пупсика (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:14

Текст книги "Любовь Сеньки Пупсика (сборник)"


Автор книги: Юрий Анненков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

1

Сейчас мы никого не любим. Для любви у нас нет ни времени, ни опыта. Мы не успели, нам было некогда упражнять себя в этом чувстве. Оно нам кажется нежизненным и неудобным, как кринолины, как езда на перекладных, как религия. Чувство любви, ее вкус, ее формы нам незнакомы, и мы не испытываем ни огорчения, ни стыда оттого, что лишены его, – как негры не стыдятся ходить с обнаженными торсами до тех пор, пока не узнают о существовании одежды.

Судя по книгам и по рассказам, следует любить человека, или еще больше: человечество. А мы не научились даже любить самих себя. Мы подозрительны: страницы, говорящие о высоких чувствах, слишком часто кажутся нам искусственными и лживыми, раздражают нас, мы проверяем ими качество прочитанной книги. Любовь у нас заменена злобой, которую мы изучили прилежно и постоянно совершенствуем. Чувство злобы способствует нашему общению, создает единство переживаний, объединяет отдельных людей в человечество, отдельные часы – в эпоху. Чувство злобы (как, говорят, некогда – любовь) спасает нас от одиночества, дает нам силу, диктует новое право, новую нравственность, толкает на подвиги, согревает нас, и потому к этому чувству мы питаем привязанность и благодарность. Магеллан совершил путешествие вокруг света, движимый любовью к просторам, к искательству, стремлением к благу и пользе человечества. Наш Магеллан улетит в неизвестность, побуждаемый потребностью порвать с тем, что его окружает.

Мы обманываем далеких и близких, обманываем жен и мужей, мы растлеваем девушек, мы грабим имущество, обкрадываем в искусстве и в помыслах, делая все это без пафоса, без необходимости, без минуты раскаяния, с равнодушием и настойчивостью, потому что знаем, что те, кто нами обманут – обманывают нас, и те, что нами растлены – гордятся этим.

Однако, скудный запас необработанной нежности в нас существует, но капли ее падают на явления и предметы, может быть, не заслуживающие внимания, подобно тому, как в концерте, слушая певца, наряженного во фрак, мы стараемся проникнуть в глубину исполняемой вещи и самого исполнения, но остаемся холодны и даже ненавидим этого человека или – откровеннее – насмешку над человеком, а между тем, иногда достаточно, чтобы скрипнула дверь или простучали за окном копыта, – и весь наш состав наполнится музыкой. Мы никогда не любили, мы не знаем, что такое любовь, но, улавливая приближение нежности – к вечернему дождю, к изгибу стула, к глазам собаки – мы склонны думать, что когда-нибудь нам придется любить. С этой мыслью, ненужной и, может быть, неосуществимой, мы бережем нашу нежность, не зная, как с ней обращаться и чему она будет служить, бережем, сознавая ее хрупкость и любопытствуя, судьба ли ей погибнуть, или вырасти в большое чувство. Так неотесанный каменотес, еще не любя, бережно, неловко и боязливо пеленает окаменелыми руками своего первенца.

2

Мир начинает окрашиваться в голубой цвет: люди, земля, предметы. Окрашивание, или – вернее – пробуждение цвета возникает незаметно и неожиданно, как болезнь, как вдохновение; оно пугливо подкрадывается, и лишь в ту минуту, когда силы уже измерены, происходит первая вспышка. Мало-помалу, развитие цвета достигает той степени, за которой восторг почти граничит с головокружением.

Но легкая голубизна, впервые здесь отмеченная, еще слишком зыбкая, прозрачная и неотстоявшаяся, может быть, является только отсветом летнего неба, только совпадением, а не признаком надвигающегося порыва. Благодатная ласковость ветра, негромкий шум мотора, серые колокольни церквей, сиреневые крокусы альпийских лугов, далекий свист лесопилки, яблони по краям дороги, голубые километры асфальта, запах травы, цветов и бензина. Дорогу заносит в гору, на голубых поворотах вздрагивают крылья, внизу, за ветром, в дымке, ржавеют черепицы селений; долины, холмы устланы зеленью; тихие деревушки, прикрывшие истинный возраст шалостями реклам, раскрываются на минуту, пропуская машину, чтобы сомкнуться за ней и, отразившись в зеркальце над рулем, исчезнуть навсегда. Лиловая сахарность далей, возбуждение скоростью, картонная торжественность ветшающих замков – раскрашенные картинки из сказок Перро, пожелтевшие страницы сытинских, сойкинских изданий, когда-то разбросанных по ковру в натопленной зимней комнате, где цвели фиолетовые замки принцесс и королей, Золушка улыбалась в золоченой карете, запряженной цугом, розовая краска на лицах ливрейных лакеев немного съезжала на небо, а синее небо – на плюмажи кареты, и Кот в Сапогах, и Ершовский Конек-Горбунок, – заколдованный замок Спящей Красавицы, встревоженный окриком клаксона; дрожит крыло на повороте, летние распушаются облака; обреченная, нескошенная десятина, белая рябь маргариток, красные насосы гаражей, сверкающие по дорогам жуки с марками Ситроена или Бюика, – и бывает удивительно в захудалом музее провинциального городка, между портретом Сади Карно, положившего руку на свод законов (в котором, среди других, заключена статья о лишении жизни) и серебряной свадьбой в деревне – неожиданно встретить нежнейший пейзаж Сислея, а на прилавке букиниста купить за полфранка вторую часть (первая безнадежно затеряна) «Господ Головлевых» в итальянском переводе, начинающемся так:

Giuduccio ad ogni modo non die i denari al figlio, benche da padre amoroso gli facesse mettere in carozza carne, biscotti, caviale e altre provisioni da bocca. Ah, Pietruccio, Pietruccio…

Металлически-голубые, медно-красные, оранжевые, иссиня-черные, рубиновые, лимонные, скользят жуки по асфальту, ложатся платаны по краям дороги, вдали над Парижем чернеет копоть столиц. Машины, обгоняя друг друга, стремятся к Парижу, пронзают предместья, ульчонки, застроенные гаражами; в шуме мотора и ветра несутся заборы; дырявые домишки окраин, сколоченные из случайных досок; вагоны, приспособленные под жилье; оборванные дети, арабы, собаки; черная копоть неба; фабричные стены; железный лом; порожние бутылки; автомобильные кладбища; радиосплетни; заплаты реклам… Пустые автобусы отдыхают у конечных станций. Замедлим скорость, прочтем первые вывески, услышим гул метро, брюзжанье вымирающих трамваев, узнаем улицы, кафе, огни, витрины, походку женщин, голоса газетчиков – голоса катастроф и землетрясений, – Париж…

Ничего, ровно ничего не случилось. Никаких событий нет. Если происходит революция, то в России. Если золотых дел мастер, мясник, нотариус режут своих любовниц на куски или топят их в ванне, то только в вечерних газетах. Летчики перелетают океан, сменяются правительства простым голосованием, впрочем, тоже лишь для вечерних газет и фотографов. Приняв портфель, министры спешат в Бурбонский дворец, чтобы вернуться под утро домой, может быть, без портфеля. Мурадьян дал в морду поэту Пумпянскому, Пумпянский колебался – ответить ли тем же, заплакать ли, составить протокол или вызвать Мурадьяна на дуэль. Но Пумпянский крикнул Мурадьяну «сволочь» и сел за столик. Сережа Милютин держал Мурадьяна за руки, хотя тот уже вполне успокоился; инженер Ксавье платил за кофе и разбитую посуду; художник Райкин тасовал колоду карт для новой сдачи. Игра продолжалась, выкуривались сотни папирос и, когда гарсоны уже ставили стулья на столы, игроки голубой гурьбой переходили в соседнее кафе, которое в этот предутренний час едва успевало раскрыть двери. Игра продолжалась – в белот и в покер, – и инженер Ксавье платил за пиво, тянулись ночи, дни, вечера, наступил ноябрь, пошли дожди; было тепло и удобно сидеть на плюшевых диванах за стаканом пива, ненавидеть друг друга, подозревать и завидовать, бросая карты на суконную подстилку. Менее удобно следить за чужой игрой из-за спинки дивана, не смея присесть, – но в кафе тепло и сухо даже в ноябре, и потому зрители, не имевшие франка на кофе, томились дни, вечера, ночи, прислонившись к центральному отоплению и стараясь не заснуть и не упасть от голода, тоски и безделья. Шли дожди, Мурадьян дал в морду инженеру Ксавье и выбыл из компании. Декабрь удивительно похож на ноябрь, холодный ветер на улицах дирижирует складками платьев, идут дожди, что очень неприятно, но климатически неизбежно. Инженер Ксавье купил новый автомобиль, по воскресеньям ездил в Шартр с Зиной Каплун, где они вкусно обедали, ходили в кинематограф и плохо спали в гостинице. Горфункель вечерами диктовал наставление домашней прислуге. По пятницам у мадам Шацкой составлялись все те же партии в бридж: мадам Федюкина, Семен Иванович Лапчинский-Негорело, Фанни Браиловская, профессор Скороходов, мадам Хаимзон, мадам Фишзон, Савелий Абрамович Зон, Ленуся Фиш, супруги Шаховские, супруги Новосельцевы, Моника Геппенер – противница высоких каблуков и живописи Бориса Григорьева, Аспазия Спиридоновна Феофилактис и мадам Шкаф. В монпарнасских кафе метались гарсоны, табачный дым ложился голубым туманом на мрамор столиков, на красный сафьян сидений, на лица, раненые скукой ежедневных встреч. Шли дожди. Художник Райкин получил – наконец-то! – заказ на портрет кинематографической артистки Эдвиж Марэна и даже присутствовал у нее на рауте, взяв пиджачный костюм у Ксавье, но съел излишнее количество тартинок с зернистой икрой и, почувствовав себя плохо, поспешил незаметно уйти. Художник Райкин – только случайность, только орнамент, стилистический завиток: икра попадала в его рот мимоходом, по соседству и, может быть, именно потому, что икра предназначалась для иных желудков, художник Райкин не сумел ее как следует переварить.

3

– Я постоянно думаю о России, живу Россией, зачитываюсь книгами о России, русской литературой, русской историей. Хотя бы горсточку русской земли! Но, разумеется, России допетровской, остальное для меня не существует. Я имею мысль, что Петр Великий переделал все, что имело внешность: костюмы, картины, поэзию. Только музыка, слава Богу, не имела внешности, музыка – наша душа, и Петр Великий с ней оказался бессилен.

Так говорила мадам Шацкая, и все в один голос признали, что это – золотые слова. Мадам Шацкая разливала чай, предлагая гостям птифуры и кекс своего изготовления; скатерть на столе была собственноручно вышита по рисунку Стелецкого, и гости утверждали, что у мадам Шацкой – золотые руки. На стенах висели акварели Билибина и Судейкина, в простенке между окон – гелиогравюра васнецовской «Старой Москвы».

– Я решаюсь высказать то, о чем другие не смеют даже думать, но думают так все. Русская музыка держит национальные корни, отсюда – Рахманинов и вся могучая кучка… Ах, между прочим, Лейтон и Джонсон пели вчера, положительно, как взрослые дети. Я заночевала бы в саль Плейель, если бы они согласились петь у моего изголовья. Это было очарование. Господа, я не мечтаю, одной вещи: дадим сегодня клятву, что в следующий раз мы все вместе пойдем на их концерт.

Гости клялись. Мадам Федюкина сказала:

– Я слышала их только на пластинке. Не кекс, а мечта!

– Мне передавали, что один из них невероятно волосатый: кто-то видел его голым.

– Да! Это вам – не Гитлер!

– Вы острите, потому что вы их не слыхали. Их пение похоже на плач Ярославны.

– А я думал, что они поют фокстроты.

– Ну да – фокстроты! В исполнении негров даже фокстроты напоминают религиозное пение.

– Псалмы.

– Счастливые негры! Не то, что Гитлер: он заедает даже католиков.

– Когда народ лишают религии, он костенеет в пороке. Мне говорил один приезжий из России, что церковь там ушла в подполье. Я ее вполне понимаю. Он рассказывал, что в деревнях крестьяне на ночь переворачивают портрет Сталина, а с обратной стороны – икона. Как это правдиво и величественно…

Голубые сумерки струились по окнам. В соседней комнате лакей расставлял столы для карт..

– Господа, – произнесла мадам Шацкая, – я приготовила вам сюрприз. Догадайтесь!

Никто не догадался. Мадам Шацкая продолжала:

– Я хочу, чтобы сегодняшний бридж явился для нас не только удовольствием, но и подвигом. Мы все так любим искусство, даже наша вечная оригиналка, Моника Христиановна. Так вот: художник X, наш молодой талант, положительно голодает, что при его туберкулезе очень плохо пахнет. Бедняжка мечтал зажечь моря! Я предлагаю сегодняшний выигрыш передать в его пользу…

Декабрьские сумерки дождливы, они потоками стека-юг по окнам. Снизу доносится вечерняя грызня автомобилей. День закончен, надвигается темнота, пора начинать еще одну ненужную, бродяжную, неизбежную монпарнасскую ночь, бессонную, пустую, страшную, как санитарный поезд, и грустную, как цыганский романс. Надо снова идти, среди несветлых фонарей и царапающих вывесок, по черной, липкой, горгуловской мостовой – завидовать, подозревать и ненавидеть. Художник X голодает в своей неоплаченной, неотопленной мастерской без воды, без уборной, газа и электричества. В таком же положении находятся художники Y и Z, не говоря о других буквах латинского алфавита, – терзаемые неправдоподобным желанием зажечь моря. Голодный человечек в потертом костюме, плохо выбритый, завистливый, не научившийся любить и нелюбимый, борясь с туберкулезом, торопится окончить начатую вещь, которая в неповторимые часы работы бывает страшнее, взыскательней и полновластнее туберкулеза. Моря пылают холодным блеском масляных красок. Газетчики кричать о войнах, революциях и казнях, о преступниках и о вождях, Иван Константинович Данько-Даньковский, заблудившийся в трех соснах, ходит на диспуты, в метро целуются по вечерам подростки, идут дожди, но огонь пробивается сквозь улицы, сквозь толпы, сквозь войны, страны и революции. Со временем краски тускнеют, но ни желтизна столетий, ни сквозняки музейных зал не в силах загасить пожара.

4

К счастью, люди начинают обезличиваться. Черты лица стираются, отдельная жизнь проходить незамеченной, становится фоном, грунтом, прокладкой. От этого зрелище несомненно выигрывает, в глазах не так рябит, краски плотнеют, вырабатывая собственную прямую речь, поверхность приобретает ровную ткань, которую можно рассматривать без микроскопа – по метрам, по верстам, по десятилетиям. Нам известна изо дня в день вся жизнь Леонардо да Винчи, мы знаем все приключения Челлини, Биллона, Лермонтова, Рембо. Когда Рафаэль появлялся на улицах Рима, любой бродяга узнавал его по походке. Что можем мы сказать о величайшем художнике наших дней? Что он испанец родом, что он живет на улице Боэси, брюнет – теперь уже поседевший, женат на русской? Кто узнает его на улице? Соседняя молочница? Торговец его картинами? Случайно встреченный художник, и то не каждый? Что мы знаем о другом современнике, живущем, вероятно, рядом с нами? От его картин нам трудно оторваться, мы помним наизусть их грязно-оранжевые, розовые, голубые пятна, в которых мерцают цветные точки и нетвердые призраки комнат, людей, садов. Мы знаем только, что он – старик.

Такая неосведомленность наполняет нас радостью. К биографиям мы относимся недоверчиво. Больше того: биографии вызывают в нас чувство брезгливости, мы давно сравняли биографию со сплетней, с праздной рыночной болтовней. Если подробности жизни изобретателя оптических стекол, бумаги или двигателя внутреннего сгорания не влияют на степень полезности этих изобретений, то по какому праву человек, пишущий картины, симфонии или романы, считает возможным навязывать в качестве приложений к ним свой туберкулез или безудержность поступков, заботливо подкрашенную святость (святость в людях всегда раздражает) или несчастную любовь к блондинке? Отвлеченное наше внимание к произведениям художника, иногда – восторг перед ними, – выше, чище и бескорыстнее, чем любовь к человечеству. Биографические декорации мы оставляем в утешение звездам экрана и тенорам, вообще – представителям низшей расы.

Не надо ли говорить о современниках, незнакомых нам лично? Возьмем хотя бы Ивана Константиновича Данько-Даньковского, с которым мы встречаемся почти ежедневно на улицах, в кафе, на диспутах, в коридоре уцелевшего до наших дней на улице Сены отельчика «Марок», где когда-то жили герои бесконечной лесковской повести «На ножах», а ныне проживает Данько-Даньковский. Мы не помним его лица. Он уподобился Саиду Бен Аршану – с того дня, когда араба обезглавили. Мы помним потрепанный пиджачок, помним широкие, влажные ладони, но над плечами, над полосатеньким несвежим воротничком – пустота, то есть – дома, деревья, обои, – в зависимости от обстановки встречи, словом, все, что угодно, кроме головы. Иногда, если беседа затягивается, над полосками воротничка начинают проявляться слабо очерченные объемы, нечто вроде скул, носа, округлости лба, но достаточно отвернуться на секунду – и видение позабыто. А между тем, мы очень коротко знакомы с Данько-Даньковским. Мы ясно представляем не только его пиджак, воротничок и ладони, но даже визитную карточку, на которой под фамилией прибавлено мелким шрифтом слово «монист». Такое близкое знакомство не мешает нашему полному незнанию надплечной конечности Ивана Константиновича Данько-Даньковского. Что это? отсутствие зрительной памяти? Правильнее предположить обратное: отсутствие зрительных признаков…

Мы никого не знаем в лицо и гордимся тем, что нас никто не узнает. Похожие один на другого, мы ходим по улицам. В угловом бистро художник Райкин с Сережей Милютиным катают шары на «русском» биллиарде, хотя таких биллиардов никогда не бывало в России, как не было французских булок во Франции. За столиком все тот же француз курит синюю папиросу. Пиджак висит на спинке стула. Три нижних пуговицы жилета и две верхних пуговицы брюк расстегнуты, чтобы не стеснять живота. Десятка полтора бесцветных волос приклеилось к очень белому темени над очень красным лицом. Желтый стакан Перно отбрасывает от себя лучи – вроде тех, что карикатуристы рисуют, изображая бриллиантовые кольца и браслеты…

Гости мадам Шацкой нашли ее сюрприз весьма остроумным и, решив в один голос, что у нее – золотое сердце, охотно играли в бридж, хоть и по более мелкой, чем обычно.

5

Фанни Браиловская, личная секретарша Горфункеля, по утрам записывает под его диктовку ежедневные наставления шоферу Грише, горничной Мэри (Марья Васильевна Струнникова) и кухарке за повара, мадам Бушуевой, – под общим заголовком:

Меморандум моих людей по менажу

Горфункель сидит в сафьяновом кресле, откинувшись на спинку. Пунцовый шелковый халат распахивается, открывая голое колено и волосатые икры, опутанные проволокой вен; пятки выскальзывают из пунцовых туфель. Фанни Браиловская пишет, ее ногти лоснятся бронзовым лаком.

Меморандум от 12-го декабря

1. Необходимо просмотреть прошлые костюмы бывших шоферов и выдать их носить Грише. Они безусловно подойдут. Вдобавок дать ему один прошлогодний мой костюм синий (я укажу). Переделать уже должен он сам, либо я готов дать на это максимум 10 фр. Я ему также дам мой галстук (один) и перчатки, чтобы он всегда был элегантен и производил эффектное впечатление-гала (это не для меня лично, сколько для клиентуры).

2. Чтобы Гриша и Мэри сделали следующее: а) граммофон и радио в окончательный порядок (мембрану занять у моего шурина); в) повесить картину с оленем в коридоре; с) вызвать от Фурмана и поставить в салон; д) в моем отсутствии от Парижа я приглашу мою бель-сэр проверить весь инвентарь и количество старых газет в шкафу в коридоре, которые всегда пригодятся и сделать точную опись, равно как и газетам и потом сдать Грише и Мэри под расписку, равно как сделать опись инвентаря в их комнатах и что есть в погребе и гард-манже (консервы).

3. Мэри должна давать мои распоряжения (инструкции) шоферу и записывать точно, когда он становится на работу и когда кончает. Недостаточно давать только шоферу, надо обязательно давать обратно мне, чтобы я мог в любую минуту проверить.

4. Когда я, сходя с машины, надо открывать дверцу и обязательно снимать фуражку с поклоном, как другие. К этому вопросу более не возвращаться…

Шофер Гриша, – штабс-капитан из союза галлиполийцев и холостяк. Точнее говоря – не холостяк, а женатый, но его жена с пятилетним сыном давно затерялась где-то в России. Иногда, раз в два-три месяца, а то и раз в полгода, шофер Гриша вскакивает ночью с постели и грузно рыдает. В такие минуты он дает себе клятву бросить машину Горфункеля под автобус. Утром, забыв клятвы, шофер Гриша степенно отправляется в гараж. Еще реже, не более одного раза в год, шофер Гриша наряжается в походную форму своего полка (на груди – две медали и орден Станислава 4-ой степени, оставленный ему приятелем Карпенко, уехавшим в Парагвай, чтобы там сесть на землю) и в рядах русских воинских организаций и уцелевших однополчан марширует вдоль Елисейских полей к могиле неизвестного солдата. Полное соблюдение установленной формы не достигнуто, парадные мундиры движутся в соседстве с защитными гимнастерками, эполеты – с погонами, кое-где не хватает оружия, кое-кто явился в гражданском платье, но при военной фуражке и знаках отличия. Впереди – серая тень Триумфальной арки – гигантская буква П на краю земли, ворота, уводящие в небо. Лают автомобили. Елисейские поля с холодным любопытством пропускают шествие, похожее на довоенный фильм, и шоферу Грише минутами отчетливо, до испарины стыда, начинает казаться, что в его руках и вокруг него – балалайки, домбры, гитары, и что шагающий в первом ряду генерал-майор Груздевич вот-вот обернется, взмахнет рукой, и все запоют с цыганской задушевностью:

 
Дорогой дальнею, да ночью лунною,
Да с песней той, что в даль летит, звеня,
Да с той старинною, да семиструнною,
Что по ночам так мучила меня…
 

5. Вчера было куплено мяса на 14 фр. и куда оно делось? Только на беф-строганов? Совершенно невероятно. Для прислуги нужно готовить, что не стоит дорого и максимум 2 раза в неделю немного мяса от моего стола.

6. Необходимо завести тетрадку для записи пустых бутылок, которые пригодятся (для принципа).

7. Почему вы не отсолили селедку, так как я страдаю диабетом?

8. Абсолютно натирать до блеска пол в W.С. и вешать изящную салфетку и бумагу двух сортов, что же касается до анчоусов, то их следует покупать в итальянском магазине, п. ч. в бочках они дешевле, чем в коробках.

9. Всегда помнить, что вы живете во Франции на положении рефюжье и что я делаю для вас больше, чем вся Лига наций.

10. Проявлять инициативу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю