355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Анненков » Любовь Сеньки Пупсика (сборник) » Текст книги (страница 9)
Любовь Сеньки Пупсика (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:14

Текст книги "Любовь Сеньки Пупсика (сборник)"


Автор книги: Юрий Анненков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

6

В который раз Сережа Милютин повторяет, что может строить доходные дома, больницы, банки, вокзалы, кинематографы, отели, закупать материалы и техническое оборудование для строительных фирм, отделывать и обставлять квартиры, магазины, выставочные помещения, писать декорации, чертить…

Господин Вормс, смотревший в пространство, прерывает объяснение Милютина и, обращаясь к сидящему рядом человеку в роговых очках, изучающему собственные ногти, то поднося пальцы к лицу, то отодвигая их на всю длину руки, – начинает собственный рассказ о банкире Гордоне, о жене Гордона, мадам Гордон, об их замке на Изере, где они познакомились с Вормсом, так как на Изере Гордоны и Вормсы – соседи. Вормс, кстати, предлагает человеку, изучающему собственные ногти, совершить совместную поездку на Изер и по дороге обсудить подробности их общего плана, а также отобедать с юрисконсультом Шрамером, и что к обеду они закажут форели и курицу, хотя он нигде не ел такой форели, как в Лионе, у матушки Фью. Сережа Милютин сидит, тягостно улыбаясь и все еще веря, что рассказ господина Вормса будет иметь к нему, Милютину, какое-то отношение. Вообще, форель матушки Фью, связанная кольчиком и поданная с отварным картофелем в растопленном масле… Господин Вормс оживляется, и теперь его слова обращены не только к человеку с ногтями, но отчасти и к Сереже Милютину… Конечно, рыба рыбе – рознь. Рыба бывает живая, уснувшая и замороженная, Доброкачественность уснувшей рыбы узнается по следующим признакам: глаза должны быть полные, выпуклые и блестящие; кожа – твердая и гладкая, без слизи и налета; мясо должно плотно прилегать к костям; жабры должны быть внутри красного цвета. Чтобы убедиться, что жабры не подкрашены, надо потереть их влажной белой тряпочкой. Доброкачественность замороженной рыбы узнается также по выпуклости глаз…

Несмотря на странный и не подходящий к случаю предмет разговора, посещение Милютиным господина Вормса надо признать удачным, так как обычно в свободные минуты Вормс более всего любил изобретать каламбуры, игру слов, в чем считал себя непревзойденным мастером, как, впрочем, и в делах (рекламное агентство в области мелкой и крупной промышленности – от пилки для ногтей и противогазовых масок до гигантских турбин и судостроительных верфей). Противогазовую маску господин Вормс непременно изображал розовой краской, на туалетном столике, рядом с зеркалом, пудреницей и томиком стихов графини де Ноайль; для пароходных линий появлялись счастливые молодожены на палубе; для охотничьих принадлежностей – заяц, восхищенно заглядывающий одним глазом в дуло двустволки; для средства против мозолей – обнаженная женщина, поставившая ногу в таз, над которым пар принимал формы розовых лепестков; для искусственного кофе снова появлялись молодожены; молодожены служили также рекламой для рисовой пудры, для спальных вагонов, для курортных гостиниц, для зимнего спорта, для шерстяных фуфаек, для грелок в постели, для детских колясок, для двуспальных кроватей, именуемых «национальными», для газовых плит, для ванных комнат, для граммофонов и радио, для автомобилей, электрических станций, порнографических изданий, фотографических аппаратов, собачьих выставок, домостроительных компаний, универсальных магазинов, лотерейных билетов… Не менее часто господин Вормс прибегал к изображению Наполеона или отдельных частей Наполеона: прядь на лбу – для фиксатуара; рука, просунутая в разрез жилета – для пуговиц; нога в ботфорте, поставленная на барабан – для сапожной мази; Наполеон в зеленых очках от яркого света: запасись Наполеон вовремя такими очками, его не ослепило бы солнце Аустерлица; Наполеон с таблеткой аспирина, которая, несомненно, спасла бы его от поражения при Ватерлоо. Какой бы продукт ни предлагали заботам господина Вормса, в его представлении тотчас выступали молодожены, Наполеон и голая женщина – целая или разрезанная на куски, как бык в поваренной книге.

7

Тем временем Иван Константинович Данько-Даньковский в полнейшем одиночестве мечтает о подвигах. По своей природе Иван Константинович – общественник. Он поправляет перед зеркалом галстук. Покончив с галстуком, Иван Константинович придает своему лицу надменное выражение, затем выражение тонкой иронии, иронию сменяет глубокомыслие, потом – стремительный поворот головы в сторону, снисходительная улыбка, и в зеркале еще раз отражается холодное, надменное лицо, видимое, впрочем, одному Ивану Константиновичу, потому что в комнате, кроме него, никого нет. Он беззвучно произносит длинную речь, отражает выпады невидимых, но несомненно существующих противников, нетерпеливо слушает рукоплескания. Иван Константинович надевает пальто, шляпу и, захватив листок бумаги для заметок, отправляется на диспут. В метро Ивану Константиновичу кажется, что люди, стеснившие его в вагоне, прислушиваются к речи, и потому он улыбается, беззвучно продолжая говорить: «Предвидя новую атаку уважаемого докладчика, я, все же, постараюсь точнее отшлифовать мое положение, заключающее в себе если не все звенья, то…» Но странным образом в этом месте речь Ивана Константиновича включается в громыхание вагонов, и он никакими усилиями не может ее оттуда извлечь. Он беспомощно повторяет «звеньето, звеньето, звеньето…» – непонятное слово, отставшее от мысли и вызывающее тоску.

Иван Константинович выходит на бульвар и тут же встречает Наталью Ильинишну Корсак.

– Вы, конечно, на диспут? – спрашивает он.

– Нет, я на минутку в аптеку: у Шурочки что-то с желудком…

Иван Константинович машет рукой, бежит и у витрины «100.000 рубашек» (различимых между собой только по номерам) нагоняет огромного Тошу-Картошу.

– Ты на диспут?

– На диспут.

– Будет бой! – начинает Иван Константинович, но Тоша-Картоша прощается: ему не по пути, он спешит, ну да – на диспут, но на другой.

Сидя в пятом ряду, Иван Константинович слушает человека, в очках которого отражается люстра. Над головой председателя висит, сбившись набок, портрет Пастера. Иван Константинович делает заметки: на его потной ладони – листок бумаги, карандаш чертит крестики, потом кружочек, точку; точка протыкает бумагу. Руки дрожат, воротник давит горло, распаляются уши. Третий оратор сходит с эстрады, и тогда председатель, неумолимый и беспощадный к Ивану Константиновичу, произносит, читая его записку:

– Слово предоставляется господину Дятло-Дятловскому. Кажется, так?

Иван Константинович подымается, не чувствуя своих движений; его несут, его сейчас бросят в пропасть. Собрав последние силы, последнюю долю сознания, ухватившись за последний выступ скалы, оказавшейся плечом соседа, Иван Константинович чужим и пронзительным голосом снимает свою запись. Степанида Маврикиевна Бланш со вторым мужем, еще кто-то – почему, да почему вы раздумали говорить? Наступая на ноги, Иван Константинович пробирается к выходу и больше уже ничего не слышит, кроме собственного сердца. По складкам ладоней текут ручейки. На кафельных станциях метро мелькают афиши: пятна, линии, буквы, виноградные лозы, газовые плиты, пивные стаканы, а также – молодожены и Наполеон.

* * *
1

У господина Вормса были капризные болонки, Лоло и Мустико, квартира в девять комнат, отделанных полированным деревом, и еще молодая, но уже располневшая жена. Господин Вормс неизменно любил смотреть, как она раздевалась, не торопясь снимая с себя белье, всегда разнообразное и надушенное. Особенно нравилось ему, когда жена снимала сорочку, постепенно обнажая свое тело снизу вверх. В таких случаях он всегда находил для жены какое-либо нежное слово и непременно целовал ее, всякий раз по иному: то – подмышкой, то – между лопаток, то – между ягодиц, то – в пупок. Но более всего господин Вормс любил свою жену, когда она опускалась в ванну: тело в воде принимало неверные формы, и жена казалась Вормсу новой, незнакомой женщиной. По вторникам господин Вормс заезжал к беловолосой кинематографической актрисе Клод Дюкрэ, которую, однако, никакие изощрения рекламного агентства, никакие деловые обеды у Корнилова и у Фукеца не могли выдвинуть на первые места. Клод Дюкрэ плакала, билась в истерике или просто била господина Вормса, – он клялся, обещал и ничего не мог поделать. По четвергам он заезжал к Сесиль Дювернуа, маленькой Сиси, служившей раньше у него стенографисткой, привозил ей подарки – ликер, конфеты, золотых рыбок, – бил ее, не очень больно, но все же до красноты, легонько покусывал ее груди и уходил не позже часа ночи.

Жена господина Вормса посвящала вторники (день незадачливой Дюкрэ) коктейлю с подругами. Ворковал приглушенный граммофон, от радиаторов и камина бывало слишком жарко в комнате, горячили коктейли, подруги щебетали о своих любовниках, делились подробностями любовных встреч, глотали джин и виски, раздевались, чтобы сравнивать высоту груди, линию бедер и нежность кожи, раздетые танцевали друг с другом румбу, потом был хлюпающий шепот при погашенных лампах и, наконец, все засыпали на пышных диванах, а также на шкуре белого медведя перед камином. По четвергам (день маленькой Сиси) жена господина Вормса ездила в Сен-Жермен с известным хирургом Вениамином Делаво; там, в загородной вилле Делаво, она тоже садилась в ванну, так как известный хирург не менее, чем Вормс, любил видоизменение тела в воде. Вениамин Делаво даже сам, своей рукой баламутил воду в разных направлениях; наглядевшись, он в свою очередь раздевался и входил в ванну, где они играли, как дети, после чего, утомившись, ложились спать…

Известный хирург Вениамин Делаво, собственно, уже много лет назад оставил так называемую большую хирургию; он не отпиливал ног, не вскрывал животов, не вырезал слепой кишки, – он основал кабинет для вырывания зубов. Именно в этой отрасли врачебного искусства он приобрел широкую и заслуженную известность. За каждый удаленный зуб Делаво взимал по 300 франков. В передней встречал больного лакей во фраке, в белых перчатках и белых чулках; в салоне, завешенном до потолка картинами всех школ и направлений, навстречу больному выходила сестра милосердия в голубом платье и в белом головном уборе; в следующей комнате уже не было картин, ни светских журналов на столиках; молодой человек в белом халате получал условленную сумму и записывал на особом бланке с изображением полости рта имя, фамилию, возраст, общественное положение и адрес больного, а на рисунке крестиком отмечал зуб, подлежащий удалению. С этим листком больной входил в третью комнату, которую можно считать предбанником операционной залы; в этой комнате больному щупали пульс, измеряли давление крови и делали рентгеновский снимок с зуба, чтобы насквозь увидеть и обсудить состояние корня; две сестры милосердия вводили, наконец, больного в операционную залу, где его встречали два ассистента Делаво и усаживали в удивительное кресло, которое, в сущности, не было даже креслом, но некоторым пластическим пространством, мгновенно воспроизводившим все изгибы человеческого тела, в него погруженного: ни один сустав не встречал препятствий, – стоило человеку вытянуться во весь рост и лечь – вытягивалось и ложилось кресло; сядь человек на корточки – садилось на корточки кресло; человек поворачивался на бок – в кресле уже были готовы углубления для локтей, для поджатых колен; когда человек собирался сойти с кресла, – оно само ставило человека на ноги. Ассистенты с помощью сестер милосердия замораживали больной зуб, вслед за чем в зале появлялся хирург Делаво, в белой шапочке, белой куртке с наглухо застегнутым воротом и красной розеткой Почетного легиона. Произнеся несколько слов о погоде и о международном положении, Делаво надевал резиновые перчатки, отчего пальцы становились неживыми, прозрачно-розовыми и без ногтей, брал из рук ассистента щипцы и вырывал зуб не менее безболезненно и ловко, нежели всякий другой дантист, получающий двадцать франков. Поставленный креслом на ноги, больной переходил в пятую комнату, с пригашенным голубым освещением, где ложился отдохнуть на диван и выпивал рюмку порто для подкрепления сил. В шестой комнате снова висели картины, и сестра милосердия провожала больного с таким независимым видом, что ей никак нельзя было дать меньше пятидесяти франков чаевых; в передней шляпа больного уже покоилась в белых перчатках лакея, который тут же обменивал ее на десять франков, и тогда пациент выходил на улицу – растроганный, польщенный и с нарастающей болью во рту…

По воскресеньям супруги Вормс отправлялись в церковь слушать мессу.

2

Приготовляя разварную форель, необходимо ее хорошенько выпотрошить, вырезать жабры, вычистить находящуюся внутри на спинной кости кровь, положить в рыбный котел с решеткой, залить холодным бульоном, сваренным из белых кореньев, лука и специй, и дать один раз вскипеть на большом огне, после чего отставить на малый огонь и варить с полчаса. Когда глаза побелеют и выступят наружу – значит, рыба готова. Остается снять верхнюю кожу, выложить на блюдо и украсить отварным картофелем (по-английски) и свежей зеленью. Отдельно подавать растопленное масло или острый соус из горчицы, сырых желтков, соли, уксуса и прованского масла с каперсами, оливками и маринованными огурчиками. Еще лучше – голландский соус из коровьего масла, сваренного на бульоне с мукой и желтком, заранее растертым в лимонном соке.

Господин Вормс ошибался: всякому знатоку и любителю французской кухни известно, что матушка Фью славится отнюдь не форелью, а именно своей курицей, инкрустированной трюфелями и томленой в сливках. Действительными знатоками французской кухни следует признать не французов, предпочитающих ей зернистую икру, а русских губернаторов. В 1923 году, в Москве, когда архитектор Милютин, уезжая за границу с Виндавского вокзала, стоял на подножке спального вагона, Бобочка Струмило, секретарь коллегии Северолеса и бывший сын тверского губернатора, крикнул на прощанье:

– Непременно сходи в Париже к Лаперузу. Уж там, братец, поешь!

Бобочка Струмило стал бывшим сыном тверского губернатора с выхода в свет того номера «Известий», в котором появилась набранная петитом заметка:

«Сопляков, Павел Григорьевич, проис. из Киевской обл., Черкасск. окр., Медведовск. р-на, с. Головковки, прожив. Москва, Мал. Никитская ул., д. 12, кв. 10, меняет фамилию Сопляков на Станиславский. Лиц, имеющ. препятств. к перем. фамилии, прос. сообщить в Мособлзагс, Петровка, 38, зд. 5».

Рядом с этой заметкой и тоже петитом было набрано следующее:

«Я, Струмило, Борис Артемьевич, живу самостоятельно и с отцом, чуждым мне идеологически, порвал всякую связь. Просьба не считать меня его сыном».

Правда, Бобочка Струмило был не один, и тут же с подобными заявлениями выступали также Зикеев Т. П. и Гуськова А. А. Справедливость требует отметить, что препятствий к перемене фамилии Соплякова не встретилось, и ему был выдан новый паспорт на вечные времена, где значилось: «Станиславский Павел Григорьевич, урожденный Сопляков». Одной из самых обременительных и незаслуженных человеческих тяжестей несомненно является наследственность: цвет кожи, имена, черты лица, болезни, троны… Что же касается до Бобочки Струмило, то из Северолеса его в скорости перевели в Севпуштрест, из Севпуштреста – еще подальше, и уж оттуда он был отправлен рыть Беломорский канал. Судьба Зикеева Т. П. и Гуськовой А. А. неизвестна.

Сережа Милютин не попал к Лаперузу и, вообще, форелей в Париже не едал. Из рыбных блюд он больше всего любил полурыбный форшмак из селедки с картошкой и вареным мясом. Но последний форшмак, который он сел, был изготовлен из мороженой картошки лилового цвета, вместо селедки размочили в воде вяленую воблу, мяса же не достали совсем. Тем не менее форшмак удался чрезвычайно, хотя и вышел настолько соленым, что под него можно было выпить небольшое озеро. Мун я Слуцкий оказался дико шикарен, он расшибся в доску, но выставил три бутылки аптечного спирта, который заменил собой озеро и быстро угасавшую печурку.

Произносились речи, и Нюточка (Анна Абрамовна Бродская) слушала их, опустив голову на ладони. Андрей Белый читал стихи о своем детстве, Александр Блок шептался в углу с Дашенькой Неждановой, и снова все говорили разом – и Витя, и Милютин, и Николай Николаевич, и взволнованный Пяст, страдавший одышкой, голодный неудавшийся Пяст, и сосредоточенный Фрейберг, и потом случилось так, что все уснули, кто где мог – в столовой на диване, на креслах, на полу – в шубах и в валенках, а в спальной отдельно, прикрытые тулупами, Анна Абрамовна с Дашенькой на кровати. Сон был крепок, от спирта не осталось ни капли, и когда – ближе к утру – в сон ворвался звонок, досадный и неуместный, – один Муня Слуцкий проснулся и сразу понял, что двери придется открыть непременно.

– Братская могила, – сказал, входя, комиссар, – открыли бы фортку… Документы в порядке?

Комиссар звенел, бренчал, звякал, несмотря на отсутствие шпор и шашки (кобура – не в счет: кобура – до ужаса молчаливая вещь).

– Не шумите, товарищ, – произнес Муня Слуцкий, – здесь спит Александр Блок.

– Деталь, – ответил комиссар, – который Блок? Настоящий?

И Муня Слуцкий засмеялся, повеселев:

– Стопроцентный!

– Это?

Муня Слуцкий кивнул головой. Комиссар взял со стола портфель и вышел на лестницу, уводя притихших красноармейцев.

В предутренний снегопад Александр Блок возвращался к себе на Офицерскую. Рядом с ним шел Белый. Блок – в тулупе, Белый – в чем-то, в тряпочках вокруг шеи, в тряпочках вокруг пояса. Ложился снег на мостовую, на крылья Казанского собора, на зингеровский глобус Ленгиза.

Блок уходил налево по Казанской, Белый продолжает путь к Адмиралтейству, к синему сумраку Александровского сада. На мосту, над каналом, пронзителен снежный ветер, снежный свист раннего утра, едва успевшего поголубеть.

– Чернил! – кричит Белый, – чернил, и хоть какой-нибудь обрывок бумаги! Я не умею писать на снегу…

Тряпочки, седые локоны по ветру, худенький, черный, продрогший памятник у чугунных перил над каналом, сумасшедшие глаза на детском лице. Голубой грузовик, храпя и содрогаясь, взбирается на вершину моста. Последнюю романтику – в сверхурочные часы, по повышенному тарифу, с перебоями, с опечатками – наборщики нехотя и невнимательно складывают в семейный склеп «Записок мечтателей».

3

Ноги Сережи Милютина обуты в черные ботинки. Подошвы расслоились и на пятках протерлись насквозь; это – не страшно, потому что подошвы легко скрыть от постороннего взгляда, но плохо, что на правой ноге, на самом видном месте – дырочка. Вчера была щелка (что тоже еще терпимо, так как щелку можно принять за складку или за царапину), но сегодня – уже дырочка, а завтра будет дырка. Превращение складки в щелку совершается медленно, но лишь только образуется отверстие, дальнейшее разрушение происходит с возрастающей быстротой. Господин Вормс говорит о форелях матушки Фью, утверждая, впрочем, что на Изере они тоже не плохи; человек, изучавший собственные ногти, занялся изучением опаловой пепельницы на столе. Сережа Милютин, поджав правую ногу и тягостно улыбаясь, ожидал той минуты, когда ему придется встать и обнаружить изъян на ботинке. Сидя в кресле, нетрудно заложить ногу за ногу, но нельзя же стоять и ходить на одной ноге. Ботинки у Милютина черные, носки – зеленые в полоску; уходя из дома, Милютин закрасил носок – сквозь дырочку – чернилами, так что не только носок, но, вероятно, и мизинец стали черными, но обмануть таким приемом можно только близоруких людей. Разговор о форелях давно превратился в беспредметное журчание, слова господина Вормса потеряли опору согласных букв. Не переставая улыбаться, Сережа Милютин думал о своих ботинках, о том, что ноги Ксавье, у которого едва поношенной обувью наполнен ящик в гардеробе, на два номера меньше его, Милютина, ног; о том, что по ошибке он капнул в дырочку красные чернила, вместо черных, и лишь сейчас это с ужасом заметил, несмотря на предупреждение банкира Гордона, и вдруг увидел в смутном недоумении, как в комнату вошел школьный приятель Володька Перцов, давно убитый на войне, вошел в белом теннисном костюме, о чем-то крича, хотя слов не было слышно, видны были только движение скул. Володька Перцов падает навзничь на красный песок площадки, и со всех сторон, со стен, сквозь стены к нему сбегаются люди… Сережа Милютин испуганно вздрагивает и снова видит перед собой опаловую пепельницу и господина Вормса. На этот раз господин Вормс прерывает речь и, предложив Милютину оставить свой адрес, просит передать банкиру Гордону чувства совершенного уважения и дружбы.

Простившись с господином Вормсом (за руку) и – кивком головы – с человеком, изучавшим опаловую пепельницу, Сережа Милютин торопится к Горфункелю, от которого утром получена пневматичка. По карте Парижа над входом в метро Милютин ищет кратчайший путь. Езда в метро с одной пересадкой займет минут тридцать, значит, идти пешком придется часа полтора. Вопрос не в ногах, не в усталости, хотя с утра еще ничего не едено, – вопрос в ботинках, состояние которых продолжает волновать Сережу Милютина. Его костюм почти в порядке, шляпы Милютин не носит, но подошвы сдвинулись и теперь держатся не посередине ботинок, а сбоку, параллельно к ним. Но если бы Милютин надел ботинки Ксавье, тесно сжав и подогнув пальцы, то, несмотря на пристойную внешность, путешествие к Горфункелю оказалось бы неосуществимым… Смешная история! Милютин улыбается, поглядывая с нежностью на свои ботинки (вот опять пробуждение нежности!) и по строго намеченному кратчайшему пути отправляется к Горфункелю, стараясь не шаркать подошвами, а ставить ноги на тротуар по возможности вертикально.

Лают, рявкают, рычат автомобили; на перекрестках происходит грызня; газетчики орут голосами катастроф и землетрясений; лупоглазый рахитик с повисшими усами, любимец парижских стен, растопыривает в пальцах букеты бутылок; голый всадник мчится на огненной зебре; чернеет небо над крышами; Родион Раскольников в студенческой тужурке и в цилиндре сторожит у подъезда кинематографа; огни – снизу и сверху, справа и слева, неподвижные и бегущие; черные ветви деревьев и крики газетчиков, и улыбка большеголового, чудовищно распухшего младенца; труп в чемодане, приплюснутый нос боксера, глаза Джоанны Крауфорд. Милютин движется в толпе – черной, коричневой, синей; мелькают имена, слова, и буквы, и улыбки, розовые женщины в шелковом белье, торговцы кокаином, самоубийцы, ажаны, заклинание министров, глаза, перчатки, плечи, бутылки, папиросы, автобусы – шероховатая, бугристая поверхность предметов, звуков и движений, – и возглас Горфункеля:

– Здравствуйте, господин Малюткин-Большуткин! Как живы Гордоны? Хорошо ли глядит маленький Юзя?

Горфункель поведет Милютина в столовую и скажет горничной Мэри:

– Один кувер, сильвупле! Молодой человек уже, наверно, обедал.

Горфункель съест свой обед, вынет изо рта искусственную челюсть, прополощет ее в особой мисочке, которую Милютин принимал за соусник, и движением фокусника снова вставит зубы в рот. Перейдя в гостиную, Горфункель потреплет Милютина по щеке и взглянет с укором на его ботинки:

– Каши просят? Ничего, стерпится – слюбится. Я намерен для начала предложить вам выгодное дело; вы хорошо заработаете, и мы оба хорошо заработаем: подберите мне партию немецких евреев, которые хотели бы стать персами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю