355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрек Беккер » Дети Бронштейна » Текст книги (страница 6)
Дети Бронштейна
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:36

Текст книги "Дети Бронштейна"


Автор книги: Юрек Беккер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

хотя сама я в это не верю…

Между нами

я давно пережила свою потерю

но пусть никто об этом не узнает

Твоясестра

Никогда я не дарил Элле никакой картинки.

***

Отец открыл дверь ко мне в комнату, не постучавшись. Я еще лежал в постели. Перечитывал письмо по четвертому или пятому разу, вставать было незачем. Он зашел, чтобы сделать выговор: хозяйство я запустил, вся посуда грязная, мебель покрылась пылью и прочее. Дескать, следил бы я лучше за квартирой, чем совать нос в дела чужих людей. Честно, так и сказал: чужих людей.

Запершись в ванной, я просидел там битый час. Непонятно, то ли он действительно злится из-за запущенной квартиры, то ли хочет заткнуть мне рот на весь оставшийся день. Потом меня осенило, что заодно я получил зашифрованное сообщение: знай он про мою поездку на дачу, так с нее бы и начал.

Я вернулся в комнату, он вошел следом за мной с чашкой чая в руке, сел.

– Нашел все-таки чистую чашку? – поинтересовался я.

– Пришлось вымыть, – сказал он.

Я стал одеваться, но чувствовал себя неловко: с одной стороны, после всех оскорблений мне не хотелось стоять перед ним голышом, с другой – не хотелось торопиться. Выпроводить его из комнаты я никак не мог, такое недопустимо.

– Будь так любезен, расскажи мне, что у тебя с выпускными, – заговорил он.

– Они закончились.

– Каков же результат?

– Сам не знаю, – ответил я. – Вроде все хорошо.

На несколько секунд я отвлекся на одежду, а когда взглянул на него снова, он уже отставил чашку и углубился в чтение письма от Эллы. Казалось, он перечитывает дважды каждую строчку. Заметив в его глазах интерес, я почувствовал приступ зависти. И ушел на кухню.

Взялся за мытье посуды. Нет для отца никого на свете важнее Эллы, хотя ездит он к ней реже моего. Его задевало, что Элла не испытывает к нему глубокой сердечной привязанности. Поняв, что я для нее на первом месте, он стал ездить к ней в лечебницу только сам, без меня.

Пока вода наполняла раковину, я тихонько пробрался в комнату, а он все так же сидит с письмом в руке. Сидит ко мне спиной, но видно, что взволнован.

Путем долгих переговоров мы распределили работу по дому, точно оговорив, кто ходит в магазин, кто вытирает пыль, моет посуду и пылесосит. В этом месяце моя очередь покупать продукты и мыть посуду, нельзя давать отцу оснований упрекать меня по любому поводу.

Покончив со стаканами, я вдруг заметил, что и он сидит на кухне за столом. Но продолжал мыть посуду. Он явился поговорить со мной, а не проверять мою работу, так я чувствовал. Без причины, просто чтобы побыть рядом, он ко мне не приближался.

– Часто она тебе пишет? – спросил он.

– Иногда месяцами ни строчки, а потом опять через каждые два дня.

– Почему же ты никогда не показывал мне ее письма?

– А почему ты должен быть в курсе моей переписки?

Помолчав несколько секунд, он произнес:

– Это не твоя переписка, трепло.

– А что же это?

– Мне она никогда не писала.

Признание отца меня озадачило, разумеется, я полагал, что Элла пишет и ему тоже. «Как же ему тяжело», – подумалось мне. Наверное, он решил, что все предназначенные нам обоим письма Элла по странной привычке адресует мне одному, следовательно, права у него такие же, только я эти письма всегда утаиваю.

Услышав вздох, я хотел было сказать что-то утешительное, но, когда обернулся, его уже не было на кухне. Всегда у нас так: один вечно обижается, другой вечно мучается, как бы сладить с этой напастью.

Я вошел в его комнату: сидит в кресле, скрестив руки, и смотрит на меня так, будто давно ждет, а я опаздываю. Не знаю, может, надо задним числом дать ему все письма Эллы, пусть почитает? Но не выйдет ли, что многие из них, большинство, не обрадуют его, а огорчат?

Однако отец вовсе не ждал утешения, кивком он велел мне сесть.

– В чем дело? – спросил я.

Сделав удивленный вид, он ткнул себя в грудь со словами:

– Разве я тебя звал?

– Мне что, уйти?

О, как я надеюсь, что не унаследовал его страсти усложнять любой обмен словами, грузить собеседника своими бесчисленными обидами, сколько раз это превращало в пытку самый обычный разговор.

– Понятия не имел, что она тебе не пишет, – попытался объяснить я, – иначе бы…

Отец перебил меня:

– Оставь свои переживания при себе. Мне представляется, ты хотел поговорить о чем-то другом.

– У тебя неверные представления.

– Тем лучше.

Еще одно его свойство мешало нормальному разговору: начнешь рассказывать, а он обязательно тебя прервет своими предположениями о дальнейшем развитии событий. Порой мне приходилось с боем пробиваться через его уточнения и предположения, чтобы довести рассказ до конца. Такая его привычка отнимала кучу времени, зато не раз меня выручала, поскольку его гипотезы оказывались много лучше правды, о которой я намеревался сообщить.

Я мог бы и дальше молчать часами, но он не позволил:

– Думаю, к убийцам и рвани тебе следует испытывать хоть чуточку ненависти.

– Ты о чем говоришь? – удивился я.

– Почему ты совершенно равнодушен? – продолжал отец. – Почему не впадаешь в ярость, вспоминая о жертвах? Не только об убитых, но о таких людях, как мы с Эллой. А ты – хоть бы капельку волнения.

Похлопал себя по карманам, будто в поисках сигареты, потом вспомнил, что бросил курить, и прекратил поиски. Спросил:

– Ты что, не знаешь, отчего заболела Элла?

– Этого никто не знает.

– Как ты смеешь такое говорить!

За этим последовал рассказ о детстве Эллы, вовсе не новый для меня. Я сидел против него – сдержанный, настроенный скептически, – а он погрузился в воспоминания. Как и следовало ожидать, отец разволновался, когда малютку-дочку спрятали у чужих, жадных до денег людей. А когда жизнерадостная Элла после освобождения превратилась в перевозбужденного, недоверчивого, трудного ребенка, залился слезами. Элла на эту тему никогда не высказывалась, однако отец не сомневался: на самом-то деле ее следовало спрятать от людей, к которым она попала.

Когда он закончил, я спросил, что они решили дальше делать с пленником. Он уставился на меня так, будто мой вопрос вообще ни к селу ни к городу. Но я все-таки продолжил:

– С этим человеком вы взвалили на свои плечи неподъемную ношу. Губите себя, сами того не замечая.

– Редко встречаются люди, уже в восемнадцать лет столь умудренные опытом, – сказал отец.

– Ты утверждаешь, будто данный случай вне компетенции суда и этого человека они приговорят лишь оттого, что у них нет выхода. Но это неверно.

– Ну и пусть будет неверно.

– Ты не можешь всерьез утверждать, что они втайне симпатизируют надзирателям. Его осудят, и именно из убеждения в том, что такие люди должны быть осуждены.

Отец насмешливо глядел на меня и кивал, словно подбадривая: неси, мол, дальше чепуху. А затем сказал:

– Объясняю тебе еще раз: его не могут осудить из убеждений, поскольку таковых у них не имеется. Они понимают только приказы. Многие уверены, что отданные приказы совпадают с их личным мнением. Но как на это полагаться? Прикажи им жрать собачье дерьмо, если сила на твоей стороне, так они скоро и дерьмо будут считать деликатесом.

– Это все пустые слова.

– Ты посмотри вокруг, – возразил отец, указывая на окно. – Есть в этой стране хоть что-нибудь свое? Хоть что-нибудь они сделали потому, что сами до этого додумались?

– Что они там делают – не важно, ты просто терпеть не можешь немцев.

– Невелика премудрость.

По лицу было видно, что разговор он считает оконченным и я ему мешаю. И мне, уставшему и обессиленному, его не остановить. Я поинтересовался, что показали допросы. Сам расслышал, как равнодушно прозвучали мои слова – моя жалкая попытка дать новый толчок иссякшему разговору. Выяснилось, увы, весьма немногое, это он вынужден признать. Тут я заметил, мол, пленник все равно говорит только то, что от него хотят услышать. Отец в ответ улыбнулся:

– Жаль, тебя с нами нет, при твоем-то знании дела.

– А что будет, когда допросы закончатся? Отец посмотрел на часы и встал, удивившись, что уже так поздно:

– В другой раз, дружок, в другой раз.

Проходя мимо, он потрепал меня по плечу. В дверях обернулся и произнес:

– А в дальнейшем показывай мне письма сразу.

***

Трижды в течение дня я звонил Гордону Кварту, и трижды его не было дома. Трубку все время брала Ванда – арфистка, с которой он жил, – и спрашивала, зачем мне понадобился Гордон. С каждым разом голос ее звучал все более нетерпеливо, словно она обижалась, что какое-то дело хотят обсудить с ним, а не с нею. Даже отец не знал, женаты они или нет. У Ванды была самая большая щель между зубами, какую я в жизни видел, а кроме того, она была моложе Кварта как минимум на двадцать лет. Лишь несколько раз я наблюдал их вместе, и у меня сложилось впечатление, что Кварт ее побаивается. Однако когда я заговорил об этом с отцом, он только покрутил пальцем у виска.

Даже знай я сам, зачем мне нужен Кварт, ей бы я не признался: нет сомнений, что он скрывает от Ванды историю с похищением человека. Позвонив в третий раз, я соврал, что мне надо кое-что уточнить по истории музыки, причем именно у него, в связи с моими экзаменами. В спешке я не сообразил, что Ванда и сама музыкант, пусть и без работы, а тем самым я обижаю ее еще больше.

На четвертый раз Кварт наконец взял трубку сам, был уже вечер. Я сказал, что хотел бы с ним поговорить, и он даже не поинтересовался, по какому поводу. Так, словно причина моего звонка была ему доподлинно известна, он стал перечислять концерты и репетиции, и в конце концов свободными остались только суббота и воскресенье. Тогда я спросил, не найдется ли у него чуточку времени сегодня, не более получаса, дело ведь очень срочное. Он велел подождать, затем вернулся к телефону и предложил поужинать вместе с ними. Я попросил разрешения зайти после ужина, он согласился:

– Хорошо, приходи в девять.

Кварт сам открыл дверь, заговорщицки пожал мне руку и указал на дверь в свою комнату. В глубине коридора, я заметил, стояла Ванда. На мое приветствие она что-то буркнула и ушла. Кварт закрыл за нами дверь и сказал:

– Полагаю, ты хочешь поговорить с глазу на глаз?

В самой середине комнаты пюпитр, перед ним стул, на стуле лежит скрипка. Кварт убрал скрипку в футляр, чтобы освободить место: другого стула в комнате не было, только диван. Однажды я слышал, как Кварт жаловался отцу, какое для него несчастье, что Хейфец и Ойстрах – евреи; от него, мол, тоже ждут чего-то великого, а он всего лишь посредственный скрипач.

Кварт спросил, знает ли отец о моем визите, я ответил:

– Понятия не имеет.

Он скривился, но я успокоил его, сказав, что мой визит вовсе не тайна, что он, пожалуйста, может доложить отцу, если считает нужным.

– Спасибо большое, – ответил он.

Положив футляр со скрипкой на полку, Кварт уселся на стул, скрестил руки на груди и откинулся назад, как зритель перед спектаклем, от которого многого не ждет. Мне пришлось забиться в угол дивана, чтобы ноты на пюпитре не закрывали его лица. Поза вовсе ему не шла, я всегда держал его за мямлю: неловкий, стеснительный и робкий, человек-мышь.

– Речь про надзирателя, – объявил я.

Из разговоров с отцом в последние дни я набрал разных подходящих фраз и слов, способных выставить похищение в дурном свете. Знаю, никаких новых доводов у меня не было. Но все же я не считал безнадежной попытку вбить клин между похитителями: может, какое-нибудь мое слово, отскочив от отца как от стенки горох, вдруг да и заденет слабака Гордона? Если мне удастся нагнать страху, если он испугается за самого себя, то ведь и для двоих других ситуация переменится.

Добрых минут десять я его убеждал. В отличие от разговоров с отцом, когда я волновался, ощущая провал, тут мне удалось взять верх – так, по крайней мере, я считал. Не спуская глаз с Кварта, я старался распознать по реакциям, чем могу его зацепить и какие аргументы бесполезны. Теперь-то я знаю, что его недооценивал.

Кварт не перебивал, но всем своим видом пытался меня застращать: губы сомкнуты, взгляд ледяной, лицо не дрогнет. Руки положил на живот, как на перила, и даже моргнуть не позволил себе ни разу.

Мы смерили друг друга долгим взглядом, я все еще надеялся, что он мысленно готовится к отступлению. И собрался заговорить вновь, но тут он встал, приотворил дверь и осторожно выглянул в коридор. Опять усевшись, он дал мне знак продолжать. Я вдруг почувствовал, что он взял верх: блеск моей речи как-то поблек из-за возникшей заминки.

Вскоре и я услыхал шаги в коридоре, сразу вслед за тем хлопнула входная дверь. Кварт, прикусив губу, на несколько мгновений углубился в себя, потом произнес:

– Это Ванда ушла. Не беспокойся.

Даже не счел нужным пойти и проверить, так ли это. Я молчал, а он издавал какие-то глухие звуки, как будто вздыхал от тяжести забот. Затем взглянул на меня и сразу вспомнил, о чем я говорил:

– Ну да, да, ты высказался достаточно ясно. Мне ответить нечего.

Слабость это, или сила, или ни то ни другое? Недоумение, написанное на моем лице, придало ему бодрости. Тут-то он и заявил, что я об отца обломал зубы и решил попытать счастья со стариком Квартом, благо тот не столь крепкий орешек. При этой мысли он едва не заулыбался, и тон его утратил серьезность. Мол, мне для полного комплекта теперь только к Ротштейну сбегать, и вопрос решен, тогда можно и собственными делами заняться – наконец-то.

Вмиг он стал силен, а я слаб, где же ошибка? И я опять поехал с начала, уверяя, что пленник, если его отпустят, не сумеет доставить им неприятностей, что заявить на него можно и после, что его точно засудят и тогда мучиться с ним придется тюремному начальству, а не им.

Кварт словно не знал, веселиться ему или отчаиваться. Терпеливо согласился с моим предположением, что Хепнер будет молчать, если его выпустят. Но вот если на него заявить, если дойдет до процесса, то с чего он их пощадит?

Нельзя было признавать правоту Кварта. И я повторил те самые аргументы, что однажды уже не сработали: даже жертвы не имеют права ставить себя выше закона, а меня страх берет жить в такой стране, где каждый назначает себя судьей, и так далее. Говорил до тех пор, пока Кварт не прервал меня словами:

– Ладно, мальчик, ты сделал все, что мог.

Сел рядом на диван, похлопал меня по руке.

Непонятно, откуда в нем столько уверенности? Обращается со мной так, будто чувствует свое превосходство. Именно из-за своего дружелюбия Кварт мне показался даже сильнее отца.

– Придется тебе смириться с тем, что у нас своя голова на плечах, – сказал он.

– А вы допускаете такую возможность: в конце концов отец, вы и Ротштейн вместе с надзирателем окажетесь за решеткой? – спросил я.

– Да, допускаем, – ответил Кварт. – Бывают вещи и пострашнее.

– Отец хотя бы называет мотивы. По-моему, все они абсурдны, но тем не менее это мотивы. А вы ничего не говорите. Выслушали мою болтовню, покачали головой – и ладно.

– Он был в лагере, я был в лагере. Отчего же мотивы у нас будут разные? – возразил Кварт.

– Значит, вы тоже считаете, что немецкий суд не для надзирателей?

Кварт отодвинулся, чтобы лучше меня видеть, посмотрел мне в глаза строго и высокомерно. Сколько я его знал, никогда не случалось, чтобы он повысил голос, но нынешним вечером всякое возможно. Отец как-то назвал его ослом в овечьей шкуре.

– Не будем об этом, – отрезал Кварт.

Вставая, он закряхтел, словно внезапно вспомнил про свой преклонный возраст. Сдвинул в сторону пюпитр и добавил, что у него, мол, особое чутье, когда пора завершить разговор.

– Мне хотелось бы знать, относитесь ли вы к немцам так же, как мой отец, – настаивал я.

Кварт взял листок с нотами и стал водить пальцем по строчкам, делая вид, что ищет определенное место. Затем сделал вид, будто он это место нашел, и стал напевать обрывок какой-то мелодии, повторив его несколько раз. А когда поднял глаза, то очень удивился, отчего я все сижу.

– Правда ли, что именно вы заманили того человека на дачу?

– Это отец тебе сказал?

Тотчас я понял свою ошибку: я, дурак, протрепался Кварту, что разговаривал с пленником. Ничего не оставалось, как ответить:

– А кто ж еще?

Забыв про ноты в руке, он только головой качал по поводу отцовой болтливости. А действительно, не отец ли мне рассказывал про особую роль Кварта в похищении? Заморочили меня все эти секреты да враки поневоле, записывать надо было, причем с самого начала, для своей же безопасности.

Кварт кивком велел мне следовать за ним. Мы вошли в комнату, где играло радио, на столе остатки ужина. Он выключил приемник, достал из шкафа бутылку и рюмку, налил водки.

– Почему бы и нет? – пробормотал он себе под нос, словно преодолевая какие-то сомнения. Уселся за стол и подождал, пока я сяду напротив. Затем махнул рюмочку и начал рассказывать, каким образом выяснилось, что Хепнер, завсегдатай его пивнушки, – бывший надзиратель. Три года они играли в карты, и только тогда возникло первое подозрение. Изрядно выпив, Хепнер допустил обмолвку, которая заставила Кварта почуять неладное, хотя и не позволяла прийти к окончательному выводу. Кварт обратился к отцу и Ротштейну, те посоветовали сойтись с этим человеком поближе, в крайнем случае – предлагая выпить.

– Уверенность стоила нам кучу денег, – заметил он. Разумеется, отец и Ротштейн взяли на себя по трети расходов, но пил с надзирателем он один.

Закончив рассказ, Кварт опрокинул две рюмки подряд. А мне подвинул бутылку с томатным соком и один из грязных стаканов, которые стояли на столе. От отца я знал, что десять лет назад, пока Кварт с оркестром был в турне, от него ушла жена с двумя дочерьми. Потом его долго не выпускали на гастроли за границу, предполагая, что он может последовать за семьей. Время от времени ему приходили письма из Израиля, и тогда, по словам отца, с ним несколько дней разговаривать было невозможно. Я часто представлял себе ту минуту, когда он вернулся из поездки, открыл дверь и обнаружил квартиру пустой.

Спросил у него, каким он видит финал истории с похищением. Ведь они, с одной стороны, жаждут наказания для надзирателя, с другой – только при условии безнаказанности могут его выпустить, как я теперь понял. Значит, количество вариантов весьма ограничено.

– По телефону ты просил не более получаса, – сказал Кварт.

– Но ведь так ничего и не выяснилось!

– А что нам выяснять? – мягко возразил он. – Конец у этого дела будет, не сомневайся. И еще позволь один совет: тебе следует решить, с кем ты. Как только ты примешь решение, многие вопросы отпадут сами собой.

Положил мне руку на плечо, вывел в коридор. Прежде я встречался с ним лишь в присутствии отца, не в том ли причина, что он вдруг стал совсем другим? Пришлось снова зайти в его комнату, там осталась моя куртка. Пока я одевался, он вновь выставил пюпитр на середину комнаты, показывая тем самым, что не потратит более ни секунды.

– Вы сейчас хотите еще репетировать?

– Что значит – хочу? – удивился он. – Я рядовой солдат музыкального фронта. Мне приходится работать больше, чем ты думаешь.

Прощаясь, он долго держал мою руку, смотрел в глаза. Он победитель, это ясно, а я потерпел позорное поражение. Мне, рядовому солдату жизненного фронта, не удалось одержать победу над безумством.

На лестнице мне повстречалась Ванда, которая возвращалась домой и спросила мимоходом, как насчет моего пробела в истории музыки. Сначала я вообще не понял, что она имеет в виду.

***

До университета с его студентками еще четыре месяца. Познакомлюсь с какой-нибудь в первый же день, это уж точно, времени терять не стану. Только глаза закрою, так и вижу: нежнейшая из девушек, а груди тяжелые, и я утопаю меж них… Мне скоро двадцать, это разрывает и давит, и что уж тут поделать, Боже ты мой. Условия, в которых я вынужден существовать, нормальными никак не назовешь.

Поехал на трамвае в свой старый район, просто так. Пора мне снова понемногу привыкать к жизни в городе. Весь прошлый год я, как кошка, только и гулял вокруг своего дома.

Мы с Мартой собирались сегодня днем поискать подарок для Хуго Лепшица. Но за завтраком я спросил, когда мне выходить, и тут-то выяснилось, что у Марты нет времени. Я разозлился: голос ее звучал сочувственно, словно ей очень горько отказывать в исполнении заветного моего желания. Я ответил, дескать, мне жаль ужасно, возможности провести с ней день я радовался несказанно, а она смотрела на меня, высоко подняв брови.

В трамвае тоже полно девушек, все так и просятся на осмотр. Напротив платье в зеленую полоску, белые коленки раздвинуты на ширину ладони. Только я на них засмотрелся, как коленки сдвинулись, будто готовясь отразить атаку. Лицо – это потом, я шарю взглядом по всему полу, как свинья в поисках трюфелей.

Останавливаюсь на двух высоких каблуках: нога на ногу, один упирается в пол, другой нависает. Медленно, выше, синие брюки, нет им конца, потом иллюстрированный журнал и лакированные красные ноготки. Пялюсь прямо на журнал, чтобы не пропустить своего счастья, но страница переворачивается, а желанный взгляд в мою сторону так и не брошен, и мне уже наскучило ждать. Значит, лицо с коленками, ни на день не старше пятнадцати лет, и ничего такого, что пробудило бы у меня желание снова закрыть глаза. Рядом мать, а кто ж еще, вон как они соприкасаются плечами. Надо было сразу поглядеть в ту сторону, волосы уложены валиком, как у служанок в фильмах про империю или у Розы Люксембург. Поверх облегающей майки рубашка, расстегнутая до самого пупка. На меня не смотрит. Проехали вместе уже пять остановок, а она ноль внимания, хотя между нами почти нет свободного пространства. Оттого, наверное, что моя мама умерла так рано, при виде женщин от тридцати до сорока я сразу разеваю рот. Им бы только пальцем поманить, но пока ни одна не додумалась.

Чем ближе к моему старому району, тем больше незнакомых названий. Исчезли улица Книпроде, улица Браунсбергер, и Алленштейнер, и Липпенер, стоило мне уехать, как они нашли себе дельце – переименовывать улицы. На указателях теперь значатся улицы Артура Беккера, Ганса Отто, Лизелотты Герман, Кетэ Нидеркирхнер, я не только вижу их из окна, проезжая мимо, я читал об этом в газете. На расстоянии я не очень-то переживал, зато теперь испытываю некоторое сочувствие к переименованным улицам. Представим, я живу в переулке Кирхберг, а он в один прекрасный день вдруг становится улицей Антона Мюллера! Я бы почувствовал себя вынужденным переселенцем, и совершенно не важно, кто таков Антон Мюллер. Вот если буду писать завещание, обязательно укажу, чтобы моим именем улицы не называли.

Мать с дочерью собираются выходить. Первое впечатление меня не обмануло, девочка просто в воздухе растаяла, а мать продвигается к выходу как истинная королева. Даже через окно мне не удалось привлечь ее взгляд. Такого возраста была моя мама, когда я родился, или чуть постарше, и как, должно быть, не хватает ее отцу. Дочь через плечо вглядывается в меня, никак не поймет, что нашел в ее матери столь молодой человек.

Пока мы с Мартой еще любили друг друга, я никогда не думал, что она состоит из отдельных частей тела, а сейчас только на них и глазею. Сквозь газету, поверх мужского плеча, в оконном отражении ищу попки, грудки, губки. При мысли, что какой-нибудь приметливый пассажир может распознать этот взгляд, меня берет страх. Трамвай заполнился, я уступил место какому-то человеку, и тот удивленно усмехнулся, потому что был немногим старше меня. А я хочу стоять, хочу спиной повернуться к вагону, полному женских бедер и темных подмышек. Прохожу в самый конец, смотрю на дорогу, бегущую внизу, надо продержаться еще пять остановок.

Но тут мало отвернуться, тут надо заткнуть уши, чтобы не слышать всех этих непристойных и порочных шумов за спиной. Ну и трамвай мне попался, шепотки и шуршание не смолкают, жаркое дыхание касается шеи. А стоит обернуться, и все они как по команде примут невинный вид, прикидываясь нормальными людьми.

Однако добрая моя фея не подвела, направила мысли в другую сторону, милостиво отвлекла на такое, чего почти не бывает: мы обгоняем Марту. Вижу, как Марта идет по улице, рядом мужчина, мы удаляемся слишком быстро, его лица мне разглядеть не удается. Времени покупать подарок для собственного отца у нее не было, а теперь вот гуляет под ручку с чужим человеком. Размышляю, в чем больше интимности: идти под руку или держаться за руки, как мы это всегда делали.

Они не торопятся. Трамвай остановился, я едва успел выскочить. Кто-то спросил, нельзя ли было раньше сообразить, а я:

– А раньше мне было не надо!

Перехожу на другую сторону улицы, прячусь у подъезда какого-то дома. Пока они приближаются, делаю открытия одно за другим: он одет в костюм с жилеткой, они увлечены разговором, он намного старше Марты и носит очки без оправы. Вот посмотрят они в мою сторону, так сразу меня заметят, и я выхожу из укрытия. Актер, а то и режиссер, кто-то из актерского училища, может, он ей и вправду нравится – вот что я думаю. Однажды я видел фильм, в котором некая Изабелла, покинутая мужем, уходит в монастырь, но мне такое счастье пусть и во сне не приснится.

Решено: буду их преследовать. Зачем – не важно, знаю только, что, лишь чокнувшись окончательно, я упустил бы подобный случай. А ведь он того же возраста, что и женщины, которым меня стоит только пальцем поманить…

Перехожу пути и следую за ними на расстоянии двадцати метров. Приближаться не решаюсь, расстояние – единственная моя защита.

Воображаю, что Марта смеется. Два дня назад, вечером, ее попросил к телефону какой-то мужчина. Мне как приятнее – чтобы этот или чтобы другой? Остановившись у витрины, они оба на что-то показывают. Магазин мне сначала не виден, только когда они трогаются с места, я различаю спортивные товары.

Мне бы оценить, что Марта до сих пор не приводила друга домой, а я на нее зол. Идут в ногу, а как еще, если держаться под ручку. Да нет, не зол, просто лучше б мне не пришлось наблюдать за счастьем издалека. Останавливаются, и я останавливаюсь. Марте, кажется, что-то попало в глаз. Он поворачивает ее голову к свету и краем носового платка осторожно промокает уголок глаза. Справился, и вот она для проверки несколько раз хлопает ресницами, и вот мы пошли дальше. Марта не виновата, что в трамвае мне пришлось встать к заднему окошку. Откуда они шли, мне никогда не узнать.

Однажды я спросил отца, чем ему не хороша Марта, – мне очень хотелось, чтобы Марта ему нравилась. Ответ: ничего он против нее не имеет, ничуточки, просто не знаком с ней настолько близко, чтобы влюбиться, как я. Однако всей правды он явно не сказал и с Мартой обращался всегда холодно и любезно. Я не сумел разгадать, в чем причина: не то он боялся, что из-за Марты я запущу школу, не то считал такую историю несвоевременной для семнадцати лет. Марта никогда не жаловалась на его сдержанность, но ничего и не предпринимала ради преодоления таковой. А я удивлялся, я-то был уверен: стоит ей на кого нацелиться, как тот немедленно перестанет сопротивляться. На отцовских похоронах она единственная всхлипывала, но какой теперь от этого толк?

Идем и идем, на их месте я давно бы сел в трамвай. Доберутся до цели, скроются в каком-нибудь подъезде, и к чему тогда вся моя слежка? Если зайдут в кафе, может, я сумею их подслушать, прикрывшись газетой в дрожащей руке, только кафе тут нет, насколько я помню. Топаю дальше, не решаясь отпустить Марту с ее спутником отсюда прямо в неизвестность.

Когда занимаешься чем-нибудь однообразным, дело делается между прочим, и мысли мои уходят в облака. Мне удается поймать себя на самообмане: я делаю вид, будто понятия не имею, зачем отправился в свой старый район, на деле же связываю с ним большие надежды. Хочется встретить знакомых, точнее – людей, которые меня узнают, которые улыбнутся, меня увидев, и спросят, не я ли мальчик из пятого дома, а потом еще и поинтересуются, где я живу и чем сейчас занимаюсь. Но и это не все, надо прояснить до конца: я надеюсь, что одна из немыслимых красавиц с нашей улицы попадется мне навстречу, а там слово за слово… Отчего бы не поболтать, если долго не виделись?

Ясно, зачем я дожидался второй половины дня, когда люди обычно возвращаются с работы. Например, Гитта Зейдель из тридцатого дома, кто ж не знал, что она уже в одиннадцать лет надела бюстгальтер, имея на то все основания. Или брюнетка из квартиры над торговцем углем, забыл, как зовут, но эта девочка, самая неприметная на свете, вдруг обернулась первой красавицей всей улицы. Тосковать по девушкам – это разве позор? Разве мне пристало стыдиться жажды объятий и поцелуев, когда я вот уже год мыкаюсь на чужбине? А еще за углом, на улице Эберти, жила классная девушка, часами сидела у открытого окошка и однажды мне даже улыбнулась.

Они перешли на другую сторону, я заметил это после, а сначала решил, что их потерял. Мы шли параллельно, на одном уровне, какая неосторожность, вот была бы жуть, если б Марта обнаружила слежку. И тут я – не раздумывая, будто все последующее разумеется само собой и надо только выполнить задачу, – бегу, я пробегаю сто метров, перехожу улицу и спокойненько иду им навстречу. Они не видят, как я приближаюсь. Марта болтает, он слушает. Многие сочли бы его лицо красивым, мужественным, но мне видится в нем что-то дурацкое. Галстук серый в красную полоску, облако туалетной воды, на подбородке странная глубокая ямка.

– Марта, привет, – говорю я.

Не заметил я, чтоб она до смерти испугалась. Не заметил, чтоб покраснела от стыда. Прервала свою речь и повернулась ко мне. Удивилась, конечно. И секунда-другая ей понадобились, конечно. Говорит:

– А ты что тут делаешь?

Стоят себе и не думают расцеплять руки. Он глядит на часы, подумать только, ему уже наскучило ждать, на часы он глядит! Отвечаю:

– Да ничего особенного. К другу заходил, он живет тут рядом. До скорого.

И ухожу, ни за что в жизни я не обернусь. Меня злит, что я одет как подросток, не как мужчина: техасы, кеды, свитерок без рубашки. Марта знает всех моих друзей, точнее, она знает, что друзей у меня нет и в этом районе тоже. Спросит он у нее, кто я такой, а она ответит, мол, знакомый ее родителей не так давно умер, а сына его, то есть меня, родители взяли к себе.

***

В пятницу после завтрака я пошел к Вернеру Клее, он отчасти мой друг. Ничего я не планировал, просто надеялся, что скорее справлюсь со своей беспомощностью, если хоть с кем-то побуду рядом. Вообще-то я давно его избегаю.

Этот день сохранился у меня в памяти как особенно странный, полный событий, не имевших, впрочем, никаких последствий. Дело было накануне открытия Всемирного фестиваля молодежи, на улицах толпы иностранцев и полиция. Я пошел кружным путем, чтоб наглядеться как следует, такого оживления в городе я отродясь не наблюдал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю