Текст книги "Дети Бронштейна"
Автор книги: Юрек Беккер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Марта поинтересовалась:
– Отчего же он заранее об этом не сказал?
– Так ведь он не знал, что я собираюсь за город, – объяснил я. – Кто скрывается, тот рискует.
Меня злило, что она так спокойна: знать не знает, куда я ее веду, но никаких признаков разочарования не выказывает. Дорого бы я дал за то, чтоб предложение найти хорошее местечко в лесу исходило от нее. Пусть результат один и тот же, но все-таки огромная разница, от кого исходит предложение. «Ну же, хотя бы только намекни! – мысленно умолял я ее. – А уж остальное я скажу сам».
– Отец тебя видел? – спросила Марта.
– Боже сохрани.
Мы прошли мимо нескольких домиков, очень похожих на наш. Какая-то девчушка привязала длинную резинку к планке забора и встала по ту сторону дорожки, держа в руке другой конец резинки, чтобы получилось почти незаметное препятствие; с сосредоточенным видом она ждала, переступим ли мы через ее резинку, и мы доставили ей это удовольствие. Из окна другого домика вдруг пахнуло пряностями для супа.
– Что-то не так? – спросила Марта.
– Все отлично, – ответил я. – Ты о чем?
– У тебя рубашка порвана.
– Наверно, зацепил по дороге.
– По-моему, ты что-то недоговариваешь.
– Все-то ты знаешь!
– Ну и куда мы идем? – произнесла она совсем другим тоном, будто хотела сменить тему.
– Гулять, конечно! – сказал я в ответ. – Думаешь, у меня тут в лесу еще один домик?
Она остановилась и крепко взяла меня за руки. Пришлось выдержать ее взгляд, только за этим последовал поцелуй. И тут она спросила, не хочу ли я вернуться в город и сходить в кино, ведь мы уже сколько недель ни одного фильма не видели. Я согласился, и это, похоже, было самое разумное.
***
На следующий день был назначен предпоследний экзамен из всего отвратительного списка – экзамен по плаванию, и я ночь напролет не мог уснуть. Чтобы получить «четверку» по физкультуре, мне надо было сдать плавание – раздел этого предмета – на «пятерку», то есть проплыть стометровку быстрее, чем за минуту и сорок секунд. Я пытался уговорить себя, что с «тройкой» по физкультуре тоже можно жить припеваючи, и чем дольше лежал без сна, тем больше в этом убеждался.
Около двух, когда я включил свет и посмотрел на часы, отца еще не было. Все последние ночи отец возвращался домой очень поздно, но я тогда думал, что он играет в бильярд. Он был страстный любитель бильярда.
Зачем им этот человек? Они хотят что-то выяснить, мне не известное? Собираются допрашивать его до тех пор, пока он не сделает признание, которое можно представить прокурору? Хотят его запугать, замучить или бог весть сколько держать в плену? А может, кто-то из них – к этой мысли я то и дело возвращался – решил его убить? Точно не Гордон Кварт. Он человек добродушный, скучный, не то десятая, не то двадцатая скрипка в симфоническом оркестре на рацио, боится любой неожиданности и спокойствие почитает за счастье. Про третьего, про незнакомца, я только и знал, что он само недоверие. Отца я не считал способным на акт насилия. Однако несколько часов назад я сам видел, с какой ненавистью и жестокостью он обращался с пленником.
Днем я заявил, будто знаю, что такое Нойенгамме, но вот теперь, ночью, понял: для меня это лишь бранное слово, не больше. Я встал, взял энциклопедию и прочитал короткую статью. Некоторые данные я заучил наизусть как материал, который в ближайшие дни всегда должен быть в моем распоряжении, в первую очередь – цифру 82 000. Сон по-прежнему не шел, так что я прочитал статьи и про некоторые другие концлагеря. Вот чем я занимался, пока не услышал, как вернулся отец. Я выключил свет, а он на цыпочках прошел по коридору и закрылся в ванной. Разумеется, они ненавидят надзирателей, разумеется, им оскорбительно слушать, когда этот тип утверждает, что тогда действовало другое право и он поступал исключительно по закону.
Но теперь и вправду другие законы, другие суды и другая полиция. Может, таковые и заслуживают упреков в чем угодно, но в одном уж никак: в снисходительном отношении к бывшим надзирателям. Почему же они не напишут заявление, не доверятся тому, чему все-таки можно доверять? Зачем они вообще с ним разговаривают?
Правда, я понятия не имел, что произошло между ними и этим надзирателем. Может, он над ними издевался, может, вел себя так, что и через тридцать лет с этим невозможно смириться. Может, они не устояли перед соблазном, ибо им представился уникальный подходящий случай? Может, кто-то его просто узнал.
Но они сами взяли на себя право, каким никто не обладает, даже они. Пусть он хоть сто раз будет мой отец, но я не считаю допустимым, чтобы бывшие жертвы хватали своих бывших палачей. Сами виноваты, что в той вонючей комнате я испытывал сочувствие только к надзирателю, но не к ним.
Впрочем, похоже, чужое мнение их нисколечко не волнует и они считают, что это дело касается только их и надзирателя. А раскроется – ну и ладно, тогда они сами и понесут наказание. Возможно, рассчитывают, что и в худшем случае наказание особо суровым не окажется.
Но разве между действием и противодействием не прошло так много времени, что аффект не может считаться смягчающим обстоятельством? Дозволено ли тому, кого ударили в тридцать лет, нанести ответный удар в шестьдесят?
Однако никому не дано знать, когда именно покинет его рассудок. Никогда я не видел отца вне себя от гнева, вот и сделал вывод, что он попросту не может выйти из себя. Теперь это произошло. Может, эти трое сами поражаются своей ярости; считали, наверное, жажду мести давно угасшей, пока в один несчастный день им не попался этот человек.
Я услышал, как отец, выйдя из ванной, зашаркал ногами по коридору, к моей двери. Тихонько зашел, а я притворился спящим. Лампу наверху он не зажег, поэтому я, прикрыв глаза, оставил узкую щелочку и видел его в тусклом свете из коридора, но сомкнул веки, когда он приблизился. Он встал у моей кровати, раньше он так делал каждый вечер. Словно желая проверить, хорошо ли я умею владеть собой, он долго так простоял. Без труда я изобразил спокойствие на лице и дышал глубоко, как во сне, при этом отметив, что мерзкий запах он домой не принес.
Когда отец вышел и направился в свою комнату, я подумал, что он хотел бы, наверное, посидеть со мной. Пока они занимались надзирателем, все было в порядке и дело шло своим чередом, но потом, наедине с собой, волей-неволей призадумались.
Надежду на результат до минуты и сорока секунд я не оставил: лучше все-таки добиться своего. Я уже хотел было принять первую в жизни таблетку снотворного и отказался от такой мысли лишь из опасения, что сонливость, вызванная этой штукой, не пройдет и через несколько часов, когда мне надо быть в бассейне. А откуда у них наручники? Уверен, что во всей стране нет магазина, торгующего наручниками.
Вот в каком положении постоянно находился пленник: ноги накрепко привязаны к одному концу кровати, руки схвачены наручниками, прикрепленными в изголовье. Приезжая туда, они освобождали его наполовину: руки или ноги, по очереди? Кормили его и подставляли ночной горшок, но недостаточно часто. Присутствовал ли кто-то из них в доме постоянно? Сторожа сменяли друг друга или являлись только все вместе, в остальное время полагаясь на путы? Думали ли они, что будет, если однажды они войдут в дом, а пленник исчез?
Он закашлялся в своей комнате – значит, курит, хотя и врачу, и мне обещал бросить. Завтра мы сядем и спокойно обо всем поговорим, после экзамена по плаванию. Нам надо поговорить, нельзя делать вид, будто случилось такое, о чем и сказать нельзя.
Станет ли он оправдываться? Он не любит говорить о себе и своих делах, всегда поворачивает так, словно среди нас я единственный, чьи дела касаются обоих. Не исключено, что он ответит: не следует мне совать нос в те вопросы, в которых я не разбираюсь.
Впрочем, я и сам не знал, что мне следует сказать. Все, что пока вертелось у меня в голове, вытекало из единственного слова: прекратите. Но вряд ли этого будет достаточно. А если стану взывать к его чувству справедливости, то он дружески потреплет меня по плечу как дурачка, который хоть и расстарался изо всех сил, да только где уж ему разобраться, что к чему. Надо добиться того, что мне никогда еще не удавалось: переубедить его.
***
Лепшиц на работе, Марта в своем училище, ее мать отправилась за покупками, а я выношу помойку. Вот уже неделю я спускаюсь с мусором сразу после того, как из подъезда выходит почтальон. Жду сообщения из университета. Да, отказ мне представляется невероятным, но с официальным допуском все-таки спокойнее. Вынимаю три письма из ящика, по одному для всех, только не для меня. Сунув письма обратно, я с ведром бегу под дождем к мусорному баку, но он так забит, что приходится сыпать сверху, горкой.
На обратном пути забрал письма. Бросил их на кухонный стол и вдруг понял, что почерк на верхнем конверте мне знаком. Взял в руки конверт, и точно: моя сестра Элла. О чем может Элла писать Марте? Отчего не пишет мне, ведь знает, что я всегда восхищаюсь ее письмами. Или я ей об этом не говорил? Вот уже недели две, не меньше, я ее не навещал. Марта ходит к Элле тайком от меня?
Я унес письмо к себе в комнату. Несколько раз мы ходили в лечебницу вместе с Мартой, обычно в хорошую погоду. Отлично помню изумление Марты после того первого похода, ради которого мне долго пришлось ее упрашивать. Помню, она все говорила, что Элла разумнейший человек, как будто я утверждал противоположное. Она, мол, считает немыслимым позором, что человек с таким ясным умом (это ее выражение) должен тухнуть в лечебнице. Эти слова звучали как упрек нам с отцом, недостаточно сделавшим для освобождения Эллы. Но я-то знаю, как отец расшибался в лепешку. Иногда я даже думаю, что на Эллу он израсходовал всю свою отцовскую любовь и лишь потому на меня ее не осталось. Возможно, свои темные делишки после войны он и затеял из-за Эллы, ему нужны были и связи, и деньги, чтобы таскать ее по всем врачам, которых ему нахваливали как специалистов. Но для ее случая специалистов не оказалось: без всяких видимых причин она так и продолжала кидаться с кулаками на совершенно незнакомых людей, царапать им лицо, тыкать в глаза пальцами.
Тогда провели сравнение внешних примет тех, кто подвергся нападению, чтобы уберечь их с Эллой друг от друга, но ничего общего не обнаружили. Она бросалась как на мужчин, так и на женщин, на блондинов, шатенов и черноволосых, на людей высокого и низкого роста. Иногда между припадками проходили целые недели, иногда лишь несколько часов. Было установлено, что только дети никогда не становятся ее жертвами, но нашим родителям как-то не удалось переехать с нею в район, населенный одними детьми. Все предполагают, что причиной такого ее поведения стало пережитое во время войны, но раскрыть эту взаимосвязь и поныне никто не сумел. Мне было двенадцать, когда меня впервые пустили к Элле, а ей уже тридцать один. Накануне отец признался, что у меня есть сестра. Мы с самого начала друг другу понравились.
Прочитать письмо – значит, украсть его у Марты: не могу же я подложить ей раскрытый конверт. Клянусь, я бы его открыл, прочитал и вслед за тем уничтожил, если бы не одна проблема: Марта пойдет к Элле, Элла спросит про письмо. Марта: «Какое еще письмо?» И Элла расскажет про письмо, чуточку путанно расскажет, она часто перескакивает с одного на другое. Вскоре Марта решит, что такого письма и не было, и подумает: «Ну да, она странная немного». А прозорливая Элла заподозрит, какую роль сыграл тут ее брат.
Я отнес письмо назад, на кухню, и спросил у Рахели Лепшиц, когда вернется Марта.
После обеда я стучусь к Марте в дверь и получаю разрешение войти. Марта сидит за столом босая, в нижней юбке, углубившись в синюю книжку – то ли Энгельс, то ли Маркс. На полу вижу письмо от Эллы, мельче почерка не бывает.
– А, это ты, – произносит Марта.
По мне лучше бы она была полностью одета. Указав на письмо, говорю:
– Я принес почту.
– И что?
– Ты к ней ходила?
– А ты против?
– Вовсе нет.
Марта, поднявшись, натягивает желтый свитер, в ее комнате и вправду прохладно. Порой у меня создается впечатление, будто она вечно не в духе оттого, что я ей когда-то понравился. Одеваясь, она тянет вверх руку и рукав свитера, и я замечаю, что подмышка у нее выбрита. Такой, выходит, порядок в актерском училище?
– Так в чем дело? – спрашивает Марта, как только ее голова показывается из горловины свитера.
– У меня просьба.
– Ну?
– Вот, письмо…
– Ну?
– Можно мне прочитать?
– Зачем?
К такому вопросу я не готов. Смотрю на ее босые ноги, ведь когда-то я ласкал их пальчик за пальчиком. И говорю:
– Никто не пишет писем лучше, чем она.
– Возможно, – заявляет Марта таким тоном, будто моего объяснения недостаточно.
Ненавижу себя за то, что трусость не позволяет мне взять письмо и выйти.
– Могу прочитать его вслух, – предлагает Марта.
И поднимает письмо с пола, не сомневаясь, что я согласен. Не поверю, что у них с Эллой какие-то тайны. В нашей прошлой жизни бывало такое, что я читал ей письма от Эллы вслух, это да. Но никогда бы я не возразил, если бы она захотела читать их сама. Кроме того, Элла ей не сестра.
На ум мне приходят только грубости, так что я выхожу из комнаты, не дождавшись начала представления.
***
Экзамен по плаванию. Я проснулся раньше, чем прозвонил будильник, и почувствовал себя отдохнувшим, словно после долгой зимней спячки. Обычно утром, пробудившись, я борюсь с остатками сна, а на этот раз – нет. Энциклопедию, которая с ночи лежала рядом, я вернул на полку.
Лишь однажды я плавал стометровку на время, недели две назад, для тренировки. Марта, сидя на бортике с секундомером в руке, утверждала, будто я уложился в минуту и сорок три секунды, но надо учесть, что на дорожке мне пришлось обойти целую ораву детей.
На кухне я приготовил себе завтрак, как и всегда по утрам, но потом к нему не притронулся: может, на голодный желудок плаваешь быстрее? Отцовская куртка висела на ручке оконной рамы, наполовину закрывая свет.
В бассейн я явился на полчаса раньше. Толстая вахтерша, показав на меня пальцем, спросила:
– Аттестат?
Я кивнул, и она из сочувствия пропустила меня через турникет. Все шкафчики в раздевалке были пока свободны, дверцы нараспашку под одним углом. Я выбрал семьдесят первый номер, потому что мы с Мартой познакомились в семьдесят первом году. Перед экзаменами мне всегда приходят на ум магические числа, способные повлиять на результат.
Я пошел в зал и забрался на вышку. В бассейн еще никто не заходил, поэтому вода внизу была неподвижной и гладкой, как зеркало. Я прыгнул, видя все до единой зеленые плитки на дне, и вдруг в ужасе вообразил: «Там нет воды!» Лечу и лечу, невероятно, сколько времени мне понадобилось для падения с пятиметровой высоты. Мысль о проклятой поспешности стала бы последней в моей жизни, если бы, наконец, не вода. Я так обрадовался спасению, что тут же поверил в удачу сегодняшнего дня.
Трюк с магическим числом удался и на этот раз, я проплыл сто метров за минуту и тридцать восемь секунд, хотя сильных соперников у меня не было. И при каждом взмахе руки думал: «Если прорвусь, то и на даче все закончится хорошо!» Зоваде, учитель физкультуры, подмигнул мне и крикнул: «Ну вот, кто бы говорил!»
Я отправился в душевую, совершенно обессиленный. Пустил горячую воду на голову и плечи, сильные тонкие струйки словно пронизывали кожу, и, чтобы сохранить приятное чувство боли, постепенно повысил температуру до того предела, какой мог стерпеть. Хорошо бы составить план на этот день. Поговорить с отцом? Поехать за город и узнать, что было дальше? Готовиться к последнему экзамену? Провести день с Мартой? Но ничто меня не привлекало, в том числе и Марта. Мне бы нужен советчик, да такой, который не потребует долгих объяснений, который знает больше моего, лучше соображает и не впадет в панику из-за запутанности дела. День начался очень хорошо, но мне так и не пришло на ум, кто может стать советчиком.
Старшеклассники толпой ворвались в душевую, встали рядом под душ, стянули плавки. Еще вчера я бы брызгался и покряхтывал вместе с ними, а сегодня все они кажутся мне малышней и невыносимо действуют на нервы. Они из другой школы.
Один из них, невысокий, крепкий парнишка, коснувшись моего плеча, указал на табличку вверху, на стене, а там написано, что следует снять плавки перед тем, как встать под душ. Прыщавое лицо, точно под стать его нахальству. Я демонстративно вымыл то место, которое он тронул, и отвернулся. Но парнишка не утихомирился, полез с вопросом:
– Ты что, читать не умеешь?
По сей день не знаю, отчего меня так возмутил этот нахал. Вдруг мне показалось, что он-то и виновен, он из тех, кто рад помучить другого, и перестанет только тогда, когда нарвется на более сильного. По сей день помню, как я примеривался: врезать ему сверху или врезать ему снизу. А он все не унимался:
– Эй, с тобой разговариваю! Я развернулся и дал ему по башке. Похоже, я сжал кулак, не зря же кисть потом ныла целыми днями. Он вскрикнул так, что все обернулись. Но когда он, пошатнувшись, начал падать, весь мой гнев улетучился.
Остальные набросились на меня, у них завязалась настоящая борьба за право мне наподдать. Наконец четыре старшеклассника скрутили мне руки, а другие встали вокруг со своими голыми задницами и письками, готовые кинуться в бой, как свора злых собак на поводках. Я не стал защищаться. В защите не было смысла, да и необходимости – так я решил. Кто-то спросил, что случилось, но объяснить ему не сумели.
Прыщавый парнишка медленно поднялся, держась рукой за нос. На кафеле темнели красные капли, но еще страшнее выглядела его грудь: кровь смешивалась с водой, стекая струйками и образуя дельту. Он таращился на меня – уважительно и злобно. Но таким, не похожим на надзирателя, он мне понравился больше.
– Ну ты и психованный, – произнес он.
Потом осмотрел свои ладони, встал под душ, ведь из всех душей непрестанно хлестала вода, и смыл кровь.
Один из парней с силой вывернул мне руку. Я сказал ему, мол, хватит уже, и он действительно ослабил хватку. А мой прыщавый подошел поближе, он отмылся дочиста, осталась только кровавая полоска усов, которым он не позволял разрастаться, то и дело вытирая верхнюю губу.
Кто-то спросил:
– А что вообще случилось?
Я ответил:
– Боюсь, пока вы будете меня держать, он опять расхрабрится.
Прыщавый возмутился:
– Для этого им не надо тебя держать!
Физрук Зоваде и еще кто-то незнакомый поспешно вошли в душевую, и старшеклассники отпустили меня. Кто-то перекрыл воду, а прыщавый стал докладывать учителям о том, что, по его мнению, тут произошло. Я разобрал только первые слова, потому что покинул окутанное паром помещение и вернулся в зал. Отчего я не пошел к кабинкам одеваться, сам не знаю. Услышал только, как Зоваде строго позвал меня по фамилии, и был таков.
В зале стояла необычная тишина. Пловцы, сосредоточившись на предстоящем экзамене, с серьезным видом стояли или сидели вокруг. Каждый, казалось, хотел сберечь силы и не расходовать движения понапрасну, так что бассейн был пуст. Я прыгнул в воду и подумал: зачем я вообще избил этого парня? Как я дошел до того, что обычный трепач может лишить меня самообладания? Мысль о симптоме того самого заболевания, которое у моей сестры зашло столь далеко, всерьез меня обеспокоила. Правда, до сих пор я никому не давал в морду, даже если на меня самого нападали, так ведь это может означать, что инкубационный период болезни длится долгие годы.
Прыгнул я не в большой бассейн, а в лягушатник, он тоже был пуст. Зоваде не стал меня ловить в воде, он залез на бортик и подзывал меня жестами. Я сделал вид, будто его не замечаю, хотя это было невозможно; описав мягкую дугу, я вынырнул у противоположного края. Но он, немедленно оказавшись там же, наклонился ко мне. Два секундомера, висевшие у него на шее, болтались теперь меж его ног, прямо перед моими глазами. Зоваде спросил:
– Что с тобой такое?
Отвечать ему смысла не было, тем более я и сам мало что понимал. Несколько лет назад я на уроке гимнастики свалился с турника, Зоваде успел меня поймать и сломал при этом мизинец, а со мной ничего не случилось. Понятно, ему следовало разобраться в этой истории, и любой другой учитель тоже бы так поступил. Я пожал плечами и сделал серьезное лицо, пусть не думает, что мне все равно.
– Ты действительно без всякой причины разбил ему нос?
– А он что, сломан?
– Вроде бы нет. Но к твоему делу это отношения не имеет.
Тогда я сказал:
– Причина у меня была.
– Он говорит, что указал тебе на табличку, и все.
– Неправда. Он сделал это трижды.
– Да что ты говоришь!
– Вы бы видели при этом его глаза.
– Его глаза?
Зоваде уперся руками в колени, будто собираясь выпрямиться, фыркнул со всей мочи и принял негодующий вид:
– По-моему, у тебя крыша съехала! По какому праву ты лезешь в драку, если тебе не нравится чей-то взгляд?
Именно к этому выводу пришел и я в своих размышлениях, поэтому не видел смысла спорить для порядка. Так и ответил:
– Ни по какому.
– Ладно, не стоит из этого раздувать историю, – сказал Зоваде, вставая. – Его зовут Норберт Вальтке, запомни. Вернешься в душевую и извинишься. Он примет извинения, на этом дело закончено.
– А плавки мне снять, когда я буду извиняться?
– Ничего смешного я в этом не вижу, – отрезал Зоваде и удалился.
Я вылез из воды и направился в душевую. Зоваде, стоя на мостике у старта, разговаривал со школьниками, готовыми к заплыву, и поглядывал на меня. «Вероятно, – подумал я, – мы сегодня видимся с ним последний раз в жизни». А во рту горькая пилюля, которую придется проглотить.
Предположим, меня бы избили, и зачем мне тогда извинения? Зоваде преследовал меня взглядом полицейского. Он убежден, что мой проступок можно искупить липовыми извинениями. Может, мне еще прижать к груди этого блевотного парня?
В душевой тем временем появились и мои одноклассники. Кто-то задал мне пустяковый вопрос, из чего я заключил, что о происшествии еще никто ничего не узнал. Пока я шел сквозь пар к Норберту Вальтке, он повернулся ко мне спиной: пусть, дескать, поищет. С мытьем под душем он давно уже закончил и стоял там только ради того, чтобы меня простить.
Я встал под соседний душ, покрутил краны и, выждав несколько долгих секунд, наконец поинтересовался:
– У тебя найдется минутка времени?
– Для чего? – ответил он, вроде как совсем не понимая, о чем речь.
Половина лица красная, половина белая, а посередине распухший нос. Глядя на него, я не испытывал удовлетворения, наоборот, мне было неприятно.
– Ну, это дело… – заговорил я. – В смысле, как я себя повел. Это неправильно.
– Я тоже так считаю, – подтвердил он.
– Мне очень жаль, – продолжал я. – Надеюсь, ты примешь извинения.
Из-под душа напротив один из его друзей, здоровый такой парень, крикнул:
– Все в порядке, Норберт?
– Да, да! – выпалил он в ответ, отмахнувшись. Затем принялся меня разглядывать, словно желая проверить, заслуживаю ли я снисхождения. Эту проверку я тоже выдержал, а он подытожил: – Ладно, забыли. Но ты в другой раз будь поосторожнее.
Выпендреж в его словах мне опять не понравился, поэтому я сказал:
– Значит, будем ждать другого раза.
Выключив душ, я встряхнулся, как пес, и направился в раздевалку под внимательными взглядами со всех сторон. Прыщавый последовал за мной, но вроде бы не с дурными намерениями, просто он шел туда же. По дороге я распустил завязку на плавках, а Норберт Вальтке держал свои плавки в руках, выжимая их на ходу.
Возле дверцы с номером семьдесят один я остановился и нащупал ключ, спрятанный в щели между шкафчиками. Норберт Вальтке прошел мимо, я-то думал, что избавился от него с концами, ан нет. Приостановившись в нескольких шагах от меня, он обернулся и произнес:
– Знал бы я, в чем дело, так не стал бы к тебе приставать.
– Что ты имеешь в виду? – удивился я.
– Ну, не стал бы указывать тебе на табличку.
– Что ты имеешь в виду под словами «знал бы я, в чем дело»?
Он улыбнулся: меня, мол, на кривой козе не объедешь! И ушел, сказав напоследок:
– Давай, будь здоров.
Я смотрел ему в спину, покрытую прыщами еще хуже лица, пока он не скрылся в проходе.
А когда вытирался, понял смысл его слов. Я буквально услышал, каким образом учитель Зоваде заставил его сменить гнев на милость: «Да, ты прав, табличка вообще-то для всех, и для него тоже. Но в этом деле есть и другой аспект, конечно, ты не мог об этом знать, а именно: Ганс – еврей. Тут много щепетильных вопросов, о которых наш брат и ведать не ведает. Надеюсь, ты меня понял». Наверное, так оно и было, поскольку все прочие объяснения не годятся. Я спокойненько двенадцать лет ходил в школу, со мной обращались так, что у меня и подозрений никаких не возникало, а на последнем уроке плавания – на тебе. Сгоряча я чуть было не рванул обратно в зал, но что тут скажешь учителю Зоваде?
Теория моего отца, которую он излагал по разным поводам, гласила: никаких евреев вообще нет. Евреи – это вымысел, хороший ли, плохой ли – можно поспорить, но во всех случаях удачный. Авторы вымысла распространяли слухи о нем с такой убедительной силой и настойчивостью, что купились даже те, кого это касается, кто от этого страдает, то есть якобы евреи, и сами стали утверждать, что они евреи. И это в свой черед придало вымыслу правдоподобие, сообщило ему известную достоверность. Чем дальше, тем труднее вернуться к истокам этой лжи, запутанной в таких наворотах истории, что с доказательствами через них не прорвешься. А особенно сбивает с толку, что множество людей не просто свыклись с ролью евреев, но прямо-таки помешаны на ней и будут до последнего издыхания сопротивляться, если кто попробует их этого лишить.
Пока я одевался, гнев мой поостыл, он ведь относился к школьной жизни, с которой я ныне прощался. Причесываясь, я заглянул во все четыре прохода между кабинками, однако Норберт Вальтке уже ушел. Может, поторопиться, и я догоню его на улице, но к чему? Я понял, что именно мог бы сказать учителю Зоваде на прощанье: «Не хочу уходить из школы, не прояснив одного недоразумения, о котором узнал лишь сегодня. Вопреки вашим предположениям я не обрезан. Этого парня я избил не из высоких побуждений, а из самых низких. Надеюсь, вы не нажали на кнопку секундомера двумя секундами раньше из-за этого недоразумения».
Не успел я спуститься, как опять перед моими глазами встал домик за городом, и Гордон Кварт, и недоверчивый незнакомец у окна, и человек в наручниках на кровати, и бедный мой отец. Я вышел на улицу, не зная, в какую сторону идти. Я забыл, отчего решил скрыть все эти ужасные события от Марты, единственного моего доверенного лица, но помнил, что так надо. Историей про Норберта Вальтке и Зоваде я это возмещу.
***
Сегодня я пропустил почтальона, и как раз сегодня из университета пришло письмо в зеленоватом конверте. Рахель Лепшиц передала мне его как святыню и шепотом сказала:
– Пусть там будет написано то, о чем ты более всего мечтаешь.
Затем она оставила меня одного, чтобы не мешать в такую минуту.
Я рвусь к учебе вовсе не столь рьяно, сколь она воображает. Многие профессии представляются мне вполне приемлемыми: столяр, санитар, крестьянин, садовник, часовщик, к тому же я знать не знаю, чем занимаются дипломированные философы.
Содержание письма оказалось таким, как я ожидал: мне рады сообщить, что я принят на первый курс, а к этому еще полстранички «практических советов». Время покажет, пойдет ли это на пользу философии (чего я пока не исключаю), но то, что мне это будет полезно, точно. Теперь бы найти, кто сдаст мне комнату: студенческую свою карьеру я ни за что не хочу начинать в этой квартире. Четыре месяца в сравнении с масштабами моей задачи – короткий срок, вокруг то и дело слышишь про бесконечные поиски жилья, про километровые листы ожидания. Усевшись за стол, я написал о своем везении Вернеру Клее – мы, можно сказать, друзья. Он солдат, тоскует там в казарме под Пренцлау, ему нужны хорошие известия.
За ужином новости по телевизору идут без звука, причин может быть две: первая – мне следует рассказать им о содержании зеленого конверта, вторая – из какого-то парадного зала передают знаменитую речь по поводу годовщины Освобождения. Когда показывают слушателей в зале, исполненных невероятного внимания, Хуго и Рахель поглядывают на экран. Слышу, как Лепшиц произносит:
– Вон, блондин в третьем ряду.
– Где? – переспрашивает Рахель.
– Сколько там третьих рядов?!
– Так что он?
Раздосадованный Лепшиц молча жует: картинка сменилась, какой теперь смысл рассуждать, на кого похож блондин в третьем ряду. У нас телевизора не было, ни дома, ни на даче. Лично я хотел телевизор, но деньгами распоряжался отец. Как-то я упрекнул его, мол, в классе каждый день что-нибудь обсуждают, а я об этом и понятия не имею, но он ответил: «Да что там понимать-то!»
Не выпуская из виду немого оратора, Лепшиц заявил:
– Могу тебе объяснить, почему он молчит.
– Почему же? – заинтересовалась Рахель.
Взгляд в мою сторону: а понял ли я, что речь обо мне?
– Он ничего не говорит, потому что его не приняли.
Мне дана секундная возможность развеять подозрения, но я ее не использую. Чем дольше они подозревают худшее, тем сильнее будет облегчение.
– Еще я могу тебе объяснить, почему его не приняли, – продолжал Лепшиц.
– Почему?
– Он из гордости не написал в анкете, что является сыном человека, пострадавшего от фашизма.
Именно это я указал в соответствующей графе, хотя мне и тогда было не по себе.
– А при чем тут гордость? – поинтересовался я.
– Можно сказать и «глупость», если тебе приятнее, – ответил Лепшиц.
– Но вы заблуждаетесь. Я не являюсь сыном человека, пострадавшего от фашизма.
Тут они вступили одновременно:
– А кто же ты тогда?
И еще:
– Совсем рассудок потерял?
– Когда я родился, он давно уже не был пострадавшим.
– Это на всю жизнь, дорогой мой, – разъяснил Лепшиц. – От этого никогда не избавишься.
А Рахель Лепшиц добавила:
– Человек не может сам решать, чей он сын.
– Но он может решать, какой он сын.
– В этом я тоже сомневаюсь, – заметила она, а Лепшиц только головой качал из-за подобного недомыслия.
Я не стал ввязываться в спор, который не возник бы без моего вранья, и помолчал еще немного. Может, меня и приняли только по этой самой причине, но мне-то какая забота. Была бы забота, если б я придавал значение учебе и опасался, что удачу мне принесли лишь смягчающие обстоятельства.
Отец терпеть не мог, что его считали жертвой. Эту тему мы вообще не обсуждали, но некоторые его высказывания не позволяют сделать иного вывода. Например, я помню их ссору с Гордоном Квартом, когда он обзывал Кварта попрошайкой: тот пришел с сообщением, что официально признанные жертвы фашизма могут не платить за радиоточку, а отец впал в такую ярость, что мы оба удивились. Лет в одиннадцать-двенадцать я был очень впечатлителен, я и теперь помню, как во время ссоры все мои симпатии постепенно перешли от Кварта к отцу. Тот упрекал Кварта в отсутствии чутья на бестактность, кричал. Ясно как божий день, эта мера – чистое оскорбление, а тот, дурак, считает ее благодеянием. «Делают из тебя попрошайку, а ты еще и спасибо говоришь!» А когда Гордон Кварт все-таки решил воспользоваться льготой, они разругались на несколько недель.