Текст книги "Дети Бронштейна"
Автор книги: Юрек Беккер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Он в своей комнате. Будь у меня хоть немного денег, я бы сразу ушел из дома. Я понял, что он меня на дух не переносит, и это было важным, хоть и не главным результатом всей истории с похищением, в этом смысле она сыграла положительную роль. Или это нормально, что дети однажды до смерти надоедают родителям? Забота и ласка у родителей имеют свои пределы и, когда запас исчерпан, сменяются досадой и враждебностью, как бывает и у других людей, вынужденных жить бок о бок.
Отец вернулся и у меня за спиной открыл дверцу холодильника. Было слышно, как он сполоснул что-то из посуды, я стоял у окна и не хотел оборачиваться. Он не преминул заметить, мол, если уж я принимаюсь за уборку раз в пять дней, то надо пройтись не только по видным местам, но и по углам. А я-то наперекор здравому смыслу ожидал от него каких-то примирительных слов…
– Я хочу есть! – Развернувшись, я заорал так, что даже самому это показалось чересчур.
Невозмутимо он ответил, что принес кусок мяса и поджарит его попозже. Вытер стакан и налил себе пива. Я уже собрался выйти, но он схватил меня за рукав и указал на стул. Вид у него был вполне доброжелательный, и я понадеялся, что все-таки сейчас дело пойдет на примирение, однако садиться не стал.
Зато уселся он, тут же спросив, побывал ли я у Эллы, и в ожидании ответа опустошив стакан. К чему он ведет? Может, собирается потребовать отчета о деньгах, выданных мне на термос для Эллы?
– Так что же? – допытывался он.
– Ты ведь знаешь, что я к ней ездил.
– Знаю от тебя, – бросил он, словно информация из такого источника большой ценности не имеет. – Но хотел уточнить, говорил ли ты с ней снова об этом деле.
– А о чем же еще? – вскинулся я.
Мы долго смотрели друг на друга, я видел, как в нем закипает ярость.
С тех пор я тысячу раз упрекал себя, что разум мне застила обида и я переоценил свою роль во всей этой истории. Тысячу раз спрашивал я себя, на каком основании считал отца Гераклом, способным выдержать любую тяжесть. Но тогда глаза у меня сузились больше, чем у него, и от негодования я дрожал сильнее, чем он. А поскольку я был еще и большим трусом, то вышел из кухни, а затем и из дому. Бегом по лестнице я ринулся в сторону Александерплац.
***
В те дни Марта выдерживала тройную нагрузку: киносъемки, учебу и меня. Будь у нее побольше свободного времени, она бы заметила, что я веду себя как-то странно, разговариваю подозрительно мало и постоянно отвлекаюсь. Или все-таки заметила, но объясняла моей ревностью к ее занятиям?
Вот она сидит за столом – лопатки, ложбинка между ними, – пишет курсовую. Сдавать ее только в начале семестра, целый месяц впереди, а она волнуется, что мы вообще не успеем съездить на Балтийское море. Я расселся позади стола в кресле-качалке, все никак не дочитаю первые две страницы книги, которую Марта сунула мне, как младенцу суют соску.
Утром, когда я вошел в грязную нашу кухню, на столе меня уже ждали августовские деньги на хозяйство, купюры разложены веером. Отец, должно быть, принес их сюда вечером или ночью, а теперь спит. Желая показать, какая ему выгода от хороших отношений со мной, я тут же перемыл всю посуду и протер пол. Затем вышел на улицу и в ближайшей кондитерской слопал пять или шесть кусков торта. Из-за этого меня мутило все утро и днем тоже, когда Марта сидела передо мною за письменным столом.
Вечером ей опять на киностудию, в последний раз. Поэтому я не просто помирал со скуки, я еще и знал: впереди ничего приятного. И все-таки приятнее ощущать одиночество рядом с ней, чем вдали от нее. А она все строчит страницу за страницей, да так торопливо, будто знает текст наизусть и боится позабыть.
Выдумав какой-то ничтожный предлог, ее мать заявилась к нам в комнату. Стукнула разок и тут же распахнула дверь, а Марта сердито взглянула на меня, потом на нее. Это был уже второй контрольный заход, до того Рахель интересовалась, останусь ли я ужинать. «Мы пока сами не знаем», – отмахнулась Марта, не спросив у меня.
На сей раз Рахели понадобились кухонные ножницы, может, Марта их видела?
– Так, мама, все в порядке. Не волнуйся! – раздраженно ответила та.
Только Рахель вышла, как Марта заперла дверь. Мне даже неловко стало, ждать-то нечего, какой толк от замка. Возвращаясь к письменному столу, она сделала шаг к качалке и наскоро меня поцеловала, а то я вроде совсем был не у дел.
Я заставлял себя читать, но никак не мог уловить нить детективного сюжета. А когда с очередной попытки все-таки разобрался, читать дальше мне и вовсе расхотелось.
– Долго тебе еще писать?
– Буду писать, пока не уйду.
Не стоило обижаться, откуда мне знать, какие у студентов порядки. Положив книгу на стол, я стал раскачиваться со всей силы, во весь размах полозьев, но отвлечь Марту не удавалось. Уж так углубилась в работу, мне даже завидно стало.
И музыку не послушаешь, наушников у Марты нет. От безысходности я решил ей все-таки рассказать, что произошло на даче в то воскресенье. Думал, хоть эта история заставит Марту оторваться от занятий! Вот я и спросил, не забыла ли она о нашей последней встрече в лесу и о своих подозрениях.
Сначала она дописала предложение, на что ушло некоторое время, а потом переспросила:
– Что ты говоришь?
Я повторил:
– Помнишь, мы хотели встретиться на даче, а не вышло?
Марта удивленно взглянула на меня:
– Помню, отчего же нет?
И снова взялась за работу. А я подумал: «Ну, долго тебе писать не придется!» И пошел: она тогда прямо и заявила, мол, что-то не так, и как в точку попала, я был вне себя, такое со мной приключилось, и надо это обсудить наконец.
В эту секунду раздался стук в дверь, и я увидел, как дверная ручка раз-другой качнулась вниз. Марта обернулась, сделала мне знак, чтоб молчал, и крикнула:
– Подождите минуточку!
До меня дошло, что она не слушала, вернее, не вслушалась и не поняла, сколь важны были мои слова. Подошла к кровати, стянула одеяло, снова кинула его на кровать и дважды хлопнула ладонью по подушке. Усмехнулась с таким видом, будто расстаралась ради нас обоих, и отворила дверь.
Рахель Лепшиц тут же устремила взгляд на кровать. Уж лучше б Марта воспитывала мать в мое отсутствие, хотя я тут, конечно, не чужой.
– Мама, что такое? – заговорила Марта, когда пауза, по ее мнению, чересчур затянулась.
Рахель с трудом пыталась вспомнить причину своего вторжения, я бы не удивился, если б она молча вышла. Но она справилась с замешательством – возможно, разгадав шуточку своей дочери. И, оторвав взгляд от кровати, спросила, не слушаем ли мы сейчас радио.
Мы с Мартой, понимающе переглянувшись, не рассмеялись, а дружно покачали головами. А Рахель на это: по радио передают, что умер Вальтер Ульбрихт. Минутку еще постояла, словно не решаясь оставить нас наедине с этим известием, затем все-таки ушла.
Марта взяла подушку с кровати, подложила себе на стул и снова принялась за работу, не говоря ни слова. Как-то бессердечно, по-моему. Нет, я не особый поклонник Ульбрихта, но некоторого осмысления новость все же заслуживала. Меня она задела за живое, будто ушел кто-то из моего окружения. Ульбрихта я знал лучше всех других руководителей нашей страны, хотя в последнее время о нем почти не упоминали. А в моей школе его портреты висели повсюду, даже в физкультурном зале и на лестнице.
Не было слышно, как она пишет, только локоть тихонько ехал по столу в сторону. Мне вспомнилась фраза из моего школьного сочинения по поводу его 75-летнего юбилея: «И за это мы всегда будем относиться к нему с любовью и уважением».
– Как думаешь, фестиваль теперь прикроют? – спросил я у Марты.
– А тебе-то что? Разве это твой фестиваль? – ответила она.
Листок весь исписан, она полезла в ящик стола за новым. Марта часто путалась в своих бумагах и записях, однажды я полюбопытствовал, отчего бы ей не писать в тетрадке, но она объяснила, что студенты тетрадями не пользуются, тетрадь – это для школьников. Вот, говорит, руке пора отдохнуть, а я что-то начал про дачу, могу рассказать дальше, она послушает.
И вовсе ей не любопытно, и ничего она не заподозрила, копается себе в ящике стола. Ну я и сказал, что проклятые гости зажились у нас в домике и никуда уезжать не собираются. Вот, дескать, и все.
Она нашла, что искала, а мне сунула в руки пакет – фотографии со съемок, и на всех она, Марта. Идет с каким-то стариком по улице (уж не Голубок ли?), сидит в купе поезда с журналом в руках, стоит перед полицейским – проверка документов, она замерла от страха. Брови у нее какие-то широкие, губы пухлые, выпяченные. Спросил, и она объяснила, что перед каждой съемкой идет к гримерше и та размалевывает ей лицо, в кино иначе не бывает.
– Выкинула бы ты сразу эти фотографии. А то еще увидит кто-нибудь.
Сложив губы трубочкой – то ли свистнет, то ли поцелует, – Марта долго смотрела на меня с нескрываемым удивлением. Для шутки мое замечание слишком грубо, но мне и было не до шуток. Пропитался ядом от бесконечного ожидания, чувствовал себя отверженным. И выдержал ее взгляд, даже не думая забирать свои слова обратно.
Марта взяла у меня из рук пакет и фотографии, я оставил одну и держал на расстоянии, Марта попыталась ее выхватить, но не достала. Выпрямившись, она резко протянула руку вперед, да с такой злостью, что я сам отдал ей фотографию.
– Мы сейчас поссоримся, – пригрозила она, запихивая снимки в пакет.
Я разозлил ее еще больше, поскольку кивнул, вроде как соглашаясь. При таком настроении лучше уж ссориться (до определенного предела, конечно), чем сидеть тут и дожидаться, пока она выйдет из дома. Однако Марта просто повернулась вместе со стулом к своей работе, явно не желая тратить на меня время.
– Послушай, дорогой, мне надо тебе кое-что сказать.
Ага, не зря я надеялся! Она смяла листок бумаги и бросила в корзинку для мусора.
– Я давно уже знаю: определенных тем при тебе лучше не касаться, – начала она. – Стоит только упомянуть одно слово, которое с «е» начинается, на «й» кончается, как ты впадаешь в ступор. Настоящие жертвы рвутся каждый день отмечать годовщины и выставлять пикеты в знак протеста, а для тебя главное – промолчать. Думаешь, это совсем другое, противоположное? А я тебе говорю: это та же самая необъективность. Откуда она только у тебя? Твоего отца я не так хорошо знаю, но знаю о других влияниях, которым ты подвержен: неужто они так слабы? Не ты ли мне всегда говорил, будто лагерь не смог его сломить?
Вот так примерно она говорила. И только умолкла, как сразу схватила ручку – и за работу. Судя по всему, она меня не столько раскритиковала, сколько обругала. Будь это критика, мне полагалось бы ответное слово. Ее локоток опять поехал в сторону.
Я встал, собираясь уйти. Ничего такого я не совершил, я всего лишь ворочу нос от вонючего дела, в которое она ввязалась. А что, нельзя и возразить, если опять в том самом прошлом с упоением копаются те, кто – по мне – просто мародеры? А что, надо рукоплескать любому дерьму, если у тебя родители сидели в лагере?
Пока я шел к двери, Марта успела спросить, куда это я. Только я взялся за дверную ручку, как бровки ее полезли вверх. А я сказал, что впредь пусть она выступает с обвинениями тогда, когда у нее найдется время выслушать и мои оправдания. Она бросила ручку на стол, повернулась и поглядела на меня с любопытством.
Всего-то и руки протянула, а я остановился. Всего-то и пройти два-три метра – и я в ее руках. Усадила меня к себе на колени, и я не сразу сориентировался, потому что в таком положении еще не бывал. И шепнула мне на ухо:
– Ну, давай, оправдывайся!
Долго тянулось время, и не было на свете ничего прекраснее ее объятий. Вот первая разумная мысль, на которой я себя поймал: «Кто, как не Марта, заслуживает кротости и нежности с моей стороны? Она ведь не затем меня целует, чтобы загладить свою ошибку. Только любовь на такое способна, только любовь».
Снова раздался стук, но Марта не позволила мне встать. На сей раз дверь была не заперта, но Рахель Лепшиц ждала за дверью. Марта держала меня так крепко, что мы упали бы оба, если б я попытался высвободиться. Она крикнула: – Что ж ты не заходишь? Сцена разыгрывалась за моей спиной, и я скорее умер бы, чем обернулся. Одну мою ногу Марта зажала коленями, как тисками. В комнате воцарилось молчание, а потом Марта что-то мне прошептала, по-моему, слово «самообладание».
***
Может, мне и не хочется этого признавать, но парень я покладистый. Недовольство мое выражается обычно в плохом настроении, а не в поступках. Притом люди, способные на протест, мне нравятся больше покорных, я никогда не сомневался, что однажды стану таким же. Одна беда: мне не с чем бороться в нынешней моей жизни.
Мысль о восстании против семейства Лепшиц смехотворна, я сам помру от жалости, а главное, ничего не выиграю. А против кого мне выступать в борьбе за жилье? Во враге должно быть что-то вражеское, враг вообще должен быть видимым, а то начинаешь вслепую молотить кулаками вокруг себя. Надеюсь, в университете дело пойдет лучше, уж там найдется кому оказать сопротивление.
Нового жилья и на горизонте нет, но картонными коробками я запасся. Как приятно уже сейчас хлопотать о переезде, хоть чуточку вдохнуть ветра перемен. И не надо бояться, что тайна раскроется: или Марта уже посвятила в нее родителей, или я при случае сделаю это сам.
Картонки мне нравятся больше чемоданов и ящиков, вещи по картонкам распределять удобнее. Впрочем, переезжал я только раз в жизни. Хорошо бы каждый предмет уложить в отдельную картонку.
Большую часть моих вещей я тогда запаковал не сам: Марта, Хуго Лепшиц и еще какой-то блондин, которого я с тех пор никогда не видел, набили под завязку все упаковки, предоставленные фирмой. Правда, Лепшиц то и дело спрашивал, надо ли брать с собой ту или иную вещь, а я на все качал головой, пока Марта не попросила его оставить меня в покое. До сих пор я ничего не хватился, но это чистая случайность. У нас в подвале они нашли ящик из-под угля на колесиках, затащили его наверх и сложили туда все бумаги. После переезда он отправился опять-таки в подвал, в новой моей комнате места не было. До сегодняшнего утра ящик так и стоял у Лепшицев внизу, но теперь я, прокатив его по двору, занес наверх.
Распределяю содержимое по четырем коробкам: бумаги отца, фотографии, мои бумаги, прочее. Мои бумаги – это справки, квитанции и несколько писем, в основном от Эллы. А школьные дела, то есть зачитанные учебники и исписанные тетрадки, относятся к пятой категории – к мусору.
Несколько секунд я задаюсь вопросом, не стоит ли начать новую жизнь с объявления мусором всего этого ящика с его содержимым. Но нет, это не выход, это как раз продолжение старой жизни. Тем не менее я не принялся читать отцовскую почту, не взялся рассматривать его фотографии и долго еще не возьмусь.
Вдруг мне попалась тетрадка, в которую я переписал данные из записной книжки надзирателя за несколько дней до смерти отца. Удивительно, с чего это я стал перелистывать именно эту тетрадку, по виду ее не отличишь от остальных. Хепнер, Арнольд Герман, цвет глаз: серо-голубой.
Тут я вспомнил и про бумажник, спрятанный в шкафу. В этой квартире я лишь однажды держал его в руках: когда прятал под бумагу, которой выстлана полка. В сомнамбулическом состоянии я достал его дома из ящика отцовского письменного стола, единственный предмет из наследства, которому нельзя было попадаться на глаза моим помощникам. О нем-то я и забыл, о ужас, я запросто мог бы оставить бумажник тут при новом переезде.
Он живет в районе Лихтенберг, на улице Вейтлинг, и что? Тетрадь пережила ряд приключений: сначала я отнес ее к мусору, потом положил к отцовским бумагам, далее к своим и, наконец, в коробку с «прочим». Но и там ей не место! В последний раз взяв тетрадь в руки, я рвал ее до тех пор, пока не осталось ни кусочка размером больше почтовой марки. Однако улицу и номер дома не забыл.
Пытаюсь побороть желание съездить к нему, но оно оказывается слишком сильным. Для подобного визита не найти разумных причин, но я смотрю на часы и думаю: «Лучшее время – после обеда».
Иду в гостиную, там в ящике комода лежит карта города. Марта у окна, за чтением. На правах больной она в халате, вывихнутую руку и книжку держит на коленях. Как улитка в минуту опасности, она тут же прячет колени в домик, то есть под халат.
Стоило мне разложить карту, как Рахель – она тоже в комнате – начинает расспросы: не ищу ли я улицу, а что за улица такая, а зачем мне надо на эту улицу? И я все время отвечаю, что-нибудь да отвечаю.
От вокзала в Лихтенберге тут рукой подать. Дом запущенный, с половины фасада облетела штукатурка, и видны мелкие дыры, оставленные осколками снарядов, такое часто встречается у нас в городе. В подъезде воняет кошками и горелым жиром.
В списке жильцов множество имен, но его имени нет. Правда, у доски вид такой, словно ее не обновляли со времен постройки дома. Поднимаюсь по лестнице, изучаю все таблички, почти на всех дверях их по две-три, – и ничего.
Во дворе стоит, прислонившись к стене, дамский велосипед без седла. Надо еще попытать счастья во флигеле. Хюбнер – эта фамилия на двери больше всех напоминает искомую.
Снова я во дворе, мое бессмысленное предприятие, похоже, завершено. Усталый рабочий шел через двор, я спросил о Хепнере, однако не успел закончить вопрос, как он отрицательно покачал головой. Но ведь факт, что надзиратель жил тут год назад! Следовательно, кто-то должен его знать.
В три двери я позвонил безрезультатно, а четвертую мне открыл мужчина с чашкой в руке. Извинившись за беспокойство, я опять задал свой вопрос. Взгляд у него приветливый, и задумался он с приветливым видом, но толку чуть. Жестом он пригласил меня войти, и я, следуя за ним, оказался в каком-то помещении, то ли в комнате, то ли в кухне. В незнакомых квартирах я чувствую себя отвратительно.
За столом сидит женщина, как сестра похожая на хозяина, я оторвал их от игры в уголки. Одинаковые каштановые волосы, худые продолговатые лица. Не выпуская чашку, он рукой дал мне знак повторить вопрос.
– Я ищу господина Хепнера, он живет или недавно жил в этом доме.
Женщина тоже погрузилась в размышления. А затем обратилась к мужчине, но – силы небесные! – на языке жестов. Я попал в квартиру к глухонемым, ему приходится отставить чашку, чтобы ей ответить. Теперь оба смотрят на меня.
Она пытается что-то объяснить мне жестами, но, к счастью, вовремя останавливается. Берет бумагу и карандаш, пишет записочку и протягивает мне: «Вы ищете Хепнера?»
Знал бы я, что они читают по губами, так говорил бы поразборчивей, а теперь вот киваю. Женщине что-то известно, но она колеблется. Нет, не размышляет, как со мной объясниться, а явно опасается сболтнуть лишнее. Ей лет тридцать, и более внимательных глаз я в жизни своей не видел.
Между ними завязываются переговоры, он, похоже, смотрит на дело проще. О, я догадался: кнопка звонка у двери на самом деле – выключатель, где-то тут должна быть лампочка, просто я ее не вижу. Зато вижу радио – наверное, в квартире они живут не одни.
Покуда они обменивались знаками, я все-таки не смог сдержаться и издал громкий рык, прикрыв рот ладонью. Не заметили, а я чего ожидал? Видимо, они ругаются между собой, иначе не стали бы болтать без конца после моего точно сформулированного вопроса. С невероятной скоростью они машут руками и пальцами, перебивая друг друга и обмениваясь нетерпеливыми взглядами, как все люди, когда не сходятся во мнении.
Наконец оба они повернулись ко мне. Женщина задала вопрос, который я для верности повторил: знаком ли я с Хепнером? Мужчина подтвердил, что я понимаю все правильно, женщина ждет ответа. Я решил, что с Хепнером не знаком, и покачал головой, но на этом дело застопорилось. Оба смотрят на меня подозрительно: зачем наводить справки о том, кого не знаешь?
Пришлось мне пуститься в объяснения, выговаривая каждое слово медленно и с нажимом, подкрепляя свою речь жестами, как уж придется.
– Хепнера знал мой отец, но отец умер. – Тут я закрыл себе глаза пальцами, большим и средним. – В его вещах я нашел письмо от Хепнера, я хотел бы поговорить с ним об отце. У моего отца, – хитрил я, – было не так много знакомых.
Меня поняли, недоверие сменилось участием. Женщина указала на прежнюю записочку, которая теперь означала: Хепнер. Вытянула руку на весу, как бы создав преграду, а другой рукой сделала волнообразное движение, словно через эту преграду перескочив. Еще раз то же движение, еще раз – и до меня дошло, какое препятствие преодолел Хепнер. Дело ясное, и как это я раньше не додумался!
Мужчина же написал на нашем переговорном листочке: «Пенсия». Вот оно что, пенсионерам с недавних пор разрешается туризм за границей, и Хепнер просто не вернулся из такой поездки. Как видно, чужие никогда не заходили в эту квартиру, уж больно гостеприимны ее жильцы.
Пришлось сесть, хозяин чуть ли не силком усадил меня на стул, а сам стоит. Женщина, приставив ладонь к глухому уху, покрутила головой во все стороны: она, мол, только слышала, о чем в доме болтают. Хепнер вместе с женой, тоже пенсионеркой, остался за вытянутой рукой еще в прошлом году. Отец, выходит, про это не знал?
Жил он не во флигеле, а в главном доме, на первом этаже, – о, как интересно расшифровывать незнакомый язык. Квартира долго пустовала, опечатанная и все прочее, а потом вселились новые жильцы, такие люди приятные, он шофер грузовика, она парикмахерша.
Хозяйка не просто гостеприимна, она вообще любит поболтать о том о сем. Не знаю, какой бы еще вопрос задать про Хепнера, ведь он мне совершенно безразличен. Во всех этих приключениях виновата школьная тетрадка, не я. Увидел бы я табличку с его именем на двери и тут же бы сбежал. Звонить-то зачем? «Здравствуйте, вы к кому? – Здравствуйте, господин Хепнер, я сын того человека, в чьем доме вас держали в плену. Помните, я вас тогда освободил?» – «Да-да, конечно, заходите, пожалуйста».
Вставая, показываю на часы. Я бы их порасспросил, только не про надзирателя, а про жизнь глухонемых, но ведь неловко использовать эту неожиданную возможность. Однако, увидев по глазам, что никто не торопит меня с уходом, я все-таки отважился задать вопрос, как они различают звонок в дверь.
Хозяин в восторге от моего любопытства, засиял и закивал, будто хотел воскликнуть: «Верю, верю, тебе интересно!» Сделав мне знак следить за лампой на потолке, он вышел из комнаты. Я услышал звук входной двери, и лампа сразу замигала, включилась – выключилась, включилась – выключилась. Он вернулся, улыбаясь, и тут я сам включил свет и спросил:
– А теперь как?
Он кивнул и поспешил к двери, а я догадался: теперь наоборот, выключилась – включилась, выключилась – включилась. На прощанье мы обменялись рукопожатиями, мне действительно было жалко уходить. А они радовались, что бегство Хепнера я не принял близко к сердцу.
И вот я снова в своей комнате за разборкой бумаг. Быстрее всего заполняется картонка с «прочим», медленнее всего – моя. Если уничтожить бумажник Хепнера, исчезнет ли он сам бесследно и навеки? Мне так и не удалось возненавидеть его от всей души, мне только хотелось существовать отдельно от него. Теперь это сбылось, он за стеной, а я внутри. Бумажник уничтожу при переезде, не теперь.
В ящике из-под угля несколько листков скатаны трубочкой, я снимаю резинку, чтобы определить им место в одной из коробок. Письма к отцу, написанные до моего рождения. «К сожалению, вынужден сообщить Вам, что Ваше ходатайство от 3 марта 1952 года не удовлетворено». Прислано из магистрата, из отдела регистрации и лицензирования.
Из любопытства изучаю все документы: о чем там ходатайствовал отец? Написанных им заявлений тут, конечно, нет, в трубочку скатаны только ответы. Он намеревался открыть магазин фототоваров, отец – предприниматель! Отец упорно пытался осуществить свой план, полтора года отделяют первое уведомление от последнего, восьмого по счету. Исполнительная власть от раза к разу все более нетерпеливо разъясняла ему, отчего не может ответить согласием. В глазах рябит от параграфов и постановлений, содержащих причины отказа. «В законе „О пятилетнем плане развития" от 31.10.1951 г. (Законодательный бюллетень № 128, с. 991) содержатся определения, которые имеют обязательную силу и в соответствии с которыми осуществляет свою деятельность отдел регистрации и лицензирования. Данное решение является окончательным».
Удивительно, что такой человек, как отец, не сумел пробить это пустяковое дело. Впрочем, за прилавком он бы пропал, он же не фотограф довоенных времен, которому для счастья немного надо. Для такой судьбы запросы у отца были слишком велики.
Когда дошло до фотографий, я попытался отыскать одну-единственную – Хепнера, я сунул ее тогда к семейным снимкам. Нет, не нашел, но ведь в разных местах ящика фотографий полно, как песка в чемодане, привезенном из отпуска на море. Мне просто интересно, обнаружил ли тогда отец эту лишнюю фотографию среди наших.
***
После ужина, за которым я впервые наблюдал, как Хуго Лепшиц крошит свою мацу, уставившись в телевизор, мы с Мартой ушли. Она поехала на последнюю ночную съемку, а я домой. До остановки Осткройц нам было по пути, там она поцеловала меня, и мы договорились встретиться завтра вечером. Только не надо радоваться заранее.
Отца нет дома, как обычно, но о его отсутствии я теперь никогда не жалел. Через несколько дней мы с Мартой собирались дикарями на побережье, я с нетерпением дожидался отъезда. Мы, правда, боялись остаться там без крыши над головой, но я думал так: неудачный отдых – ничто по сравнению с радостью отъезда. Впереди еще разговор с отцом о деньгах.
Впервые за эти долгие дни кладовка забита продуктами, я поужинал второй раз. Тут зазвонил телефон: обеспокоенная Ванда разыскивает Гордона Кварта, а вдруг я в курсе, там какая-то история с оркестром, чуть ли не вопрос жизни и смерти. Все-таки она вынудила у меня совет обратиться к некоему Ротштейну, хотя номер его телефона я не знал.
Положив трубку, я не поленился заглянуть в телефонную книгу. Ванде я не смог сообщить ни адреса, ни имени, я думал, наличие десятка Ротштейнов затруднит поиски, эта фамилия казалась мне довольно распространенной. Но Ротштейнов в телефонной книге не оказалось. Ошибка? Я водил пальцем по списку, но между фамилиями Ротш и Рошт – никого.
В детское время я улегся в постель, намереваясь поскорее заснуть и по возможности не просыпаться до встречи с Мартой. Постель была застелена свежим бельем, о чудо, у него и на это нашлось время. Наверное, отец все-таки хочет со мной помириться: утром денежный веер, теперь крахмальные простыни. Или же чистота в доме – по контрасту с провонявшей дачей – значит для него больше, чем для меня.
Среди ночи я проснулся от шума. Отец бродил по квартире, хлопал дверями, ронял вилки, кашлял. Казалось, все эти звуки он производит нарочно, и я спрашивал себя, отчего бы ему просто не постучать ко мне в дверь, если он жаждет общения. Я встал, натянул штаны и вышел, собираясь выразить свое возмущение. И с первого же взгляда понял, что он пьян.
Стоя у плиты, пошатываясь, он разбивал одно за другим яйца на сковородку. Скорлупа на полу, масло перегрелось, яйца моментально становятся белыми и пузырятся, но он и не думает уменьшить огонь. Я стал собирать скорлупу, пока не растоптана, тут-то он меня и заметил. Не испугался, посмотрел на меня пустым взглядом, пахло гарью.
Из помойного ведра торчало горлышко бутылки, я сел. На столе ломоть хлеба – отломан, а не отрезан, намазан маслом толщиной в палец. Мне было и неспокойно, и противно, он редко пил, а уже если случалось, то в компании и в меру. Он точно не пьяница, в таком состоянии я его никогда и не видел. Я ушел бы с кухни, если б не опасался, что потребуется моя помощь.
Пытаясь выключить плиту, отец перепутал конфорки, я сидел как на иголках. Он поставил раскаленную сковородку на стол, уселся против меня, тяжелые веки, глаза полузакрыты. Я поднял сковородку, под ней уже прожженное пятно, и я снова ее поставил, а отец взялся за еду.
Я налил себе молока, встал у холодильника, и тут отец с трудом поднялся и вышел, качаясь из стороны в сторону, – горькое зрелище. Ясно было, что вернется; может, его затошнило? Хотелось бы мне знать, по какому поводу он напился. Или просто так, без повода? Ножом я отделил пригоревшую яичницу от сковородки, вырезал желток и сунул в рот. Ему не справиться и с тем, что осталось.
Отец вернулся с халатом в руке, бросил его мне на колени – тяжеленная тряпка в красную с зеленым полоску, этот халат старше меня, между прочим. Стоял и ждал, пока я его надену. Потом упал на стул, высыпал чуть не гору соли на сковородку и откусил хлеб, с трудом донеся ломоть до рта. А подбородок измазал маслом. Хотел было снова встать, но показал мне на дверь и сказал:
– Будь добр, в моей комнате, прямо на столе.
На столе две фляжки коньяка или бренди, поборов себя, я принес ему одну и собственноручно срезал пластиковую пробку, которой был запечатан коньяк, а то еще поранится. Рукава его халата мне здорово коротки.
Отец отпихнул сковородку на противоположный край стола и посмотрел на меня так, словно забыл нечто исключительно важное. Губы пересохли, лицо опухло. Бросил взгляд на шкаф, где рюмки, и глотнул из фляжки, сощурив при этом глаза и вздрогнув так, что клацнули зубы. Ставя фляжку на стол, неодобрительно на нее посмотрел.
Я достал рюмку и налил себе коньяку, он возражать не стал. Наоборот, кивнул, как будто мне давно следовало так поступить.
– Что скажешь про Ульбрихта? – спросил отец.
– По-моему, это очень печально, – ответил я.
Он был того же мнения. Одним махом я выпил рюмку, далеко не маленькую, стараясь не измениться в лице. И понял, что состояние отца и смерть Ульбрихта никак не связаны, хотя сначала мне так показалось.
– Знаешь, что мне больше всего в нем нравилось? – начал было он, но вместо продолжения опять куснул хлеб, кажется взбодрившись от разговора. Я протянул ему салфетку – вытереть подбородок, а он в ответ налил мне еще коньяку. Затем поднял фляжку, готовясь чокнуться, и подождал, пока я подниму рюмку. Всего три дня назад, когда мы ужинали с Гордоном Квартом, мне не разрешалось даже шампанское.
Отцу стало полегче, он поднялся и сделал два нерешительных шага, как бы испытывая свои возможности, и дал мне знак следовать за ним. Мы пошли в его комнату, где была вторая фляжка коньяка, и вместе сели за стол. Отец отметил, что халат мне очень идет; его скорбь по Ульбрихту тем временем как-то развеялась. Подвинул мне фляжку – открывай, мол. Но я не хотел пить ни капли, меня и две-то рюмки доконали. Может, он боится нарушить воцарившийся между нами мир, может, потому и пригласил меня из общей кухни в собственную комнату?