355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиус Зейер » Дом под утопающей звездой » Текст книги (страница 8)
Дом под утопающей звездой
  • Текст добавлен: 14 января 2021, 18:30

Текст книги "Дом под утопающей звездой"


Автор книги: Юлиус Зейер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Очнулась она поздно ночью. Ей казалось в темноте, что Инульций простирает к ней руки, точно ожидая ее. У нее волосы встали дыбом. Ей казалось, что она ждет поцелуя этих мертвых уст.

Она на коленях доползла до замученного Инульция и дотронулась лбом до его ноги. Мраморный холод вернул ее к действительности. Она встала, зажгла лампу и отворила дверь.

– Плацида! Квидон!

Они оба прибежали испуганные, потому что уже начинали тревожиться, почему она долго не выходит, и звук ее голоса был глух, сдавлен, словно чужой. Они смотрели на нее с ужасом. Стоя у стены, среди сумерек, со следами крови на бледном лбу от прикосновения к окровавленным ногам Инульция, Флавия походила на привидение. Увидев мертвого Инульция, они так же оцепенели и стояли без звука, без движения, как и сама Флавия. Наконец она пришла в себя.

– Унесите его, – глухо сказала она.

– Ты убила его? – спросила Плацида.

Флавия кивнула головой.

– Да простит мне Господь Бог, – сказала она через минуту.

– Ты говоришь о Боге? – спросила с удивлением Плацида. – Ты, стало быть, начинаешь в Него верить?

– Я не могла иначе закончить свою работу, – уклончиво отвечала Флавия. Через минуту она прибавила: – А он умер счастливым.

Она закрыла лицо.

– Я знала, что мне когда-нибудь – раньше или позже – придется бросить его в этот подвал, – проговорила сама себе, с грустной улыбкой, Плацида. Потом сказала тихо плачущему Квидону: – Отнесем его, пока есть время и никто не подозревает убийства – вы же, мадонна, светите.

Они вынесли мертвого Инульция, потом – крест, обагренный его кровью, спустили свою ношу по лестнице, и Флавия, поставив лампу, подняла тяжелую опускную дверь подвала. То был казавшийся бездонным колодец, оставшийся от какой-то старинной постройки, выбитый в скале; к нему вела крутая, ветхая и скользкая лестница. Идти по ней было небезопасно. Плацида и Квидон с трудом донесли к пропасти труп и опустили его туда. В глубокой тьме разнесся такой странный и страшный звук, что Флавия, Плацида и Квидон долго стояли окаменелые, и когда, взглянув друг на друга, увидали на посиневшем лице соседа выражение беспредельного страха – они в испуге отскочили друг от друга.

Никто не вспомнил об Инульции, никто о нем не спрашивал, никто не искал его, и донна Флавия как будто могла спать спокойно. Только Плацида задумалась, видя ее по-прежнему спокойной, без тени сожаления, с улыбкой на лице.

– Горе ей, – сказала она Квидону. – Я не доверяю этому спокойствию. Увидишь, что она пропадет от отчаяния.

Донна Флавия отдала высечь из мрамора свое распятие, а над ликом Христа работала усердно сама. И когда все было готово – Распятие отвезли в пышный дворец дона Бальтазара. Слава донны Флавии разнеслась по всей Праге. Дон Бальтазар устроил большое торжество в своем доме, а донне Флавии поднесли золотой венок. Она держала его в руке, устремив глаза на лик мраморного Христа, который был создан ее руками, и из ее глаз выкатились две большие крупные слезы. Домой она вернулась грустной и бледной.

Плацида, войдя в мастерскую, взяла у нее из рук золотой венок и возложила ей на голову.

– Ты выше Проперции де Росси, – сказала она ей. – Ты превзошла ее.

– Проперция де Росси! – воскликнула со страстью Флавия. – О, как она была счастлива и как я несчастна! – Она закрыла покрывалом лицо. – Ее обессмертила любовь, а я ее убила!

– Молчи! – строго сказала Плацида и положила на уста руку. – Молчи, – и забудь.

Флавия опять казалась спокойной, сняла со своей головы золотой венок и подала его Плациде.

– Поди и брось этот венок за ним в подвал.

– Ты с ума сошла! – сказала Плацида.

– Ступай и повинуйся, – приказала Флавия так, что старуха не осмелилась возражать.

Когда же вернулась в мастерскую – барельеф Проперции де Росси лежал на полу разбитый, а на его месте она увидела донну Флавию, которая повесилась на своем поясе.

В ту же ночь Распятие исчезло из молельни дона Бальтазара, темная душа которого не встрепенулась бы и при виде Самого живого Спасителя. Оно очутилось таинственным образом в костеле, который посещался больше всего пражской беднотой. Это происшествие в связи с вестью о самоубийстве донны Флавии наделало много шума по всему краю. Но Плацида все рассказала. Она подняла крышку подвала, и Квидон, спустившись вниз, вынес бренные останки несчастного Инульция, вместе с золотым венком, брошенным за ним в могилу.

Когда бедная погребальная процессия с гробом Инульция двигалась по пражским улицам в сопровождении простого народа, произошло нечто поистине удивительное: по всему пути множество бедных и убогих склоняли головы к земле и в непонятном молитвенном исступлении простирали руки, к немалому удивлению разодетых панов на конях и в позолоченных колымагах, которые, случайно увидав это зрелище, расспрашивали о причине такого необыкновенного почтения и восторженного поклонения.

Один гордый итальянский кардинал, проживавший в Праге, был очень недоволен, когда коленопреклоненная толпа задержала его пышную колымагу. Он только что собирался излить свой гнев, как из близстоявшего низенького домика вышел смиренный ксендз, простой и бедный, приносивший беднякам утешение и помощь. Как только глаза его увидали гроб Инульция, он простер руки, просиял, упал на колени и преклонил голову. Кардинал нетерпеливо выскочил из колымаги, подошел к нему и дотронулся рукой до его плеча.

– Почему вы опустились на колени и что означает это ваше великое почтение? – спросил он строго.

Ксендз взглянул на блестящего, разодетого в пурпур и шелк прелата.

– Да разве вы не видите? – удивился он и, отвернувшись от сверкавшего креста на золотой цепи, который блестел на груди кардинала, опять устремил восторженный взор на гроб.

– Я ничего не вижу, кроме бедных похорон какого-то нищего. Кто это был? – спросил кардинал.

– Не знаю, – отвечал ксендз, – но наверняка избранник Божий. Разве вы не видите, что перед гробом шествует царь Давид с арфой в руке, а за ним Спаситель, босой и с терновым венцом на голове?

И смиренный ксендз склонился челом до земли.

Могли ли это видеть гордецы, упоенные своей пустой славой? Не для них, а для несчастных и отверженных, для печальных и угнетенных, для простых и бедных пришел Христос основать свое царство, не имеющее ничего общего с могуществом и властью, царствующими здесь на земле. Тем, кого считают в этом мире последними, Спаситель являет иногда для утешения Свое кроткое, измученное лицо, свет которого яснее света солнца.


ТЕРЕЗА МАНФРЕДИ

Пер. В. П. Глебовой


 
L'étranger te voyant mourante, échevelée,
Demande: «Qu'as-tu donc, ô femme désolée?»
 
A. Chénier[10]10
  «И вопрошает гость с сочувствием во взоре: / „О, женщина, скажи, в каком ты страшном горе?“». А. Шенье (пер. М. Зенкевича).


[Закрыть]

 дорогой мой друг и маэстро, с каким взволнованным сердцем я тебе сегодня пишу! Перо выпадает у меня из рук, но не остается ничего другого, как все рассказать. Я обещал это и тебе, и Бенедикту, – и обещание должно быть исполнено. Сообщенное тобою известие об успехе картины Бенедикта в Парижском салоне для меня то же, что удар кинжала. Кто знает, не последнее ли это его произведение? Кто может поручиться в том, что он оправится от тяжелого душевного недуга, который его сразил благодаря одному происшествию, тесно связанному с этой картиной? Если он умрет или окончательно заболеет, как быстро забудется его имя!.. Десять-двенадцать лет работы – и слава Бенедикта упрочилась бы, и его произведения стояли бы, может быть – целое столетие, наряду с лучшими; если он не поправится, его через несколько лет забудут. Но не все ли равно? Разве у человека меньше болит сердце оттого, что он обеспечил себе посмертную славу? О, дорогой мой маэстро, как ты добр, раскрывая и свои объятия, и свой дом несчастному Бенедикту и не обращая внимания на то, что покой и тишина твоего уединения в Пасси будут нарушены вздохами и криками его измученного сердца. Прости, что я говорю о твоей доброте, ты никогда не желаешь похвал, – я молчу. Ведь если бы мне пришлось оценить это словами, у меня не хватило бы красноречия. То, что я тебе сегодня пишу о Бенедикте, не должно быть ни жалобой, ни защитой, это будет простым описанием происшедшего, настолько объективным, насколько это мне удастся. В последний раз ты упрекнул меня в том, что я резко отозвался о своем товарище. Но я не имел ни малейшего представления о происходящем, не мог, не смел писать тебе об этом, и ты подозревал меня как будто в том, что во мне говорит какая-то зависть художника к более одаренному Бенедикту. Мне было тяжело видеть эту несправедливость. Я признавал всегда, без всякой горечи, его более блестящие способности, чем мои, и, поверь, что мне незнакомо чувство зависти. Я работаю, потому что люблю свое дело, и я был всегда благодарен за тот маленький талант, который был мне дан в награду за мое прямо безобразное лицо. Я благодарю Бога и за это безобразие; я был бы, может быть, менее покоен на том месте, которое я занимаю в качестве художника, если б мое безобразие не научило меня покорности. Теперь позволь мне приступить к рассказу.

Вернувшись из Скандинавии в Прагу, я, как ты себе это легко можешь представить, прежде всего отправился в Градчин, к Бенедикту. Я стремился к нему всем сердцем, и мне не терпелось осмотреть его новую мастерскую, о которой он мне восторженно говорил в своих письмах. И, действительно, она заслуживала всяких похвал. Мастерская находилась в бывшем, теперь очень заброшенном дворце. Я вошел через длинный темный проезд во двор, выложенный шиферными плитами, которые нынешний владелец, по своей отсталости и глупости, начисто «выбелил», и теперь это место прежней аристократической славы выглядывало на свет Божий из-под этой мещанской банальности, а посреди буйной травы разбитый фонтан оплакивал усмиренную гордыню прошлых времен. Я дошел через красивый каменный портал до узкой лестницы, высокие ступени которой были вытесаны из такого твердого камня, что они пережили вандализм нескольких столетий. Быть может, по ним когда-нибудь лилась кровь, может быть, темная лестница оглашалась дикими боевыми криками, кто знает? Покрывавшая ее грязь ни о чем не говорила. Лестница круто поднималась наверх, до самых дверей моего товарища. Помещение, которое Бенедикт преобразил в мастерскую, носило отпечаток более поздней поры: стены были покрыты виртуозно исполненными гирляндами и фестонами из плодов и цветов; все эти раковины, амуры и изображения цесарей и богинь говорили в своей яркой живописности о времени Людовика Пятнадцатого. Огромное окно, прорубленное среди совершенно испорченной живописи, заливало мастерскую целыми потоками северного света, а тяжелая занавесь напротив входа, казалось, закрывала другое. После первых рукопожатий, я внимательно все осмотрел, и между тем, как Бенедикт объяснял, что его мастерская служила когда-то домашним театром, я отдернул занавесь. Я угадал: я стоял перед окном, которое доходило до самого пола, и нельзя было себе представить более чарующего вида, нежели тот, который открывался на целый ряд черных крыш, гордых башен и величественных куполов с несравненным Петршином позади, поросшим лесом, и серебристой рекой вдали. Вид Праги всегда вызывает у меня восторг, и эта удивительная картина нисколько не теряла оттого, что была не нова. Я хотел вступить на широкий выступ перед окном, чтобы насладиться еще более обширным видом, как испуганный Бенедикт потянул меня назад.

– Ты ненасытный! – сказал он мне.

– Человек трудится в поте лица во фьордах, – начал я декламировать, – немилосердно надрывает свою грудную клетку на этих страшных тележках, называемых Stolkärren (добродушные норвежцы некрасивую вещь называют некрасивым именем), и нечто, подобное этой картине, – оставить без внимания!

– Неужели ты здесь намереваешься петь противную песнь о чужих делах! – ужаснулся Бенедикт. – И я, безумец, еще помешал тебе вылететь из окна вместо того, чтобы по-приятельски помочь. Сохрани, мой друг, свою проповедь для какого-нибудь эстетического часа, а мне расскажи лучше о своих приключениях.

Тут я опять рассмеялся.

– Ты, стало быть, еще веришь в такую фантастическую вещь, которую называют приключением? Ты, без сомнения, также веришь в существование единорога, правда?

Бенедикт раскрыл, между тем, мой портфель, который я с собой принес и который я только что бросил куда-то.

– Боже мой! – воскликнул он с действительным восторгом. – Откуда ты взял этот этюд?

Я взглянул. Это был небрежно сделанный набросок одного уголка в нескольких милях от Йёнчёпинга. Чисто шведская природа: большая расщелина, поросшая частью хвойным лесом, обломки седого гранита, разбросанные то тут, то там, позади березовый лес, а над всем пейзажем тянулся до бесконечности безграничный горизонт. Настроение вечернее, расщелина курилась и голубой дым расстилался до самого леса, как оссиановские тени. Я мгновенно забыл Прагу, которая сверкала передо мной в лучах солнца, и всей душой стосковался опять по этой шведской пустыне; я глубоко вздохнул.

– Ага, мне кажется, что у тебя все-таки было какое-то приключение, – дразнил меня Бенедикт, – и этот пейзаж был, вероятно, местом действия очень интересного приключения…

– Уверяю тебя, я забыл, – отвечал я, – что случилось, когда я рисовал этот этюд.

– Расскажи, – приставал Бенедикт.

– Ты жестоко ошибаешься, мой милый, тут не было никакого приключения, а просто встреча, но ты имеешь с этим известное соотношение. Я именно здесь, напротив этого леса, случайно встретился с одним страстным, восторженным дилетантом. Самым большим проклятием нашего времени являются, наряду с целыми полчищами английских путешественников, рисующие и малюющие дилетанты. Мой дилетант был граф и соотечественник, и, разумеется, добрый малый почти не говорил на родном языке. Вот его карточка. Шли мы вместе от Йёнчёпинга до Хабо пешком в продолжение целого дня, потому что мимоходом набрасывали эскизы рощиц. Граф искренне восхищался мною, хотя и признался мне, что не понимает, почему я путешествую по Швеции. Его призывали туда какие-то дела, но он был немного разочарован, так как иначе представлял себе Швецию; по его мнению, тут не было мотивов для хорошей картины. Он показал мне свой портфель, этюды Швейцарии: одни Альпы, в розовом освещении и с голубыми, как слива, тенями. Его ледники были настоящие миндальные пудинги, политые сиропом. А впрочем, как я тебе и сказал, это был добрый малый. У него тут в Праге невеста; живет она с отцом в его дворце. Будущий его тесть – чешский шляхтич с итальянской фамилией – без всяких средств, мать невесты была горожанка. Граф никогда не живет в Праге и отдал внаймы князю, то есть своему будущему тестю, свой дом. Если хочешь, мы поедем завтра к нему.

– Мы? – удивился Бенедикт. – Что там делать?

– Граф сказал мне, что в его дворце есть, как говорят, старинные попорченные фрески. Он желает, чтобы я осмотрел их, а ты, о котором я ему рассказывал, должен их реставрировать. Граф, на основании моих слов, так безгранично поклоняется тебе, что желает, чтобы ты написал портрет его невесты. Я уже писал ее отцу, который нас ждет; я сам послал ему письмо из Христиании, где мы расстались с графом и я обещал ему, немедленно по приезде, навестить княжну, его невесту. Он говорил, что она так же обожает искусство, как и он сам. Говоря по правде, мое обещание меня тяготит. Я не враг аристократии. Она прямо идеал в сравнении с нашей напыщенной буржуазией и смешным самомнением наших милых сотоварищей, но я не чувствую себя свободным в светском обществе. У нашей знати нет вдохновения, она не чувствует красоты, она не понимает художества, – одним словом, это не аристократия времен Возрождения. Конечно, и мы не ровня художникам той поры, и, говоря беспристрастно об аристократии духа и рода, мы оба одинаково низко опустились. А кстати, ты знаешь дворец графа?

– Да, – отвечал Бенедикт и подошел к большому окну. – Видишь ли там этот высокий щит? Это только в нескольких домах отсюда; человек мог бы по гребням остроконечных крыш быстро дойти до самого дворца, если бы был так же легок, как голубь или, по крайней мере, как кошка. Видишь ли, как эта дорога извивается, какие она делает изгибы вон там, в двух шагах от террасы, за монастырем барнабиток, потом она прямо бежит ко дворцу. Не раз думал я о том, что можно бы, рискуя жизнью, свободно дойти до той террасы в доме непорочных дев.

Бенедикт громко рассмеялся; в эту минуту кто-то позвонил, сначала робко и сейчас же, вслед за тем, очень громко. Я отворил, и в мастерскую проскользнула высокая стройная девушка в простом темном платье. Ее красота не имела ничего общего с греческой, но она очень напоминала египетских богинь, так мастерски вытесанных по стенам храмов и гробниц. И действительно, ее профиль, с этим низким красивым лбом, с тонким, немного загнутым носом, с полными губами и коротким, крепким, закругленным подбородком был так хорошо очерчен, точно его рисовал один из лучших художников самой блестящей фиванской эпохи. В выражении ее лица было что-то детское и вместе с тем серьезное, оно с первого взгляда поражало, но ее удивительная красота проявилась в полном блеске только тогда, когда она подняла опущенные глаза. Под черными, почти сходящимися у носа бровями светились мечтательные продолговатые темно-серые глаза, загадочные и своеобразные, полные очарования и прелести. Они были так же глубоки, как небо. Все ее существо дышало каким-то тихим благородством, движения были удивительно привлекательны, точно цветы, дрожащие от ветерка.

– Что вам угодно? – спросил Бенедикт с той немного циничной усмешкой, которая так часто безобразила его лицо.

– Я узнала, что вам нужна модель, и я думала… – заикалась она; ее бледное лицо стало еще бледнее, а его улыбка еще оскорбительнее. Для меня эта сцена была так мучительна, что я схватил свою шляпу.

– Бенедикт, – сказал я, – мне кажется, что панна передо мною стесняется. Я пойду в кофейню, так как еще не завтракал, и буду дожидаться тебя там.

Мне показалось, что от этих слов девушке несколько полегчало. Я поклонился ей, и она посмотрела на меня почти благодарным взглядом своих темно-серых глаз. Я настолько быстро спускался вниз по крутой лестнице, насколько мне позволяли это мои длинные неуклюжие ноги, и вспомнил как-то мимоходом, и со вздохом, почему – сам не знаю, о своем некрасивом лице; думать о своей красоте было совершенно не в моем обыкновении. Очутившись на дворе, я припомнил, что не сказал Бенедикту, в какую кофейню пойду. Возвращаться мне не хотелось, и я оперся о полуразрушенный фонтан с намерением подождать друга. В глубине своего сердца я признался самому себе, что рад подождать, – я был уверен, что еще раз увижу эти удивительные, мечтательные, серьезные и вместе с тем детские глаза. Я начал мечтать, думать об их сером блеске… Понемногу мне стало казаться, что все красивые линии испорченного гранита стали выделяться на свету, мне казалось, что серебряная струя фонтана высоко била, до самых верхушек несуществующих деревьев, что из окон дома выглядывают златокудрые пажи, в залах и галереях с высокими сводами сладко раздаются давно умолкнувшие звуки мандолин, вдоль стройных колонн медленно шла со спокойным достоинством высокая фигура… Ее шелковый шлейф шуршал по гладким плитам, ее мягкие волосы блестели на солнце, на длинной белой шее висели дорогие жемчуга, а под черными, почти сросшимися у тонкого носа бровями светились ясные темно-серые глаза…

Не знаю, как долго продолжался мой сон; я очнулся, когда за мной раздались быстрые легкие шаги по крутой лестнице, и через минуту около меня пробежала девушка, о которой я мечтал. Она была смущена и не заметила меня. Она спешила. Она прошла быстрыми шагами через двор, скрылась в тени темного проезда, потом ее стройная фигура еще раз удивительно отчетливо вырисовалась на золотом фоне солнечного света перед домом, а затем исчезла. Должен ли был я пуститься за ней? Да и зачем? Прежде, чем я мог ответить на вопрос, я увидал и услыхал на лестнице Бенедикта. Он был, как всегда, весел и насвистывал.

– Что случилось? Что с этой девушкой? – быстро спросил я его.

– Ничего не случилось, – усмехнулся Бенедикт, спокойно покручивая усы. – Эта молодая дама предложила мне свою любовь, а я ее отверг.

– Предложила свою любовь? – повторил я медленно за ним, пораженный и с тяжелым сердцем, и потом прибавил немного резко: – А ты отверг ее? Ведь ты никогда не бываешь бесчувственным! О, совершенно наоборот!

– Правда, – смеялся Бенедикт, – и до сих пор я им не был. Подожди, пока ты не увидишь прекрасную Виоланту. С тех пор, как я полюбил ее, никакая другая женщина не кажется мне красивой. Рубенс никогда не рисовал более пышных форм, более розовой кожи, более золотых волос, никогда не рисовал грудь…

– Довольно, довольно твоих песнопений, ты знаешь, краски Рубенса всегда оставляли меня холодным.

– Да, я знаю, что для тебя или Святая из Фьезоле, так сказать, с окончательно белыми глазами, где зрачок обозначен лишь по необходимости, или альмея с глазами, полными мистического наслаждения Востока, или с темным жаром Испании. Удивительно только, как ты ухитряешься любить эти крайности.

– Я люблю также глаза, похожие на те, которые светятся под темными бровями той девушки, которая, как ты сказал, предложила тебе свою любовь, – сказал я скорее самому себе, чем Бенедикту.

Тот всплеснул руками.

– Ты ревнуешь! – Он громко рассмеялся. – Какое странное ударение кладешь ты на свое недоумевающее «сказал». Тебя очаровала эта девушка? Это действительно не стоит такого волнения: приобрести ее любовь будет очень нетрудно. Послушай, как я с ней познакомился. Не знаю, как давно тому назад, я отправился вечером прогуляться на Петршин. Было там, как всегда, пусто и безлюдно, я был в дурном расположении духа, потому что Виоланта уехала на два дня из Праги; я подозревал, что она не одна уехала. Я разыгрывал несчастного влюбленного, вздыхал, сентиментально смотрел на золотые облачка, слушал шелест деревьев и плыл с надутыми парусами по волнам лиризма. В эту минуту я услыхал легкий вздох и увидел под деревьями девушку, сидящую на низкой скамейке. Я не разглядел вполне отчетливо черт ее лица, но она показалась мне молодой и красивой… Отомстить за неверность Виоланты неверностью показалось мне мыслью такой же счастливой, как и логичной.

Девушка была одна; я подошел к ней и воскликнул таким глубоким, таким взволнованным голосом, каким только мог: «Наконец, о, наконец-то я тебя нашел! Напрасно искал я тебя, никто не мог сказать мне, где ты. Как давно жаждал я того мгновения, когда мне будет позволено воскликнуть: „Я люблю тебя, люблю от всей полноты моей юношеской души, люблю…“» Будь она хоть два раза в жизни в театре, она бы немедленно громко рассмеялась, подумал я, тогда я погиб, она меня высмеет. В эту минуту от ближнего маленького костела, не знаю, во имя какого святого, раздался голос. Не знаю, какое будничное женское имя произнес этот голос, но девушка вскочила, точно пробудившись от сна. Я быстро отступил в тень, и какой-то пожилой господин подошел к скамейке. «Уже отворили», – сказал он, и девушка взяла его под руку. Он повел ее в костел, двери которого только что отворялись. Девушка меня больше не интересовала, хотя ее поведение меня немного удивило, потому что в нем, в ее движении, было что-то странное. Я ушел и через полчаса совершенно забыл об этом смешном приключении. И я только теперь снова вспомнил об этой маленькой комедии, во время посещения этой девушки, которое на меня нагоняет скуку, а тебя занимает. Я не сразу узнал ее, хотя она и казалась мне немного знакомой; когда же она начала: «Видите, я была счастливее вас, я вас нашла», – тогда только я догадался, о чем идет речь. «Я хотела вам написать, – продолжала девушка, – но мне хотелось видеть ваше удивление».

Я постарался тогда раскрыть рот, чтобы выразить этим желанное удивление, но это скорее имело вид чего-то глупого. Однако, девушка не заметила этого. «Повтори эти слова, повтори», – шептала она и опять наполовину закрыла глаза, как в тот раз на Петршине. Я не мог дольше удержаться от смеха. «Эти слова давно мною забыты, глупенькая, – проговорил я и взял ее за подбородок. – И вы приняли это за правду! Жаль, что я люблю другую. Ваша наивность прелестна и заслуживала бы взаимность. Впрочем, у моей возлюбленной каприз, она разгневалась на меня, и потому я всегда рад полюбить другую. Но я не советовал бы вам с нею встретиться. Я запишу ваш адрес; вы, действительно, красивого роста…» Я взял ее за руку.

– Какая грубость! – вспылил я.

– Но как же было избавиться от нее, если не таким способом? – засмеялся Бенедикт. – Впрочем, я не думаю, что окончательно отделался от нее; она не так наивна, как представляется. Наверное, опять явится завтра, и тогда я пошлю ее к тебе. Виоланта ревнива, она не позволит мне иметь другую модель, кроме своей прекрасной особы. Кроме того, для моей «Вакханки» я не мог бы и найти лучшую, чем она. И ты ее увидишь!

– Кто же, черт побери, эта Виоланта?

– Ты этого не знаешь? – удивился он. – Это живая картина Рубенса. Виоланта будет певицей. У нее посредственный голос, и она это знает, но ей все-таки хочется на сцену. Это лучший путь добиться известности и поклонников, а этого только Виоланта и хочет. Она уже нашла необычайно богатого мецената, и такого глупого, что он верит в ее призвание, в ее способности и принимает ее любовь к художникам за любовь к искусству. У мецената ревнивая жена, и он не может достаточно стеречь Виоланту, так как его самого слишком хорошо стерегут. Можешь себе представить, как мы с Виолантой смеемся. Я так счастлив, она меня страстно любит. Это я нашел для нее имя Виоланты, теперь оно уже всеми принято, даже самим меценатом. Больше тебе ничего не скажу. Приходи ко мне сегодня вечером, ты ее увидишь; она созвала нескольких из наших друзей в мою мастерскую на маленькую пирушку, и, конечно, как моего друга, тебя радушно встретит.

Я обещал прийти, и мы расстались.

Я ненавидел эту Виоланту прежде, чем увидал ее, ненавидел ее за то влияние, которое она имела на Бенедикта. До сих пор, дорогой маэстро, я не сказал тебе ни слова о работе, которую я видел утром в мастерской Бенедикта; он рисовал вакханку, и Виоланта служила ему не только моделью, но и внушила ему всю картину. Я испугался этой картины. Где было изящество лица, где было вдохновение, которым я всегда любовался у Бенедикта? Бенедикт разучился понимать и рисовать голое тело, разучился смотреть на него, голое тело не было больше для него чудным и возвышенным гимном, да оно не говорило больше и чувству, нагота этой вакханки была одной пошлостью!

Это мягкое, рыхлое тело, без гармонии, без грации, тучное и розовое, без души и без духа, было гнусно в своей дерзости, оно напоминало то сырое брение, из которого по библейскому преданию Бог сотворил человека. И эта женщина была, по его словам, той прославленной Виолантой, о которой он постоянно мечтал!

Я решил, что на вечер к Бенедикту не пойду, но потом вспомнил, что это оскорбило бы его, и пошел.

Было уже около одиннадцати часов, когда я очутился у разрушенного фонтана перед крутой лестницей; смех и веселье пирующих слабо доносились вниз, до пустынного, освещенного месяцем двора. Я медленно поднимался и остановился незамеченный в тени, около двери, откуда мог осмотреть всю превращенную из мастерской залу пиршества. Посреди стоял длинный низкий стол, на котором горело несколько майоликовых римских ламп с тремя светильниками; их свет падал на белую скатерть, он играл в сверкающих графинах и рюмках, он освещал остатки вина, груды плодов, большие букеты в хрустальных вазах, оставляя все прочее пространство в глубокой тени. Над столом поднимался легкий дым от чада ламп и голубой дымок от папирос. С потолка спускались красивые фестоны пестрых цветов, они были протянуты от колонны к колонне, а сухие пальмовые и акантовые листы, размещенные по стенам, казались резкими бронзовыми орнаментами. Бледные маски осклаблялись в полумраке, расставленные то тут, то там, этюды в естественную величину выделялись в своей чувственной наготе из тьмы, а через раскрытое большое окно зеленела лунная ночь, развернув свое серебряное покрывало над смесью гребней, крыш, башен и шпицев. В комнате было шумно. Виоланта возлежала на импровизированном троне, покрытом куском старого гобелена, одетая в богатую и безвкусную одежду. Она была тучная, розовая, дерзкая, без грации, как вакханка Бенедикта. Ее красивые золотые волосы были распущены и переплетены венком из плюща. Она пила вино из стакана, смеялась, как мужчина, и курила не папиросу, а сигарету. Она была грустна. Гости забавлялись тем, что бросали в нее конфеты и миндаль, а Виоланта отвечала им более тяжеловесной стрельбой апельсинов, а ближайших обрызгивала вином.

– Придумайте что-нибудь новое. Это меня больше не забавляет, – кричала она хриплым голосом.

– Да, что-нибудь хорошее! – воскликнул Бенедикт.

– У меня есть что-то хорошее, пришло оно издалека, – сказал со смехом один молодой скульптор и указал на меня; он увидел меня у двери. Все оглянулись на меня, и при первом взгляде на мое безобразное лицо громко рассмеялись.

– Ах, ах, – восклицала Виоланта, – вот это удачно, я умру от смеха!

Я смеялся вместе с другими. Они поздоровались со мной, и меня представили Виоланте. Виоланта при первом же взгляде увидала, как я мало восторгаюсь ею, и перестала смеяться.

– Расскажи, что ты видел, что ты пережил, сколько раз был влюблен! – закричали со всех сторон.

– Придумайте какое-нибудь наказание, – предложил другой, – за то, что он так поздно пришел.

– Пусть трижды поцелует Виоланту, – предложил кто-то, заметив нашу взаимную антипатию.

– Ого, – защищалась Виоланта с иронической улыбкой, и подняла с угрозой апельсин.

– Я знаю – что, – предложил молодой скульптор, который заставил перед тем все общество рассмеяться. – Нам поздно пришедший товарищ быстро набросает, пока мы пропоем какую-нибудь песенку, образ той, о которой он так сильно грезил, раз забыл о нас. И мы тогда только придумаем какое-нибудь неслыханное мучение, если она будет недостаточно красива!

Предложение было единогласно принято. Прикрепили три листа бумаги на пустой подрамник, подали уголь и начали петь. Я сопротивлялся, но должен был, наконец, уступить. Не знаю, как это случилось, но я вспомнил об одной гравюре, которая тебе также известна; она изготовлена с барельефа, находящегося на стене какой-то развалины в Гебель эс-Сильсиле, и изображает прекрасную группу, полную неги и грации: богиня Гатор кормит грудью молодого царя Горуса, не знаю, из какой династии. Я придал богине черты, девический профиль молодой девушки, которую я видел утром в мастерской, и постарался наивозможно точнее изобразить контуры ее прелестного девичьего тела. Мне кажется, что это мне удалось, потому что песня вдруг смолкла, и за мной раздались отдельные восторженные возгласы. Я взглянул сам на свой рисунок, и как раз в эту минуту над моей головой что-то прошумело, ударилось в лицо Гатор и разорвало рисунок. Виоланта бросила в него апельсином. Она объявила, что кормящая женщина – верх неприличия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю