355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиус Зейер » Дом под утопающей звездой » Текст книги (страница 4)
Дом под утопающей звездой
  • Текст добавлен: 14 января 2021, 18:30

Текст книги "Дом под утопающей звездой"


Автор книги: Юлиус Зейер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Картина эта, кажется, очень понравилась и была так хорошо продана, что художник на полученные за нее деньги уехал в какое-то путешествие. Долго он не возвращался и ничего не писал о себе; прежде, чем он вернулся, Антония вышла замуж. Весь тот наряд она сохранила как дорогую реликвию и память о минутах своего наибольшего счастья…

Потом она не раз слыхала об этом художнике, он становился известным и о нем везде говорили. В величайшей нужде, в крайнем унижении Антония утешала себя напрасной мечтой, что этот человек не забыл о ней, что он вспоминает ее с такой же нежностью и тоской, как она о нем. Она еще будет счастлива, счастлива, счастлива! Она повторяла это безустанно, и когда наконец муж ее умер, ей показалось, что минута этого счастья, так горячо желанного, так заслуженного долгими страданиями, наконец наступила. Бедная Антония! Она написала художнику письмо, извещая его о своем посещении. Несмотря на то, что она не получила никакого ответа, она все же через несколько дней отправилась в его мастерскую.

Она вынула из старой корзины свои дорогие реликвии, оделась в пожелтелое, когда-то белое кисейное платье, на голову надела флорентийскую шляпу – несмотря на всю заботливость о ней, измятую и запыленную, завязала накрест по ажурным чулочкам розовые ленточки туфелек и на руку взяла корзинку с работой, на которой с того времени она не прибавила ни стежка.

Так явилась она в его мастерскую, в этом юношеском, но постаревшем, обдерганном от времени костюме на изможденном, истомленном временем и нуждой теле, вся в морщинах, отвратительно безобразная, смешная для всех, но не для Бога, который в то мгновение наверняка смотрел на ее отчаявшееся и безгранично доверчивое сердце и видел, каким оно было. Бог видел, что, измученная жизнью, она хваталась в полубезумии за берег, за который схватиться было невозможно. Бедная Антония!

Художник не был Богом и видел только ее смехотворность, сумасшествие! Ужасный взрыв хохота, от которого он не мог удержаться, разбудил ее от влекущих мечтаний о счастье! Точно теряя рассудок, она оглядывалась кругом, увидела себя в зеркале, увидела в первый раз, какой она была – и вдруг встала перед ней вся ее утраченная жизнь, упавшая в бездну, вся безвозвратно минувшая молодость… И это испортило что-то у нее в голове, лишило ее разума… Ее ошибка была в том, что она искала счастья, так сильно желала его, так безумно, всем существом своим стремилась к нему.

– А вы разве никогда не желали его? – спросил я.

– Все мечтают о нем, – ответила госпожа Целестина, – и я благодарна Богу, что он дал испытать мне хоть краткие минуты истинного счастья. Но после жизнь показала мне, что счастья нельзя приобрести погоней за ним. Положиться на Божью волю, принимать, любить свои страдания – вот единственное средство, которое облегчает наши скорби, лечит наши раны и ведет нас по истинному пути.

– Я вижу, – несколько неделикатно сказал я, – вы сами много страдали?

– Кто не страдал? – тихо ответила она, с прекрасной грустью в своих патетических глазах.

– Вы вдова, – мне сказал об этом раньше ваш сосед; вы еще смолоду потеряли мужа?

– Да, – сказала она, и в глазах заблестела какая-то мечтательность, что-то похожее на отблеск счастливых воспоминаний о времени солнечного утра жизни.

– Он, очевидно, погиб ужасной смертью? – назойливо выспрашивал я.

Я не мог удержаться, я должен был услышать это из ее уст, это была какая-то жестокость и вместе с тем любопытство, что-то вроде интереса, возбужденного драмой.

– Утонул? Мне говорил об этом мой друг. Ах, какая чудовищная стихия – море!..

– Это стихия мощная, – тихо сказала она, – и это было большое горе. Но не я одна узнала его; сколько вдов и сирот сделала там у нас вода! Но мы не можем отказаться от него, от этого моря, – мы, которые родились там, у его берегов. Оно поглощало наших мужей, сыновей, братьев, но мы тоскуем о нем, если нам приходится жить вдали от него. Так уж нас Бог создал. Мы принадлежим ей, этой великой воде, она погребает нас и живит, и мы привыкаем к ней всем сердцем.

– А как случилось это несчастье с вашим мужем? – спросил я.

Госпожа Целестина разговорилась и как-то доверчиво относилась ко мне; я чувствовал, что я симпатичен ей. Она села на стул под окном.

– Как это случилось? – медленно проговорила она. – Так, как обыкновенно случается. Мы спокойно и счастливо жили с мужем в Кайё. Вы, конечно, знаете Кайё? Кайё-сюр-Мер в Пикардии? Маленькое местечко на песках, но милое, маленькое. Мы имели хорошенький домик, кусочек земли под картофелем и садик. Петр так любил цветы. Так звали моего покойника. Он был рыбак. Однажды его нанял господин Бельфор. Лодка у него была хорошая, красивая, – и они поехали на продолжительное время. Я в это время вычистила все в доме и привела в порядок сад. Все у нас светилось как новое в тот вечер, когда я ждала возвращения мужа. Зажгла я лампу, приготовила ужин. Жду-жду, муж не приходит. Тогда я поужинала одна и села прясть.

На дворе был сильный ветер, но у меня не было никаких опасений, море совсем не казалось мне злым. Я, правда, видела в открытое окно женщин, спешивших в часовенку, где мы молимся, когда лодки с нашими близкими находятся во время бури в море, далеко от пристани. Вы, наверное, видали такие часовни у нас или в Бретани, где перед алтарем всегда висит маленькая лодочка? Итак, я видела женщин, проходивших в черных плащах возле нашего дома, но не чувствовала ни малейшего беспокойства. И пряла, все ожидая.

Потом, однако, и я взяла свой черный плащ – все его носят у нас – и также хотела помолиться с другими. Когда я дошла до конца улицы, там стояло кучкой несколько детей, и один из мальчиков говорил своему товарищу: «Знаешь, Бельфор погиб!» Услышав фамилию хозяина лодки, на которой уехал мой муж, я страшно испугалась, но подумала: мало ли чего дети не скажут. И пошла дальше, но уже не в часовню; свернула к домику замужней сестры.

Я подошла тихо и тихонько отворила дверь; у меня уже было как-то страшно на душе. Сестра, ее муж и сын сидели у стола и горько плакали. Они даже не заметили меня. Я не могла ступить шага, не спрашивала, о чем они плачут, только сказала сама себе, как-то внутренне, сама теперь не знаю – как: вот твоя рана! Была у меня эта рана в сердце, это была правда: я стала вдовой.

Так началось мое несчастье. На другой день пришли люди и принесли уже достоверную весть горя; они сочувственно жали мне руки и сказали: «Мы видели, как погибла лодка. Не ищи, бедная, и не жди». И я не искала уже и не ждала, но, однако, были минуты, когда, как во сне, я говорила себе: этого не может быть, он вернется. И я ухаживала за садом, каждый вечер зажигала лампу и ставила ее там, где сиживал он, читая газеты.

Через три месяца в Трепо нашли три трупа. Я пошла туда. По одеждам узнала, что мужа среди них нет. Его так и не нашли. Когда я уже потеряла надежду на возможность похоронить его в святой земле, я отслужила в церкви заупокойную литургию, а потом в доме, по нашему обычаю, поставили круцификс[7]7
  Распятие.


[Закрыть]
в головах кровати, зажгли свечи, застлали постель белым покровом с черными слезами, будто лежал там умерший, потом пришел священник, и соседки, и родные, и каждый помолился, как у гроба, а уходя, кропил святой водой воздух по направлению постели.

Так похоронили мы его по-христиански, хотя вода не отдала его нам. Но и ее ведь создал Господь Бог, и, значит, и она Господня, как и земля, а разве это не утешение?

Лодка также осталась где-то под водой; через много лет заброшенная сеть рыбака зацепилась за ее остатки. Но меня уже не было тогда в Кайё; тогда, в довершение всего, мой ребенок, рожденный после смерти мужа, умер, я уехала – и мне кто-то написал об этом.

По ночам здесь, в Париже, у меня бывали об этом сны, и вот, недавно еще снилось мне, как эта лодка лежит там разбитая, на дне, между скал, под глубокой водой. И шум тех волн я часто слышала во сне, а когда пробуждалась, сердце так сильно билось в груди, как оно бьется только от тоски и скорби. Вы поверите? Мне иногда казалось, что молодые годы оглядываются на меня. Туда, наверное, я уже никогда не поеду. Что ж делать – мы идем по путям, которые нам предназначил Бог.

Госпожа Целестина спокойно поднялась. Что-то поправила у чепца на голове, потом взяла скляночку с каплями на столе, любезно поблагодарила, простилась с нами улыбкой и вышла из комнаты. Мы с Ройко посмотрели друг на друга – и с минуту молчали. Мы прочли волнение в глазах один у другого. Прежде, чем мы заговорили, госпожа Целестина вернулась.

– Извините меня, – сказала она Ройко, – я уже совсем никуда не гожусь. Хотела спросить, не нужно ли вам чего, а сама болтаю-болтаю и, уйдя в воспоминания моего горького прошлого, забываю о ваших нынешних неприятностях!

– Мне ничего не нужно, добрая вы моя, – сказал Ройко.

Но госпожа Целестина все же начала вертеться по комнате, приводила в порядок разбросанные вещи, стерла здесь и там тряпочкой пыль и только после вторичного уверения Ройко, что ему ничего не нужно, она ушла совсем.

Ройко сидел на кровати, на обеих щеках его выступали бледно-розовые пятна, глаза горячечно сверкали – и неожиданно он заговорил:

– Сердце человеческое, – с каким-то тихим возбуждением сказал он, – непонятно, глубоко и так богато прекрасными и возвышенными чувствами, что наша бедная речь не имеет достаточно слов для них. Но в стадии нашего нынешнего развития мы наполовину даже не можем знать этого человеческого сердца, потому что оно еще не приобрело всей своей возможной силы.

Человечество, каким мы его видим теперь, еще не истинное человечество, оно только тень, очертание, предчувствие того, чем оно будет когда-то! Нынешнее человечество существует только для того, чтобы принести себя в жертву, и оно дойдет до своего высшего идеала тогда, когда само себя распнет на каком-нибудь кресте и сойдет в могилу, чтобы потом встать из нее для истинного триумфа и славы!

Род человеческий, каков он сейчас, не заслуживает ничего, кроме страданий и печалей, и может быть, что здесь, на земле, где все, что ныне составляет человечество, предварительно должно было пройти состояние растительности и животности, – он этой будущей стадии человечества, или, лучше сказать, этого сверхчеловеческого идеала, не достигнет совсем!

Может быть, дух человеческий, который представляет душу нашей планеты, со временем перейдет на другую планету, чтобы там свершить свое восславление, а в это время бездушный труп матери-земли, вырванный из своей орбиты, исчезнет в черной мгле какого-нибудь погасшего солнца, как в предвозвещенной могиле!

Он устало замолк. Я слушал с удивлением. С чего он так разговорился вдруг о человечестве и человеческом сердце? Было ли это следствием впечатления, произведенного повестью этого простого сердца госпожи Целестины?

Я взял его за руку.

– И вы, – сказал я, – вы не верите в Бога, вы – со своей пламенной жаждой идеала?

– Оставьте меня в покое, уйдите, я хочу спать! – грубо ответил он. – Я смертельно устал, чего вы от меня хотите?..

Я встал.

– Вы сохнете от жажды веры! – шептал он, открывая глаза, которые сонно закрылись минуту назад. – За преходящим – непреходящее, – через минуту тихо прибавил он, – вот, приблизительно, мое понятие о том, что обыкновенно называют Богом. Ради более ясного представления о том, что никто не может себе предоставить, люди облекают это понятие в человеческий образ больших размеров, конечно, в отношении своих понятий и своей меры… Но зачем вы меня спрашиваете об этом? – гневно закричал он. – Что за любопытство? У вас есть вера? Хорошо! Ну и веруйте – и не ослабляйте ее углублением в понятия других людей. Опасно то, что вы говорите со мной, опасно для вас самого.

Я знал в Мексике человека, большого чудака, который пожелал увидать свои собственные похороны. Он был очень богат и денег не жалел; что здесь, в Париже, показалось бы невозможным, оказалось возможным там, за морем. При помощи денег и всяческих фортелей он добился того, чего хотел. Ему устроили очень торжественные похороны. Он лежал в стеклянном гробу, а священники, не знавшие об этом обмане, пели над ним погребальные песни. И вот, он во время обряда… умер.

Вы слишком исследуете, что происходит в других; берегитесь, чтобы с вами не случилось, как с тем человеком: вдумываясь чрезмерно, из простого любопытства, в эти чувства и мысли, вы можете в них завязнуть.

Он говорил в очевидной горячке. Даже не обращая внимания на пылающие глаза, горячие ладони рук и быстрое биение пульса, можно было заметить это по внезапным, бесцельным движениям и странному отсутствию связи в его речи. Но то, что говорил он, все же производило на меня чрезвычайное впечатление, и я выбежал от него в каком-то необъяснимом страхе и с прочным решением посещать его с этого времени менее часто. Однако мне не хотелось оставить его без призора в болезни, и я упросил своего друга, Анатоля, врача гораздо более опытного, чем был я сам, чтобы он занялся им на некоторое время.

натоль ежедневно ходил к Ройко и приносил мне вести о нем в больницу и кофейню. Потом, когда мои мысли несколько успокоились, я начал сопутствовать ему в дом «под утопающей звездой», но, как доктора, немного помогали Ройко и я, и он. Он слабел и гиб на наших глазах от какой-то скрытой душевной, загадочной болезни, медленно умирал как будто без всякой телесной причины.

Анатоль смотрел на Ройко, как на довольно интересного человека, умственно полубольного, но не обнаруживал к нему ни сочувствия, какое он возбуждал во мне, ни интереса, который так безраздельно привязал меня к этому странному человеку. В присутствии Анатоля Ройко был очень молчалив; он чувствовал к нему очевидную антипатию, и, сдерживаясь до некоторой степени, все же не совсем скрывал это. И вскоре Анатоль совсем прекратил свои посещения. Я пытался тогда убедить Ройко, чтобы он пригласил другого врача, или же поступил в какую-нибудь больницу. Но он не хотел и слушать об этом.

– Я умру у себя дома, – коротко ответил он, – никакой доктор мне не поможет. Что может посоветовать другой – сумеете и вы. Так будьте в таком случае сами моим доктором, или я совсем откажусь от всякой медицинской помощи.

Он был упрям, и я уступил ему в этом так же, как и в других вещах. Поэтому я снова начал бывать, вначале частым, а потом и ежедневным гостем в доме «под утопающей звездой», и весь дом знал меня, и понемногу меня приняли как своего те из его обитателей, с которыми я чаще встречался.

Случаю было угодно, чтобы вскоре я ближе познакомился и с той бедной женщиной, которая так сильно плакала, когда военный грубиян дерзко оттолкнул ее от себя.

Я сидел у Ройко, более чем когда-либо мрачного, печального и молчаливого, как вдруг дверь быстро открылась и на пороге появилась госпожа Целестина. Она была бледна, как труп.

– Ради Бога, на помощь! – задыхающимся голосом кричала она. – Скорее, скорее, иначе может произойти убийство!

Она убежала так же быстро, как прибежала, а я поспешил за ней по лестнице, на площадку под «клеткой идиоток».

Там мы увидели светловолосого военного красавчика, которого я знал уже в лицо; он только что вылетел из комнаты той женщины, был взбешен, а руки, которые он вытирал носовым платком, были испачканы кровью.

– Беда! – крикнула госпожа Целестина и зашаталась. – Беда! Он убил ее, наверняка убил эту бедную Виргинию! Я слышала ее отчаянный крик! А теперь эта мертвая тишина!..

Мы вбежали в комнату; в это время со всех сторон уже слышалось хлопанье дверей и поспешные шаги встревоженных жильцов: сбежался весь дом.

Женщина, которую госпожа Целестина назвала Виргинией, лежала на полу в изорванном платье, с волосами в беспорядке, со следами крови на лице, шее и груди. Она была без чувств. Я поднял ее и положил на канапе. Госпожа Целестина смачивала ей водою виски. Виргиния открыла глаза и увидела любопытные лица толпившихся в дверях жильцов дома.

– Прогоните их, госпожа Целестина, – были ее первые слова. – Госпожа Целестина, заприте дверь. Мне сделалось дурно… Я упала… Поранила себя до крови…

Госпожа Целестина повторяла эти слова, прося собравшихся разойтись и не беспокоить Виргинию. В это время Виргиния испытующе, пасмурно, мрачно всматривалась мне в глаза.

– Умру? – тихо спросила она.

– Не думаю, – ответил я. – Нет! Раны неглубоки.

– Жаль! – сказала она.

Это короткое слово скрывало в себе в эту минуту целую бездну сожаления.

– Он хотел убить вас? – спросила госпожа Целестина.

– Кто? Здесь никого не было. Я только упала, – пробормотала в замешательстве Виргиния.

– Я слышала, как вы звали на помощь, – сказала госпожа Целестина, – а потом мы видели его, как он выбежал из комнаты.

– Леон? – с величайшей тревогой спросила Виргиния. – Вы не выдадите его! – воскликнула она, быстро хватая меня за руку. – Вы не выдадите его! Даже если бы я умерла! Я не хочу! Умоляю вас! Кому какое дело до того, если бы даже он убил меня? Это мое дело, а… а… а я… хотела бы умереть…

Она закрыла глаза, и из-под посиневших век показались слезы.

Минуту мы простояли с госпожой Целестиной в молчании, растроганные и грустные. В комнате была глухая тишина. Вдруг начала петь птица, сладко, протяжно, мечтательно. Я посмотрел туда, откуда неслось пение: птица сидела в клетке у окна, заросшего снизу доверху сочной листвой какого-то красно-цветущего вьющегося растения.

Это было то самое окно, которое, прежде чем я попал в дом «под утопающей звездой», вызывало во мне романтическое видение – что за ним скрывается «воплощенная поэзия», воплощенная в молодой, прекрасной девушке, чистой лилии, каким-то чудом выросшей из развалин и остатков этого старинного парижского квартала, как в сказке из руин обваливающегося замка!


А передо мной лежала несчастная женщина, немолодая, нищая, погибшая, залитая кровью и роняющая слезы.

Меня охватило неизмеримое сострадание. Но я быстро опомнился и перешел от размышлений к делу. С помощью госпожи Целестины я обмыл и перевязал раны Виргинии, которые не были ни глубоки, ни смертельны. Потом я попросил госпожу Целестину побыть с этой женщиной, пока я вернусь.

Я поехал в ближайшую аптеку, купил все, что нужно было для более обстоятельного лечения пациентки и скоро вернулся к ней. Она за это время уснула, и мы не хотели будить ее от этого сладкого забытья всех горестей. Я вернулся к Ройко, а госпожа Целестина ходила по всему дому, успокаивая встревоженных жильцов, объясняя им, что дело вовсе не в убийстве, а в слишком грубом обхождении и прося, чтобы из-за пустого любопытства не беспокоили больную, которая через день, а самое большее – через два дня совершенно поправится.

Идя от Ройко, я опять зашел к Виргинии. Она уже не спала, была бледна, но довольно спокойна. Ее заплаканные глаза смотрели на меня умоляюще. Мне показалось, что она хочет о чем-то поговорить со мною. Я сел у ее кровати, взял ее за руку и, вынув часы, начал считать ее пульс, давая ей таким образом достаточно времени приготовиться к тому, что она хотела сказать мне.

– Послушайте, – несмело начала она, – так вы видели Леона, когда он убегал из моей комнаты? Пообещайте мне, что вы никому ни слова не скажете! А то ведь сейчас будет следствие – и Леона может постичь какое-нибудь наказание.

– Обещаю тебе, что буду молчать, если ты этого хочешь; но этот негодяй заслуживает наказания. За что он тебя бил?

– Он хотел денег. Я отдала ему все что имела, но ему этого было мало. Он бил меня за то, что я мало зарабатываю. А разве я виновата, что я некрасива и старею?

Она замолчала и опустила глаза.

– А зачем ты даешь ему деньги? – с удивлением и любопытством спросил я.

– Люблю его, – просто ответила она.

Я взглянул на нее уже с нескрываемым изумлением. Она слегка покраснела.

– Я женщина продажная и достойная презрения, – сказала она, – но люблю его. Я старая и некрасивая, он – молодой и красивый, – я люблю его. Люди смеются надо мной. Чем же я виновата, что хоть и состарилась, а люблю – и в первый раз в жизни! Да, в первый раз. Он меня не любит, – Бог мой, да разве возможно иначе? Он такой красивый, сколько девушек сходят по нему с ума! Но он хочет денег, которые я и даю ему; денег ему всегда не хватает. Я отдаю ему все-все, хоть если бы самой голодать пришлось. Я унижаюсь, продаюсь запоздавшим ночью пьяницам, которые меня тоже бьют; что мне все это, если, взяв эти деньги, он хоть иногда улыбнется мне!

– Но ведь это безумие! – воскликнул я. – Борись с этой слабостью, потому что она просто подла!

– Пусть будет так, – ответила она, – но это одно держит меня над водой! Если б хоть один раз в жизни я не любила вот так, совершенно бескорыстно, разве я смогла бы перенести сознание своей низости? То, что вы называете слабостью, подлостью – будет, должно быть, единственным моим оправданием перед Богом. Я всем продавалась, ему я отдаюсь. У всех я брала деньги, но он берет у меня.

Она сказала это так просто, с такой убежденностью, что мне стало стыдно за свой упрек. Мне одинаково мало была смешна эта престарелая женщина, с таким воодушевлением говорящая о своей любви, как и та, этажом выше, маркграфиня, в угасающем духе которой до сих пор блистал блуждающий огонек никогда в действительности не испытанных материнских чувств. Молча я пожал руку Виргинии. Она посмотрела на меня с благодарностью за то, что я понял ее. Я вынул немного денег и положил на стол возле ее кровати.

– Оставляю тебе здесь, – сказал я, – на необходимое. Завтра я опять осмотрю твои раны.

Она удержала меня за рукав. В глазах у нее были слезы.

– Спасибо вам, – шептала она, – за вашу доброту… Но послушай те, не сердитесь на меня… Если придет Леон с раскаяньем, что мучил меня, что меня избил… если он опять попросит денег… знайте, я не смогу удержаться и отдам ему все… Так лучше возьмите их назад… эти ваши деньги… Вы, я знаю, не хотели бы, чтобы я отдала их ему.

– Они твои, – сказал я, – ты можешь поступить с ними, как тебе угодно. Я не буду спрашивать, что ты с ними сделала.

Она еще сильнее сжала мою руку, захлебываясь от плача.

– Пусть Бог вам воздаст за это, – наконец сказала она. – Я женщина погибшая и недостойная сочувствия, но не всегда я такой была. Ах, может быть я не была бы тем, что я теперь, если б не умер мой брат… Бедный мой Теодор! Ему еще не было и восемнадцати лет, когда он умер в семинарии, там, далеко, в Бретани, где мы оба родились… Ах, мой Теодор, – это был ангел чистоты! Он был моложе меня и такой простой, такой добрый! Он еще был у родителей, когда я ушла на службу в Париж. Он любил меня до страсти и так тосковал, так тосковал обо мне! Он не имел понятия, что такое грех, в который я вскоре впала.

Я бросила службу и повела разгульную жизнь. Не из необходимости, не из нужды отдалась я разврату, это было из легкомыслия. А потом – я хотела быть богатой. Мечтала вернуться в Бретань, купить себе домик с садом и иметь драгоценности, наряды, серебро! На службе столько не заработаешь! Ах, Бог наказал меня, вы видите, я умираю от нужды…

А представьте вы себе такое предостережение: однажды, во время пирушки в веселом обществе, какой-то коммивояжер вдруг рассказывает, что он был в Понт-Авене, в моем родном краю, и что там какой-то мальчик, которого он встретил в лесу, спрашивал его, не живет ли он в Париже, а когда он ответил, что да, мальчик радостно закричал: «Так в таком случае вы должны знать Виргинию, мою сестру, которая служит у господина Делатра на улице де Ренье! Как же вы можете не знать ее!» Поднялся громкий смех над наивностью маленького бретонца, но я плакала, потому что поняла, что мальчик, который расспрашивает в лесу прохожих обо мне, был Теодор, так как это я у господина Делатра на улице де Ренье имела свою первую службу! Скажите, разве это не был перст Божий, что кто-то в этом развратном обществе невольно должен был мне напомнить моего ангела-брата?.. А тогда все так смеялись! Одна я плакала – но все же на добрый путь не вернулась!..

Она замолчала, а лицо ее подернулось какой-то смертельной грустью. Я утешал ее, как мог. Она несколько успокоилась. Я собрался уходить.

– Подайте мне, – попросила она, – вон ту фотографию, что стоит на окне. Это Леон. Год тому назад мы были с ним вместе на ежегодной ярмарке пряников на площади Народа. Там в одном из балаганов был фотограф – и он сделал мне этот портретик Леона так изумительно дешево! А потом Леон купил мне свинку из пряника с написанным на ней желтым сахаром моим именем. Мы съели ее вместе. Эта свинка должна была принести нам счастье.

Я подал ей выцветшую скверную фотографию этого негодяя. Она засмотрелась на нее при темном блеске свечи с такой жадностью, что даже не заметила, когда я пожелал ей спокойной ночи.

хотел идти домой, но вспомнил, что нужно попросить госпожу Целестину, этого духа милосердия и сострадания в мрачном доме «под утопающей звездой», чтобы ночью, время от времени, она заглядывала к Виргинии, не нужно ли ей чего-нибудь. Потом, когда я уладил это, мне вспомнилось, что я не простился с Ройко. И я пошел к нему. Он лежал в темноте на кровати. Зажегши маленькую лампу и взглянув на него, я ужаснулся выражению его лица. Это уже не было возбуждение или горячка, это было настоящее безумие.

– Он убил ее? Убил? – спрашивал он и смеялся страшным, диким, хриплым смехом.

– Разве вы ее ненавидите, что выказываете при этой мысли такую радость? – гневно ответил я, забывая, что он, очевидно, не владеет своим рассудком.

– Ах, какое мне дело до нее, – закричал он, – но он, он, как я завидую ему!..

– В чем вы завидуете ему?

– В чувстве совершенного преступления, этого первого мгновения трагика!

– Вы сходите с ума! – изумленно воскликнул я.

– Я хорошо знаю, что говорю! Вы никогда не совершили убийства или какого-нибудь другого тяжкого преступления, – одним словом, греха, за которым следуют людские проклятия и судорожные терзания того, что называется совестью!

– Слава Богу, нет! – воскликнул я.

– В таком случае, вы не можете понять этого чувства. В таком случае, вы не знаете, что значит – встать вдруг как бы на высоком пьедестале, подняться надо всем обыденным, мелочным окружающим! Видеть провал, бездонный, как море, который отделяет вас от всего мира! После преступления человек вдруг видит себя в совершенно ином свете, чем видел раньше, и не только он сам, но и мир кажется ему чем-то иным, отличающимся от того, каким он принимал его раньше! Наконец он знает сам себя! Наконец он – великий философ! Нерон хорошо знал, что великий злодей вместе с тем, до некоторой степени, и великий артист. По кровавой дороге он гнался за своей убегающей музой. И какая обалделая публика была вокруг него! Преступление имеет нечто общее с произведениями искусства, в художнике, как и в преступнике, есть что-то, что толкает его к тому, что он должен сделать, толкает слепо, – тайна, постичь которую никто не мог! Только великий художник может чувствовать так же интенсивно, как великий преступник, или наоборот, если хотите!..

– Вы говорите чудовищные вещи, или сами не знаете, что говорите! – крикнул я.

Мороз пробежал у меня по телу. Но что-то толкало меня, насильно толкало к этому странному человеку; я должен был, я чувствовал, что должен – проникнуть в его душу. Я взял его за руку и зашептал, сам не зная для чего:

– Вы говорите по собственному опыту!

Он громко засмеялся.

– Может быть, я где-нибудь читал то, что теперь декламирую вам! – воскликнул он. – Человек столько читает, что иногда уже не различает своих мыслей от тех, которые только, как эхо, отзываются в нем.

Он пробовал вырвать свою руку из моей, но я крепко держал ее. Вдруг мне пришло в голову, что тогда в больнице, когда он в первый раз рассказывал мне о своей жизни, у него невольно вырвался смертельно грустный шепот: «Вина, моя вина!» Какая же это была вина?

– Вы говорите по собственному опыту! – воскликнул я. – Признайтесь! Признайтесь!

Теперь я сам был как в горячке. Его безумие заразило и меня. Ройко был смертельно бледен, в широко раскрытых глазах загорелся внезапный ужас. Но, охваченный безумием, я не чувствовал к нему ни малейшего сострадания.

– Говори, говори, говори! – повелительно кричал я.

– Ну хорошо, – шепотом ответил он, как бы покоренный моей энергией. – Если б только не этот ужас, – прибавил он еще тише, – который исходит от неживых вещей! В первый раз ужас упал на меня с большого горного излома, когда я убегал из замка, в котором она умерла. Скалу эту я видел сто раз, но никогда не обращал на нее внимания. Но тогда, после ее смерти, она совершенно изменилась. Она вдруг сразу получила ту ужасную особенность, что взглядывала, смотрела, хотя у нее не было глаз! Она не имела никаких глаз, даже обозначенных краской или высеченных в камне, в ней не было ничего, хоть немного похожего на глаза – бесформенный горный излом, простой камень, – и смотрел! Это был неописуемый ужас! Глаза, которых не было совсем, пронизывали холодом до костей и вздымали волосы на голове!..

При этих словах мне показалось, что все стены, все вещи в комнате были полны невидимых, неопределенных глаз, и странно – никогда до сих пор не испытываемый ужас схватил меня когтями. Губы мои дрожали, когда я шептал себе: «Этот человек доведет меня до сумасшествия». Я пустил его руку, отошел на шаг и начал вытирать холодный пот на лбу. Я вдруг понял, что такое ужас, исходящий от предметов.

Ройко с усилием встал с кровати и схватил меня за руку.

– Ты хотел знать, – почти торжественно сказал он, – так знай! Да, я совершил преступление. Изменой разрушил счастье двух людей. И не только счастье: я погубил также две человеческие жизни…

Я опять отвел его к кровати, потому что ноги под ним дрожали, и я боялся, что он упадет. Теперь сострадание пересилило во мне все другие чувства, и я начал успокаивать Ройко.

– Опомнитесь, – просил я его, – ни в чем мне не признавайтесь, не сегодня, по крайней мере! Какое же я имею право требовать от вас такого доверия? Забудьте обо всем, что я сказал необдуманно, я сам был в горячке и не знал, что говорю!

Но Ройко, как бы не слыша, все сильнее стискивал мне руку и с видимым усилием, но ясным, пронизывающим шепотом продолжал говорить:

– Я был хоть и молодым, но все же уже взрослым человеком, когда совершил свой подлый поступок, и поэтому у меня нет оправдания даже юношеской неразумностью! Слушай, ты, мучитель мой, который вызвал меня на эту исповедь – как это случилось…

Здесь, в Париже, случай или судьба столкнула меня с молодым английским аристократом. Мы встретились как-то ночью на пустой улице, оба так задумавшиеся, что, не видя один другого, столкнулись. Глаза наши встретились, и мы остановились удивленные, рассматривая друг друга. Мы читали мысли друг друга, как в открытой книге.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю