355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиан Стрыйковский » Аустерия » Текст книги (страница 5)
Аустерия
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:06

Текст книги "Аустерия"


Автор книги: Юлиан Стрыйковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

– Как это случилось? Не знаю. Не знаю даже, как это случилось. Знать хотя бы, как моя дочь умерла.

– Какая разница? Это женское дело – задавать такие вопросы. Только женщина может думать, что хоть на что-то есть ответ. Ни на что нет ответа. Ну как могло случиться иначе, чем случилось? Случилось – значит, должно было случиться. Так должно было быть. Так, а не иначе. И нет способа проверить, могло ли быть по-другому. Вот если бы хоть что-то могло случиться два раза: раз так, раз эдак, – но на свете все случается только один раз. И на этом держится мир – на том, что ничего нельзя предотвратить. К примеру, такая глупость: где-то что-то случилось – изменилось бы что-нибудь, если бы в это время я там был? Или, допустим, я нахожусь в каком-то месте – так разве там произошло бы что-то другое, если б меня в этом месте не было? Скажем, я в зале аустерии. За столом сидят два гостя, что-то пьют, что-то едят и разговаривают. Ко мне не обращаются. Возможно, даже меня не видят. И не знают, что я слушаю, о чем они говорят. Например, один говорит: хорошо бы мне выиграть в лотерею, я б тогда выдал дочь замуж или купил бы дом, а другой: хорошо бы наконец пошел дождь, иначе зерно вздорожает. Ну а если б меня не было, они бы то же самое сказали? Проверить никак нельзя. Глупости все это, можно сказать, пустое дело, тут и говорить не о чем. Казалось бы. Ну а если речь идет о важных вещах, от которых зависит жизнь или смерть? Это ведь только поначалу кажется глупостью. А если задуматься? Пускай это будет не зала аустерии, а целый город или целый мир, и не два человека, а целая община или даже целый народ. И вообще, пускай это будет жизнь. И что тогда: если ты что-то сделаешь, жизнь на свете от этого изменится? – да об этом никто и не узнает. Я не говорю о Боге, который все знает и все видит, – вспомните предсмертную исповедь: «Что мы можем сказать Тебе, восседающий в высотах Своих, что мы можем поведать Тебе, Обитающий на небесах? Ведь все скрытое и явное известно Тебе». Тут все понятно. Я говорю о людях. Проверить это нельзя. А если человек просто живет на свете – от одного этого что-то меняется? И это нельзя проверить. Так есть ли смысл хоть в чем-нибудь, что творится на свете? Какой смысл жениться, рожать детей? Меняется мир от рождения ребенка? Меняется мир от каждой смерти? Как можно об этом узнать? А если даже такой простой вещи, такой малости нельзя знать…

– Надо его разбудить, – сказал фотограф Вильф.

– Пускай спит.

– Моя Бланка уже спит наверху. А здесь ее ботинки. Уже десять часов. Я никогда не ложусь раньше двенадцати. Всегда ждал, пока ляжет Ася. Пока она сделает все уроки, выполнит все задания. Ася была очень прилежная. Первая ученица в классе. Пока он не сбил ее с толку. Это он во всем виноват. Бланка моя ей всегда говорила…

– Хорошо, что она спит наверху. В случае чего надо будет всех разбудить и спрятать в подпол.

– Моя Бланка всегда была к ней очень добра, с первого же…

– С чего бы ей не быть доброй?

– Еще до того, как я на ней женился, она сама мне сказала: «Любимый, не беспокойся, я буду ей настоящей матерью».

– Почему нет?

– Я отнесу Бланке ботинки. Может, ей понадобится на минутку выйти.

– Так выйдет босиком.

Внезапно распахнулась дверь. Подул ветер, непоседливые огоньки в подсвечниках взметнулись высоко и поникли, но ненадолго.

Гершон стоял на истоптанном пороге, отделяющем залу аустерии от спальной комнаты, деловую часть от жилой.

– Кого там еще принесло?

Старый Таг поднял голову, постоял, прислушиваясь. Потом поправил ермолку и вышел.

– Кто это может быть? – спросил фотограф Вильф.

Сапожник Гершон переступил порог и вошел в спальню.

– Казаки?

– Не знаю, – сказал Гершон.

– Гусар… здесь?

– Не знаю. Может, здесь.

– Надо с ним что-то сделать. Где он сейчас? Остался в кухне? Или он не остался в кухне? Остался?

– Если остался, значит, здесь.

– Сидит?

– Может, сидит, может, стоит, я знаю! Какая разница?

Сапожник Гершон подошел к кровати.

Поникшие было огоньки ожили. Снова подскакивали и возвращались в чашечки подсвечников.

Сапожник Гершон посмотрел на Бума и на закрытое черной шалью зеркало. Хуже всего умирать, если ты еврей.

– Как он может так храпеть? – спросил фотограф Вильф.

– Намучился. Всю дорогу ее нес.

– Моя Бланка ей всегда говорила…

– Бедный мальчик. Она умерла у него на руках.

– Говорила ей Бланка: «Не отходи, держись около меня, не то потеряешься». И так далее. А она вдруг исчезла. – Фотограф указал сапожнику Гершону на стул рядом с покойницей. – Прошу. У евреев покойника не оставляют. Нельзя, чтобы она тут была одна. Я сейчас вернусь. Посидите здесь.

Хорошо? – Он шагнул к двери. Но еще вернулся и взял стоящие возле шкафа ботинки.

Кантор, сын кантора, стоял посреди залы аустерии.

На лавках по обеим сторонам длинного стола сидели те, что убегали, – те же и в том же самом порядке. Все вернулись.

Темнота стирала их лица по-разному: чем дальше, тем больше. Только золотая оправа очков вспыхивала и гасла.

На середину залы падал сноп света от висячей лампы, заслоненной черным платком Явдохи, коровницы. В этом светлом кругу стоял кантор, сын кантора; правая нога колесом. Почему он начал хромать именно сейчас, когда императору нужны здоровые солдаты? – спросил военный врач, доктор Леон Крамер, сын переплетчика Крамера, теперь сидевшего во главе стола, будто он раввин. «Человек не выбирает ни дня, ни часа, ни минуты, когда ему стать калекой», – так, громко, чтобы слышала вся комиссия, ответил кантор, сын кантора. По предложению председателя, майора Шашкевича, призывная комиссия сочла это объяснение удовлетворительным. К стыду доктора Леона Крамера. «Вместо того чтобы помочь еврею, вы ему пакостите. И это бы еще было не так страшно, но ведь могло, упаси Бог, закончиться пулей! А ведь вы, доктор, еврей, а майор Шашкевич, между прочим, не еврей». Весь город осуждал доктора Леона Крамера, сына простого переплетчика, то есть, что ни говори, ремесленника, за то, что тот забыл, откуда ноги растут. Еврей, который высоко взлетел, упаси Бог, хуже, чем нееврей. Господин председатель, майор Шашкевич, сказал какую-то пословицу на латыни, которая означала, что, когда стреляют пушки, музыка молчит, – в данном случае имелся в виду певец; кантору, сыну кантора, нечего делать на фронте, и для фронта, и для кантора будет лучше, если он останется среди своих единоверцев в синагоге, где вместе с отцом, да будет благословенна его память, пел с малых лет. Его детский голосок звенел как колокольчик и выдавливал слезы из глаз слушающих. В городе родилось двое таких детей. Второй – Буся Мунд, который играет на скрипке. Бусе Мунду повезло. Ему судьба улыбнулась, и хоть он из бедной семьи, сын, стыдно сказать, уличного торговца бубликами, но учился у частного преподавателя, который давал ему уроки музыки задаром. А сыночку кантора не повезло. Один только раз показалось, что он вытащил счастливый лотерейный билет, – это когда его услышала госпожа баронесса. Неевреи приходили в Судный день в синагогу, в Большую синагогу, слушать «Кол нидрей» [33]33
  «Кол нидрей» («Все обеты» – ивр.) – покаянная молитва, с которой начинается служение в Судный день; суть молитвы – отказ от всех обетов, зароков и необдуманных обещаний.


[Закрыть]
– эту молитву пели испанские евреи, когда инквизиция отправляла их на костер. Пришла и госпожа баронесса в сопровождении эсперантистки Амалии Дизенгоф. От пения душа разрывалась. Госпожа баронесса, рыдая в платочек, пообещала заняться маленьким певцом, который в будущем должен стать новым Карузо. Но к сожалению, на следующее утро она неожиданно уехала в Вену. Дома ее уже ждала депеша, вызывающая на похороны очень близкого человека. Говорили, он покончил с собой. Но точно ничего не было известно. Адвокатша Мальц нанесла визит эсперантистке Амалии Дизенгоф, члену благотворительного комитета «Женская помощь». Поговорили о картах, о скачках, даже о какой-то женщине, не о госпоже баронессе, упаси Бог. Но правда так и не вышла на явь. Амалия Дизенгоф молчала, притворялась, что ничего не знает. А может, притворялась, что притворяется? Госпожа баронесса надела черное платье, черный крестик и длинные черные серьги. И потом уже никогда не снимала. Даже на балу, устроенном «Женской помощью» (доход предназначался польско-еврейскому Дому сирот), баронесса появилась в трауре. Но о сыночке кантора забыла, и слепая судьба от него отвернулась. Вот так смерть одного человека в далеком городе может покатить вспять колесо судьбы другого человека, хотя они даже незнакомы. В этом смысле мирная жизнь немногим отличается от войны, на которой друг друга убивают незнакомые люди. Потом уже никто не интересовался молодым певцом, хотя голос его крепчал и мужал, хотя его уже называли не «сын кантора», а «кантор, сын кантора». Кантор, сын кантора, пел уже не только перед Ковчегом в Большой синагоге, но и на свадьбах перед невестой. А поскольку нет в жизни ничего прекраснее еврейской невесты, он пел стихами. Сам сочинял, то грустные, то веселые, но всегда в рифму. Кантор, сын кантора, спрыгнул в канаву. Ему уже было все равно! Убегал со всех ног. Пуля пролетела прямо над головой. И ничего! Ничего! Буду думать, что это муха. Злющая муха. Почему муха? Потому что мне вспомнилось, как Тит, лютый враг иудеев, когда уничтожил Храм, втянул в нос вместе с воздухом муху. И муха влетела ему в голову. Бог дал ей железные когти и стальной клюв, чтобы она денно и нощно терзала его мозг. Это значит, что Бог нас не оставит! Даже в наихудшую минуту найдется выход! Ах! Жизнь! Жизнь! Я уже прочитал предсмертную молитву: «За грех, который мы совершили пред Тобой…» Уже самые дурные мысли бродили у меня в голове. Вместо того чтобы закрыть глаза в собственной постели, я умру один в чистом поле, свой солдат меня застрелит или чужой, боль от этого не будет меньше. Лежу лицом вверх, чтобы до конца все видеть: небо, откуда может прийти спасение, лучик последнего солнца, гладкие брюха лошадей; сперва две лошади наших гусар, потом сотня коней диких хазар. Запах конского пота, вскинутое вверх копыто… добрый ангел отвел его от моей груди, спас несчастного человека. Казачьи сапоги со шпорами, впившимися в лошадиные бока, раздирающими в кровь шкуру, нужно быть лошадью, чтобы выдержать такую пытку. Гусары, два гусара один за другим несутся в лес. Это начало, все еще только начинается, потом сотня лошадей перепрыгивает канаву. Я был уверен, что это никогда не кончится. Боже, я в Тебя верю, верю в Твое милосердие, спаси меня от нечестивого врага. Ты, говорю, моя опора, мой панцирь, а я – Твой слуга, Твой воин. Спаси мою жизнь, спаси, пока еще не поздно… душу, правда, Ты мне дал бессмертную, но, если честно, живешь ведь только один раз.

Когда кантор, сын кантора, закончил, стало тихо.

Первым заговорил владелец магазина модельной обуви Апфельгрюн:

– Мы-то еще вовремя убежали и успели спрятаться в лесу. Но интересно, как они выглядят, эти казачьи кони? Как, собственно, такая казачья лошадь выглядит?

– Тоже мне вопрос! – пожал плечами владелец концессии на торговлю табачными изделиями и лотерею Притш. – Лошадь – она везде и всю жизнь лошадь.

Апфельгрюн молча смерил Притша взглядом.

Кантор, сын кантора, высунулся за пределы светлого круга. Сморщил нос и прищурился, чтобы разглядеть, кто из сидящих в темном углу спрашивает. Поблескивающие стеклышки очков, круглая физиономия под круглым котелком, белый воротничок, черная бабочка на белой манишке – это он заметил сразу, как только вошел. Все, видно, сидели тут уже давно. Головы покачивались над столом, как воздушные шарики, а во главе стола, будто у себя дома, за субботней или праздничной трапезой – его он тоже сразу заметил, – сидел, развалившись, переплетчик Крамер. Каждый поймет, что у него сын – доктор. Все вернулись. Никому не удалось убежать. Не только ему с этой его ногой. Кудрявая жена Крамера сидит неподвижно, голова высоко поднята. Скрестила руки в сборчатых рукавах; дочка Роза тоже скрестила, и рукава у нее тоже сборчатые, но не такие пышные. Вся семья спокойна. Асиных родных за столом не видно, ни фотографа Вильфа, ни Бланки, мачехи. Неужели никто ничего не знает? А где Бум? Но чем виноват кудрявый Бум? Что мальчик мог сделать? Разве есть что-нибудь лучше и краше жениха с невестой? Рано или поздно родителям пришлось бы подписать брачный контракт и сыграть красивую, многолюдную, шумную свадьбу. Еще стреляли, он еще лежал в канаве, когда Бум выносил девочку из леса. Такой лес и такую канаву в жизни не забудешь. Будет потом о чем рассказывать детям и детям детей. Мало тебе было, ну так получай, вот она, война! И без того жизнь с этим пением ломаного геллера [34]34
  Мелкая разменная монета; в Австро-Венгрии до 1918 г. 100 геллеров составляли 1 крону.


[Закрыть]
не стоила. А тут еще и война! Жизнь. Сколько ее еще осталось, этой жизни? Про девочку не сказать было, что убитая. Может, просто устала. Невеста! Невеста! Смотри, как Бумек тебя любит! Погодите еще, погодите, подожди, пока мачеха поведет тебя под хупу, [35]35
  Хупа (полог – ивр.) – балдахин, под которым проводится обряд бракосочетания; символизирует домашний кров.


[Закрыть]
вокруг родные, близкие, на тебе платье с фатой, легкой как воздух, слезы текут по лицу, ах, чем больше слез утрет тебе свекровь, тем больше счастья подарит Господь. Ой, плачь, плачь, невеста, ублажай Бога слезами, да смилуется Он над нами, пусть, как родник в пустыне, не иссякнет твоя слеза, а под конец принесу тебе миску хрена, жгущего глаза…

– Как выглядит такая казачья лошадь? – повторил Апфельгрюн. – Я лично не люблю лошадей.

– Вы только посмотрите! – изумился старый Таг. – Чтобы человек не любил лошадей! Достаточно поглядеть, как лошадь пьет воду. Я бы не одному пожелал так пить.

– А где Бум? – Кантор, сын кантора, улыбнулся жене Крамера.

– Бум? – Жена Крамера посмотрела на мужа. – А кому какое дело?

– Он спит, – ответил Крамер.

– Спит? – удивился кантор, сын кантора.

– Уснул – значит, спит, что тут непонятного? – отозвалась жена Крамера.

– А где невеста? – Кантор, сын кантора, сплел на животе пальцы.

– Невеста? Какая невеста? – Крамерша, не разводя скрещенных на груди рук, пожала плечами.

Дочка сделала то же самое; все это время она не сводила с кантора, сына кантора, глаз.

– Ася, – сказал кантор, сын кантора. – Красавица Ася. Бедная Ася, сиротка. Не дай Бог обидеть сироту.

– Ой, Боже, Боже! – вскричал переплетчик Крамер. – Как все это страшно. – И посмотрел на жену.

– Может, что-то, упаси Бог, случилось? Я ничего не знаю. – Кантор, сын кантора, оглядел сидящих за столом.

Все молчали, опустив головы.

Жена Крамера вдруг вскочила. Прямая, руки в боки. Дочка тоже вскочила и тоже уперлась кулаками в бока. Пошла за матерью к двери в спальную комнату.

– Оставайся здесь. – Крамерша оттолкнула дочку, а сама вошла внутрь. В лицо ударил запах сгоревших свечей. Она закрыла за собой дверь. – Теперь я тут посижу! – сказала Гершону.

Гершон встал и вышел.

Крамерша подошла к кровати, вгляделась в лицо сына.

Бум метался, ворочался.

– Бум! – Мать наклонилась к нему.

Мальчик стонал во сне.

– Бум!

Мать села на край кровати. Посмотрела на торчащие из-под простыни Асины ботинки.

Потрясла сына за плечо.

– Бум! – Положила ладонь ему на лоб. Бум вздрогнул.

– Бум, у тебя жар. Слышишь? Мальчик спрятал лицо в подушку.

– Голова болит? Скажи!

Бум ударил кулаком по деревянному изголовью.

– Вставай!

Бум молчал.

– Немедленно встань!

Молчание.

– Я уже второй раз прихожу.

Молчание.

– Теперь я тебя не оставлю!

Молчание.

– Думаешь, если будешь лежать, ты чему-то поможешь?

Молчание.

– Бум, ты должен отсюда уйти! Нельзя тебе так лежать! Слышишь?

– Отстань!

– Нет, не отстану. Ты уже не ребенок!

– Да, я не ребенок!

– Значит, должен вести себя как взрослый!

– Отстань!

– Посмотри! Ее родителей нет!

– Отстань, говорю!

– Что скажут люди?

Молчание.

Мать встала. Прошлась по комнате.

Огонек одной свечи – во втором подсвечнике свечи уже давно не горели – подпрыгнул в последний раз, как мог высоко, и погас. Из еще тлеющего фитиля выполз, как страдалица-душа, белый дымок.

Крамерша приложила платок к носу.

– Ужасный чад. Бум! Я ухожу, слышишь? Нельзя, чтоб ты оставался тут один и спал! Как тебе не стыдно спать!

– Ох!

– Какой стыд!

– Уходи!

– Ты не боишься?

– Уйди!

– Каким тоном ты со мной разговариваешь?

Молчание.

– Хорошо. Я уйду. Но ты еще пожалеешь!

Бум тихо стонал.

– Так отчаиваются, когда теряют жену.

– Уйди!

– Если бы умер кто-нибудь из твоих родных, ты бы так не отчаивался!

Бум резко поднялся и сел.

– Разве Леон поступил бы так?

– Уходи! Чего тебе от меня надо?

– Как ты смеешь так со мной говорить! С родной матерью!

– Я знаю! Знаю! Ты теперь радуешься!

– Бум!

– Я тебя ненавижу!

Крамерша закрыла ладонями лицо.

– Ненавижу! – Бум кричал все громче.

– Боже! Он повредился в уме!

Бум соскочил с кровати.

В темноте мать видела искаженное лицо сына, распухшие губы, глаза, нос.

Бум толкнул ее в грудь.

– Боже! – крикнула она.

– Уйди! Уйди!

Она ударила Бума по лицу.

– Ты… ты! Родную мать?

Бум упал на стул.

– Боже! Боже! – Он колотил кулаками по коленям.

– Поднять руку? На собственную мать? Знаешь, кто ты? Выродок! До чего я дожила! До чего я дожила! Лучше уж… Вон! Ты мне больше не сын. Ты недостоин! Слышишь?!

Распахнулась дверь. В комнату вбежал Крамер, за ним дочка Роза.

– Что случилось? Сабина? – Крамер кинулся к жене.

Старый Таг внес свечи.

На пороге столпились Апфельгрюн, Соловейчик с женой и дочерьми, кантор, сын кантора, сапожник Гершон и Притш.

– Сабина? Что с тобой? Бум? Что случилось?

– Мама! Мамочка! – плакала Роза.

– Роза! Дай маме слово сказать.

Крамерша не отрывала ладоней от лица.

Старый Таг вставил свечи в латунные подсвечники.

– Что творится! Что творится! – качал головой старый Таг. – Неужто уже в первый день войны все должно перевернуться вверх дном? А что будет завтра?

– Невероятно! Невероятно! – Апфельгрюн протирал пенсне.

– Да ведь ничего такого не случилось! – успокаивал всех владелец концессии на торговлю табачными изделиями и лотерею Притш.

– Ему еще всего этого мало! – негодовал Апфельгрюн.

Свечи в подсвечниках загорелись, и старый Таг поправил на Асе простыню.

– Что случилось? – В спальню вбежала Мина, невестка старого Тага.

Они с Лёлькой спустились сверху. Из-под наброшенных второпях халатов вылезали ночные сорочки в розовый и голубой цветочек.

– Что за крики! Конец света! Мина, а ну-ка, обратно наверх. Без тебя обойдемся. Могла бы дать простыню подлиннее! Дорогие гости, – обратился к столпившимся в дверях старый Таг, – уважайте святость мертвых! Закройте дверь. Гершон, пойди позови отца покойницы. Он, вероятно, во дворе.

– Кстати, что это за отец! – возмущался Апфельгрюн.

– Уйдите, закройте дверь! – просил старый Таг.

Никто не сдвинулся с места.

Дорогие евреи, «святое стадо», [36]36
  Слова из молитвы Моисея: «Всемогущий Бог, разве я не пастух, которому Хозяин доверил пасти стадо? Ты научил меня, как вести это „Святое стадо“ из Египта».


[Закрыть]
как говорят в праздник, потрудитесь переместить свои задницы на лавку в зале. Вы что, человеческого языка не понимаете? С тех пор, как стоит эта аустерия, не было таких криков и такой паники. Так кричать в комнате, где лежит покойница! Пока еще только одна смерть, а вы уже привыкли? Быстро же у вас получилось! Наверх! Это я тебе говорю, Мина, и тебе, Лёлька! Герр Крамер, вы ведь уважаемый человек, покажите хороший пример. Забирайте свою жену и уходите. Пусть успокоится. А Бумека оставьте. В конце концов и ему придется отсюда уйти. Но сейчас оставьте его.

– Да. Да, – согласился Крамер, – правильно! Идем, Сабина! Идем, Роза! Идем, Бумек!

– Бумека оставьте! – настаивал старый Таг. – Я сказал: оставьте. А сами уходите. Не понимаю, чего вы уперлись. Не хочет идти, и не надо, хочет сидеть, пускай сидит. Вам-то что? Где написано, что нельзя? Кто-то придумал, что нельзя! Поменьше бы придумывали… – Он вздохнул.

Старый Таг деликатно подталкивал пятившегося задом Крамера.

За ним задом пятилась Роза. Крамерша, с гордо поднятой головой, шла прямо на стоящих в дверях людей.

– Бумек! Бумек! – не сдавался переплетчик Крамер.

Старый Таг шикнул на него.

– Я хочу ему что-то сказать, – оправдывался Крамер.

– Не сейчас. Не сейчас.

– Помилуйте, не могу же я его так оставить!

– Я буду здесь. Все время.

– Но я – отец!

– Отец, мать, какое это имеет значение?

Старый Таг закрыл за ними дверь.

– Ну наконец-то! Отец, мать. Всю жизнь человек обходится без них. Но они, когда меньше всего нужны, приходят и мешают. Ой, Бумек, Бумек! Я бы уже хотел, чтобы было завтра. – Старый Таг поправил свечи. – Даже свечи гнутся, как в Судный день. Тебе тоже так жарко? А, Бум? Ну что я могу сказать? Бог коснулся тебя своим безжалостным пальцем. Он тоже отец! Он знает, куда ударить, в какое место. Туда, где тонко. Ой, Боже, Боже! Из-за Твоих деяний люди перестают в Тебя верить. Всегда Ты сделаешь не так, как следовало бы. Если наказываешь молодых, невинных детей и не трогаешь старого грешника, значит, Ты меняешь чаши весов, грех перестает быть грехом, и наоборот. Хорошо! Но надо же предупредить, чтобы люди понапрасну не мучились. Плохой Ты отец. Бум, как по-твоему, я верю в Бога? Я стараюсь. Но дается это мне все труднее. А еще я тебе скажу, что чем труднее дается, тем больше я Его боюсь. Даже Гершон норовит настроить меня против Бога. Этот простой сапожник пытается меня убедить, что все создалось само собой. Глупости. Но я не собираюсь спорить. Удобнее так – пожалуйста, его дело. Не хочет верить – не надо. Но если ты можешь хотя бы чуточку усомниться в Боге, уже хорошо. Это надо приберечь себе на черный день. Ничто не создается само собой. Нужны мужчина и женщина. Нужен грех. Мудрецы тебе объяснят всё – пока не дойдут до первого греха. Ну а что было раньше? Этого никто никогда не объяснит. Всегда будет какое-нибудь «раньше». И всякий раз понять будет сложнее. Поэтому надо верить, не скажу: слепо верить, нет, – верить, но сомневаться. И пока не узнаешь, какой был самый первый грех, не разберешься в следующих. Поэтому я не знаю, что есть грех, а что не есть грех. Понимаешь, Бумек? Хотя, с другой стороны…

Бум сидел, подперев рукой щеку. С закрытыми глазами. Тяжело дыша. И вдруг поднял веки и уставил покрасневшие глаза на старого Тага.

Старый Таг подошел и погладил его по голове.

– Надо сшить Асе смертное платье. Это должны сделать родители. Ее отцу не до того, он другим занят. Не будем на него сердиться. Но кто это сделает? Бум, ты не боишься остаться один?

Бум помотал головой.

– Хорошо, сынок.

Тихо приоткрылась дверь, и в щель просунулась черная как смоль голова сапожника Гершона. Он не хотел входить и кивал старому Тагу.

– Опять что-то случилось? – спросил старый Таг.

Он вышел из спальни и закрыл за собой дверь.

– Две повозки приехали. Стучат в окно.

– Этого еще не хватало! Хасиды?

– Да.

– С женщинами? С детьми?

– Да.

– Несчастье!

– А что, разве лучше, если б это были казаки?

– Рано еще говорить гоп! «Разве лучше»! С каких это пор ты стал такой умный? Ночь еще не кончилась.

– Как написано в священных книгах: не будем терять надежду…

– В каких священных книгах? Я такого нигде не видел. Может, где-нибудь в твоих книжках? Если Бог хочет покарать неуча, Он велит ему повторять наизусть то, что написано в книгах.

– Мне так казалось.

– Я тебе кое-что скажу наизусть. «Ночь та, – да обладает ею мрак, да не сочтется она в днях года, да не войдет в число месяцев». Понимаешь, Гершон?

– Ой, пан Таг, плохи наши дела.

– Эти, там, боятся смерти, которой еще нет, и не боятся смерти, которая уже среди нас.

– Мне не девушку жаль. Ей уже все равно. Мне жаль парня. Он ранен в самое сердце.

– Это правда. Но с другой стороны. Когда тебе будет намного больше лет, чем сейчас, ты всё будешь видеть как в зеркале, то есть наоборот.

– Старость – жизнь наоборот. Смотреть будешь со стороны смерти. Ты не видел ее отца?

– Нет.

– Иди к Буму, Гершон. Посиди с ним. Это самое большее, что ты можешь для него сделать. Вижу, тебе не очень-то хочется. Не хочешь?

– Я уже с ним сидел.

– Боишься?

– Не скажу, что это приятно.

– Ты в Бога веришь? Нет. И какая тебе корысть от того, что не веришь? Мог бы, по крайней мере, не бояться. Если б я не верил… не мои уста это сказали… о-хо-хо! Иди! Иди! Ты же не один будешь. Посидишь, расскажешь ему что-нибудь интересное. А я пойду встречу цадика.

Гершон вошел в спальную комнату, а старый Таг приблизился к длинному столу аустерии.

– Дорогие евреи, – сказал он, – у меня для вас хорошая новость. Сам цадик из Жидачева сейчас будет здесь. Окажите ему уважение, какого заслуживает такой святой еврей. Потеснитесь немного, сделайте ему место за столом. Ему и его хасидам. Может, кто-нибудь из вас тоже его хасид? Как пекарь Вол, который ездит к нему на Грозные дни. Сделайте место цадику. Такого цадика нельзя сажать куда попало.

– Теперь уже будет настоящий Ноев ковчег, – отозвался Притш.

– А знаете, как было со свиньей в Ноевом ковчеге? – спросил Апфельгрюн.

– Ой, господин Апфельгрюн. – Кантор, сын кантора, покачал головой.

– Нечему удивляться, – тихо пробормотал Притш.

– Нет? Так я вам расскажу. – Апфельгрюн снял пенсне и принялся протирать его платком. – Это целая история. Довольно-таки смешная. Мне ее рассказывал отец.

– Да будет благословенна его память, – подсказал кантор, сын кантора.

– Да будет благословенна его память… Итак, свинья… – Апфельгрюн засмеялся.

– Каждый говорит о себе, – пробормотал Притш.

Апфельгрюн перестал смеяться.

– Вы хотели что-то сказать, герр Притш?

– Не хотел. Сказал.

– И что вы сказали? Повторите! – Апфельгрюн откинул голову, чтобы лучше видеть Притша, когда тот повторит оскорбление.

– Они уже идут! Уже идут! – крикнула Роза, дочь Крамера.

– Уже идут! Уже идут! – воскликнул кантор, сын кантора.

– Уже идут! – Соловейчик улыбнулся Апфельгрюну. – Ну, рассказывайте побыстрей об этой свинье, пока нет цадика.

Появился цадик.

Шел медленно, поддерживаемый, будто старик, с одной стороны пекарем Волом, а с другой – старым Тагом.

Рыжий хасид, низенький и худосочный, с реденькой бородкой, забежал вперед и, повернувшись спиной к сидящим за столом, ввел цадика в аустерию.

Цадик щурился, хотя в зале было полутемно. Окладистая черная борода, посеревшая от пыли, закрывала грудь. На нем был серый шелковый лапсердак, белые чулки и черные полуботинки, на голове широкополая шляпа.

За ним в дверь молча протискивались сбившиеся в кучку хасиды. Кучка ввалилась внутрь, все разом, как шмелиный рой. Одной рукой они придерживали шляпы, чтоб не упали с головы, а второй хватались друг за друга. Словно каждый боялся остаться сзади.

На почтительном расстоянии от мужчин шли женщины с детьми, как стан Иакова перед встречей с Исавом. Впереди жена цадика в серебристо-черной шали, заправленной за уши, держась за плечо высокой дородной кормилицы, которая несла в подушке младенца; за ней низкорослая женщина в съехавшем набок парике с прилипшими ко лбу прядями, окруженная шестерыми детьми, шестеро – как шесть дней творения; дальше черная мать со светленьким толстячком; затем горбунья со своим выводком, как наседка с цыплятами; потом мать с двумя девочками-близняшками – у обеих наполовину расплелись косички; потом две женщины с грудными младенцами, одна тоненькая, высокая, вторая тоже высокая, в бархатном платье, затканном золотыми звездочками, и кружевной шали; последними шли большеголовая коротышка – бездетная, и еще одна бездетная, с длинным носом и тяжелой нижней челюстью, без парика, только в вязаной шапочке на голове.

– Туда! Туда! – командовал, размахивая руками, рыжий.

Старый Таг отпустил локоть цадика и подбежал к переплетчику Крамеру.

– Герр Крамер, – улыбнулся старый Таг.

– Aber selbstverständlich! Ну конечно! – Переплетчик Крамер встал. – Само собой разумеется. – Уступив цадику место во главе стола, он сел на лавку рядом с Апфельгрюном. – Почему бы нет! Почему бы нет! Такой гость! Да благословен будет пришелец!

– Да благословен будет пришелец, – повторил старый Таг.

– Да благословен будет… – шептал Соловейчик.

– Благословен! Благословен! – кивал головой Апфельгрюн, владелец магазина модельной обуви. – Мне не жалко, – бормотал он себе под нос, искоса поглядывая на Притша.

Притш только надел шляпу и смотрел на входящих, барабаня пальцами по столу.

Цадик занял место Крамера. Он сразу закрыл глаза, опустил голову, и лицо его утонуло в окладистой черной бороде.

Рыжий нагнулся и приблизил ухо к губам цадика. Потом сам стал что-то шептать цадику на ухо. Потом снова приложил ухо к его губам и снова что-то ему ответил.

Это продолжалось до тех пор, пока все не расселись по лавкам с обеих сторон длинного стола.

– Ребе хочет вымыть руки, – сказал рыжий, встав на цыпочки и легонько покачиваясь вправо и влево.

– Воды! Воды! – прошелестело по зале.

В кухне на полу все еще стоял таз.

Старый Таг вылил воду, в которой мыла ноги Бланка. Ковшиком набрал свежей. Повесил на руку полотенце. Еще на минутку вернулся в кухню и убрал с плиты остывшую яичницу. Окно было открыто. Гусар вошел через окно и через окно вышел. Благодарение Богу и за это.

Рыжий ждал на пороге. Взял у старого Тага таз, ковшик и полотенце. Сам вылил пару капель на ногти цадика. Старательно вытер их полотенцем. Другие хасиды погружали в воду пальцы. Рыжий вынул из кармана цадикова лапсердака шелковый шнурок и помог ему опоясаться. Другие хасиды тоже достали шелковые шнурки и обвязали вокруг пояса. Старый Таг показал на буфет с фаянсовыми кружками для кислого молока, с тарелками, расписанными красными цветами и синими листьями, – все поняли, что это восток, Иерусалим, где стоит Стена Плача, остатки Храма царя Соломона. Повернулись лицом к Храму.

Раздался красивый голос. Вот уж чего никто не ждал! Это был кантор, сын кантора.

– «Да пребудет слава Господа вовек!»

Рыжий кивнул кантору, сыну кантора.

– «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной, по слову Которого наступает вечер. Он мудростью Своей открывает небесные врата, и по разумению Своему чередует времена, и располагает звезды по местам на своде небесном по воле Своей! Сотворивший день и ночь, убирает Он свет перед тьмой и тьму – перед светом…» – пел кантор, сын кантора.

Остальные тихо ему вторили.

Только юнец с едва пробившимся пушком на лице то и дело вскрикивал. Взмахивал руками. Потом впал в ступор.

Рыжий, бормоча молитву, не приближаясь к женщинам, знаками показывал, чтоб они ушли. Или по крайней мере, отошли от стола.

Старый Таг бегал за ним по зале.

– Оставьте, оставьте. Я их уведу. – Старый Таг подмигнул женщинам. – Идемте со мной.

Переплетчик Крамер делал знаки своей жене.

Жена Крамера встала, высокая, прямая, с гордо поднятой головой.

– Ну! Ну! Ну! – поторапливал рыжий.

– Идем, доню, – кивнула Крамерша дочке.

Жене Соловейчика пришлось разбудить младшую дочку. Три остальные послушно пошли за ней. Старшая, Ленка, вела двух малышек за руки.

– Пошевеливайтесь, дети мои, святое стадо! – уговаривал старый Таг хасидских жен. Те, стараясь держаться подальше от мужчин, толпились у стены возле самой кухонной двери. – Дети мои, бессчетные, как песчинки на морском берегу, чтоб вас только никто не сглазил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю