355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиан Семенов » Испания » Текст книги (страница 3)
Испания
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:29

Текст книги "Испания"


Автор книги: Юлиан Семенов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

После, когда Старик вышел от Барохи, он задумчиво сказал:

– Я никому не доставлю такой радости: умирать, как на сцене, когда вокруг тебя полно статистов, и все на тебя смотрят, дожидаясь последнего акта...

Именно в тот день, когда он был у Барохи, Старик зашел в те два барана Гран Виа, куда обычно он не любил заходить: в "Эль Абра" и "Чикоте". Он не любил заходить туда потому, что именно в этих барах он проводил многие часы с Кольцовым, Сыроежкиным, Мансуровым, Карменом, Цесарцем, Малиновским, Серовым, когда он писал "Пятую колонну" и "Землю Испании", когда вынашивался "По ком звонит колокол", когда он был молод, и не посещал доктора Мединаветтиа, и безбоязненно приникал губами к фляжке с русской водкой, не думая о том, что завтра будет болеть голова, и будет тяжесть в затылке, и будет ощущение страха перед листом чистой бумаги, а нет ничего ужаснее, чем такой страх для писателя...

Когда мы назавтра возвращались на Толедо, погода внезапно сломалась, небо затянуло низкими лохматыми тучами, а потом поднялся ветер, а после посыпало белым, крупным, русским градом, и это было диковинно в июльской Испании, и я вцепился в руль, оттого что шоссе стало скользким и ехать было опасно, а Дунечка безучастно смотрела в окно, но это только казалось, что она безучастно смотрит, потому что она вдруг сказала:

– Остановись, пожалуйста.

Я остановился, и Дунечка достала из багажника этюдник и сделала углем набросок, а в номере отеля достала краски, и запахло р а б о т о й скипидаром и холстом, и она долго работала, а потом я увидел картину огромное, синее дерево, согнувшееся от урагана, и черное небо, в котором угадывалось солнце, и бесконечная, красно-желтая земля Испании.

Символ только тогда делается символом, если в нем сокрыта правда, понятная тебе. Для меня эта картина сразу же обрела название: "Старик в Испании, 1960".

В шестьдесят первом году он прислал телеграмму в Памплону с просьбой забронировать его обычное место на корриду. За день перед вылетом он застрелился. Его отпевали в то утро, когда начался Сан-Фермин, фиеста, вечный его праздник.

Он не решался прилететь в Испанию сломленным, он решил уйти, чтобы сохранить себя навечно. Здесь, за Пиренеями, надо обязательно быть сильным, бесстрашным и уверенным в том, что скоро взойдет солнце...

Одна из главных метаморфоз современной Испании яснее всего просматривается не столько в шумном экономическом буме, не в степени его риска неуправляемость подъема чревата внезапной катастрофой спада, не в размахе оппозиционности разных слоев населения (об этом доказательно пишет не только коммунистическая пресса, но и буржуазная, "иносказательно"), но в позиции церкви, которая прошла за последние годы поразительную – с точки зрения скоростей эпохи – эволюцию.

Помимо причин объективных, сегодняшних, социальных, я то и дело в рассуждениях своих обращаюсь к прошлому, к истории. Не стану повторять древних, которые утверждали, что "там, где процветают пороки, грешным оказывается праведник" – к современной испанской ситуации это может быть приложимо в прямом смысле. Скорее всего нынешнюю позицию испанской церкви следует объяснить как некое раскаяние, которым сплошь и рядом является поздно приходящее осознание. Нужно признать, что слова Гейне о том, что "с тех пор, как религия стала домогаться помощи философии, гибель ее неотвратима", перестали быть абсолютом: второй Вселенский собор, проведенный Ватиканом, проходил под знаком сращивания теологии и современной философии. Мне пришлось слышать в Риме энциклику папы: он говорил о нормах эстетики в период научно-технических революций – это показатель, и показатель серьезный религия не хочет "отстать от поезда". Позиция Ватикана в период войны во Вьетнаме, во время израильской агрессии, в дни кипрских событий свидетельствует о том, что Церковь все более поворачивается к социальной, а не догматической философии, и не только, видимо, потому, что кардиналы перечитывают Марка Твена, который писал: "Все, что церковь проклинает, живет; все, чему она противится, – расцветает". Резон поворота к более гибким формам общения со светским миром значительно глубже: средства массовой информации заставляют служителей Христовых искать компромисса со знанием и п о л и т и ч е с к о й р е а л ь н о с т ь ю, сложившейся ныне в мире.

В Италии, где гарантированы буржуазно-демократические свободы, это проще; в Испании – значительно труднее.

...Без анализа инквизиции, расцветшей на Пиренеях, понять нынешнюю ситуацию "в мятежных епископатах" Мадрида, Гранады и Барселоны попросту невозможно.

...Комплекс вины социальной, общественной, классовой – если оный все же существует – складывается из комплекса, присущего личности, вырвавшейся к праву познания. Таким можно, в частности, назвать преподобного отца Алегрия (брата бывшего начальника генштаба Испании), который восстал против режима и ныне практически лишен сана и своего епископата.

Комплекс передается генами, ибо тот или иной комплекс является одним из свойств человеческого характера. Я бы начал отсчитывать накопление генов вины у испанского духовенства с двенадцатого века, когда народы Европы осознали со всей трагической и безысходной ясностью, что святые отцы никак не способствуют их счастью. Озабоченный этим всеобщим брожением, Ватикан считал, что отсутствие "дисциплины духа" на Западе и провал крестовых походов на Востоке пошатнули власть церкви и ввергли ее в состояние глубочайшего кризиса. Надо было искать выход из тупика: слово "священник" сделалось ругательным, служители культа опасались показываться на улицах в своих одеяниях, предпочитая парчовой сутане – потрепанный камзол ремесленника.

Двенадцатый век мог бы стать Возрождением, если бы папа Иннокентий III не отправил на юг Франции к мятежным и дерзким альбигойцам своих эмиссаров с чрезвычайными полномочиями: уничтожить ересь, наказать виновных, подавить очаги неверия, вернуть слугам церкви их прежнее положение – всемогущих пастырей духовных, которые отвечают и за мысли прихожан и за их деяния.

Европейцы были готовы воспрять; неизвестные миру Леонардо и Галилей были близки к торжеству; свобода, которая есть проявление независимости духа, рвалась наружу. Но именно тогда в Экс-де-Прованс, Арль и Нарбонну явились эмиссары "Особой комиссии" папы – Пьер де Кастельно и монах Руис, и началась травля свободы. Тирания рождает протест: Пьер де Кастельно был убит, народ вышел на улицы, ощущая освобождение из-под гнета фарисейства и лжи. Раймонд, граф Тулузский, вождь альбигойцев, веселился вместе с плебсом – он наивно полагал, что тиранию столетий можно одолеть за день. Он был уверен в поддержке народа, он не был стратегом, который обязан учитывать возможности всякого рода и не торопиться в открытом проявлении торжества, – это особенно бесит тиранов.

Папа Иннокентий объявил крестовый поход против еретиков; к членам "Особой комиссии" примкнул деспотичный Доминик с отрядом испанских фанатиков веры. Они лишь искали ересь; командующий армией Симон де Монфор предавал в ы я в л е н н ы х пыткам, а потом – казням: устрашение способствует наведению порядка. Запахло жареным мясом – костры пылали в Провансе, и смрадный запах ч е л о в е ч и н ы был донесен европейскими ветрами до Пиренеев. Поначалу народ Испании восстал против инквизиции даже более рьяно, чем французские свободолюбцы. В Лериде, что возле Андорры, был учрежден первый трибунал инквизиции. Каталония и Арагон были охвачены борьбой за право м ы с л и т ь и ж и т ь так, как им того хотелось. Борьба была жестокой, трон переметнулся к религии; свобода была растоптана, и ш е с т ь с о т лет на земле Пиренеев царствовала инквизиция, именуемая "Сант-Официо".

Сначала инквизиция уничтожила крамольный дух тело всегда вторично. Одним из наказаний было "сан бенито" – одежда позора, помеченная желтыми крестами на спине и на груди.

Вот подлинный документ Доминика: "Мы примирили с церковью Понтия Росе, который милостью божьей отказался от секты еретиков, и приказали ему д о б р о в о л ь н о, в сопровождении священника, три воскресения подряд пройти в оголенном виде от городских ворот до дверей храма, под избиением плетьми. Мы также повелеваем ему не есть ни мяса, ни яиц, ни творогу и никаких других продуктов животного царства, и это в течение всей его жизни... Поститься три раза в году, не употребляя рыбы; поститься три раза в неделю – и так до конца всей его жизни. Носить духовную одежду с нашитыми на спине и грудью крестами. Читать "Отче наш" семь раз днем, десять раз вечером и двадцать раз ночью, а если вышеупомянутый Понтий отчего-нибудь отступит, мы повелеваем считать его клятвопреступником и еретиком". Последний пункт означал сожжение: этим занимался королевский двор.

Сжигали каждого, на кого доносили "добровольные друзья" инквизиции; нация раскололась на сжигаемых и сжигателей. Горе было тому, кто имел своим личным врагом "друга" Сант-Официо: дом его будет разграблен, дети брошены в тюрьмы, сам он – уничтожен.

Генерал-инквизитор Томас де Торквемада довел террор Сант-Официо до размеров небывалых. По его приказу все испанцы, начиная с двенадцати лет, обязаны были доносить "трибуналам веры" обо всех тех, чьи речи были подозрительными, поступки – странными, манера поведения – отличной от стандарта, утвержденного инквизицией. За недоносительство – сожжение, за колебания – тюрьма, за позднее раскаяние – лишение всех прав.

Торквемада лично утвердил свод пыток, наблюдая за муками невиновных в жутких казематах тюрем, которых стало столько же, сколько было храмов.

Первая пытка, наиболее, впрочем, мягкая, называлась "птичка". Жертве связывали руки за спиной толстой веревкой, пропущенной через блок, приделанный к потолку. Человека подтягивали под потолок, и хрустели суставы, и крик его был страшен, и он извивался на трехметровой высоте, освещенный зловещим светом факелов, а потом веревку отпускали, и несчастный падал на каменные плиты: человек захлебывался кровью и его поднимали снова, и снова бросали, до тех пор, пока врач инквизиции не прекращал "поиски истины", опасаясь смерти "пациента", который был еще нужен "святому следствию".

Вторая пытка называлась "водичка". Жертву клали в желоб, повторявший форму человеческой фигуры, задирали ноги, привязывали намертво, так, чтобы человек не мог двигаться, затыкали рот и нос мокрой тряпкой и начинали осторожно лить воду на эту влажную тряпку: литр в час. Человек пытался захватить воздух и поэтому все время глотал эти страшные капли, и напряжение было таково, что, когда тряпку вынимали изо рта, она оказывалась пропитанной кровью: от страстного желания вдохнуть воздух в горле пытаемого лопались сосуды.

Если после этого еретик не открывал правды, начиналась пытка огнем: жертве мазали ноги маслом или салом и клали их на жаровню, и человек, находясь в предсмертном крике, видел над собой слезливые глаза Торквемады – борца за чистоту веры.

Инквизиция предала огню и пыткам всех арабов и евреев, живших за Пиренеями после того, как несчастные отдали Сант-Официо свои сбережения, надеясь откупиться от гибели и ужаса. Тем несчастным, которые приняли христианство, было запрещено врачевать – неверные могут травить "друзей" инквизиции; им было запрещено посещать зрелища, университеты, библиотеки – знание не для "недочеловеков"; им было запрещено заниматься ремеслами, виноделием, землепашеством: вере не нужны иноверцы – даже бывшие.

Безумие инквизиции сделалось самопожирающим: если на человека доносили, что он знает арабский язык, ему была уготована пытка, костер, глумление над его семьей, тюрьма – для всех знакомых. Уничтожался цвет нации, гибли лучшие умы, начиналось царство безумной тьмы, вакханалия, безнадежность, аутодафе мысли.

Лицемерие, трусость, доносительство сделались высшей добродетелью. Достоинство, смелость и честность карались как зло. Людей доводили до состояния невероятного: испанский вельможа, дочерей которого обвинили в ереси, исхлопотал за огромные деньги святую милость: ему позволили во дворе своего замка воздвигнуть эшафот, приготовить дрова и самому подпалить костер, чтобы предать огню детей своих.

Даже Ватикан, встревоженный разгулом неуправляемой жестокости в Испании, пытался влиять на одержимого Торквемаду, обуреваемого видениями постоянного ужаса, окруженного охранниками и шпионами. Великий инквизитор был непоколебим: он восстал против папы, претендуя на то, чтобы самому стать над Ватиканом там воевали словом, Торквемада – костром.

Он повелел сжечь на площадях все древние библии, ибо они были заражены чужим духом.

Он присвоил инквизиции исключительное право на цензуру: ни один фолиант не выходил без санкции на то отцов Сант-Официо.

Университеты, созданные гением арабских ученых, были преданы огню.

Библиотеки иудеев – частью разграблены, частью укрыты в специальных хранилищах монастырей: знание развращает.

Террор инквизиции привел Испанию на грань экономического краха: неумение вести хозяйство поставило монастыри перед дилеммой: или хоть на какое-то время прекратить процессы против ереси, или вырвать светскую власть из рук монархии и подчинить себе всю страну, без остатка – не только ее душу, но и тело. Однако последнее мнение могло повредить престижу святого дела – до этой поры казни проводили палачи короля, монахи лишь санкционировали о ч и щ е н и е у б и й с т в о м.

Два епископа, Арий Давила из Сеговии и Педро де Арреда из Гвадалахары, настаивали на осторожной, точно дозируемой либерализации.

Торквемада обвинил их в сокрытом иудействе, нашел в их родословной неких бабок гнусных кровей и повелел заточить епископов в тюрьму. Папа Иннокентий воспротивился: епископ подчинен Ватикану, а не великому инквизитору. Торквемада казнил обоих накануне того дня, когда нарочный привез папскую буллу об освобождении несчастных. Высокие Пиренеи надежно хранили Торквемаду от гнева наместника Христова, он не претендовал на мир, ему хватало Испании.

Казнив отступников, он принял закон, по которому еретики обязаны были гнуть спину и терять зрение в темных и сырых камерах, зарабатывая себе на пропитание: отныне инквизиция не намерена была тратить ни единого грана серебра на узников. Слабые и больные были обречены на гибель. Никакой либерализации; виноват тот, кто признан виновным, пусть он и погибнет. Нельзя нарушить начатое. Протокол обязан быть соблюденным, форма не имеет права быть поколебленной: донос – арест – пытка – суд (если адвокат слишком рьяно доказывает невиновность еретика, – значит, он сам еретик и подлежит сожжению) – обвинение – казнь ликование толпы: язычники были правы лишь в одном зрелища и хлеб правят миром.

...Инквизиция в Испании царствовала до 1820 года; она пережила римскую на триста лет.

Народ по каплям выживал из своего сознания ужас веков. Гром европейских революций помог испанцам увидеть солнце, и землю, и воды воочию, такими, какими они были, есть и будут.

Ныне многие испанские пастыри, ощущая свою историческую вину не только за инквизицию, но и за многолетнюю поддержку Франко, приведшего Испанию к катастрофе, изоляции, дают приют в своих храмах коммунистам, людям из "рабочих комиссий", социалистам, социал-демократам.

История развивается циклами: там, где раньше еретиков предавали торжествующей анафеме, ныне прячут от полиции.

Инквизиция исчезла в Испании сразу, в один день, будто ее раньше и не было вовсе.

Я боюсь пророков – в них есть нечто от кликуш.

Я верю истории, я верю испанцам, и – поэтому я верю в будущее – в Испании настанет, не может не настать новое время.

Машина забиралась все выше и выше в горы, а это уже была Каталония, пограничная с Францией, и великолепное побережье Коста Браво кончилось, и море становилось все более далеким, а потому – спокойным, ведь издали даже смерч кажется нестрашным, а уж волна в два балла и вовсе исчезает с высоты остается одно лишь ощущение литого могущества, и в этом воистине литом могущественном море, цвет которого подобен стали, остывшей после разлива, торчали крохотные, круглые, черные головки, и казалось, что это – поплавки на воде, а на самом-то деле испанчики прыгали возле берега (как и все нации, окруженные водой теплого моря, они отменно плохо плавают – редко кто умеет), а по радио передавали песни Серрата "Адьос, амигос", что значит "Прощайте, друзья", и мы с Дунечкой переглянулись, и Дуня сказала:

– Как по заказу.

И вздохнула, и еще пристальней круглые глаза ее стали вбирать лица испанцев, дома Испании, горы и небо, море и острова вдали, и еще пронзительней и безысходнее пел Серрат, он сейчас пел словно для нас одних.

– Сколько же мы с тобой проехали Испании? – спросил я.

– Одну, – ответила Дунечка. – Хотя в чем-то ты прав: для меня главная Испания – это Памплона.

– А страна басков?

– Маленькие улочки Сан-Себастьяна, по которым ходят рыбаки в синих робах, с тяжелыми руками, обросшие щетиной, как пираты.

– Не только. Вспомни запах сыра, вина, дымков в маленьких тихих деревеньках, прилепившихся к склонам гор. А разве Ла Манча, дорога Дон Кихота, не есть третья Испания?

– Да, – сказала Дунечка. – Там поразительный белый цвет, это какой-то особенный белый цвет, он словно бы насквозь продут полынным ветром.

– Вот видишь, – я пробормотал два идиотских слова, чтобы как-то пережить восторг – очень уж точно сказала дочь.

(У нас в Институте востоковедения преподавал профессор Яковлев. Грузный, огромный старик, чуть по-волжски "окающий", блестящий лингвист, он однажды предложил нам заменить все слова-паразиты, типа "вот видишь", "так сказать", "знаете ли" – словесами более определенного качества, которые в свое время были исключены из "Толкового словаря" Владимира Даля. Этим своим предложением он покорил студентов сразу же и навсегда.)

Дунечке, верно, понравилась игра в "разные" Испании, и она спросила:

– А потом?

– Суп с котом, – ответил я.

– Нет, а правда... Какая потом была Испания?

– Был Мадрид.

– Это столица Хемингуэя.

– Если бы Мадрид не был столицей Сервантеса, Босха, Веласкеса, Лопе де Вега, Гойи, Барохи, Унамуно, Манолете, он бы не стал столицей Старика. Музей Прадо в Мадриде, не забывай об этом.

Только уж загнем еще один палец: Толедо тоже совершенно особая Испания, такая же особая, как Сеговия, хотя расстояние между ними можно покрыть за час.

– Будем считать, что Мадрид, Толедо и Сеговия были нашей следующей Испанией. Возражений нет?

– Возражений нет. А потом?

– А потом была Севилья.

– Севилья – пятая Испания, – согласилась дочь, – а ее старинный центр Санта-Крус – шестая. А Ла Манчу мы назовем аванпостом Андалузии, номер ей давать как-то очень уж неудобно.

– Ладно. Давай назовем Ла Манчу так, как ты предлагаешь. Продутая полынным ветром Ла Манча, аванпост Андалузии... А что тебе больше всего понравилось в Севилье?

– Когда Маноло посадил нас в свою пролетку и повез мимо табачной фабрики имени Кармен Мериме по городу.

– Цок-цок, перецок? – спросил я.

– Да... Запах коней во время жары совершенно особый.

– А ты заметила особенность Севильи? То, как Испания – при всей откровенности испанцев – умеет скрывать себя?

– Маленькая калитка, а за ней начинается чудо – изразцовый двор, диковинные деревья и кусты, маленький бассейн – ты об этом? Об этом.

– Я это заметила еще в Наварре.

– Где?

– А помнишь, рядом с нашим отелем строился дом? Он был укрыт бамбуковыми сетками – нельзя увидеть, что они там строят до тех пор, пока не закончат. Они любят чудеса, эти испанцы. Чтобы сначала бамбуковые сетки, все время бамбуковые сетки, безликие, омерзительные, пропыленные, а потом – раз! – и вот вам прекрасный дом!

...Ассоциативность мышления – штука довольно занятная. Это как хороший бильярд, когда удар "своим" по пирамиде рождает новое качество стратегии на шершавой зелени сукна. Дунечка сказала о желании удивить чудом, и я сначала вспомнил Японию и Китай – там точно так же скрывают з а д у м к у зодчих (у нас-то все нараспашку – новый дом словно бы выпирает из тоненьких палочек "лесов"; открытость характера проявляется в этом), а потом я вспомнил тот дом в Наварре, что был напротив нашего отеля в Памплоне, а после я увидел фиесту, и людей на улицах города, и память сфотографировала несколько лиц; я был волен распоряжаться ныне этими случайно увиденными лицами, потому что они отныне принадлежат мне, и сразу выстроился сюжет: о н а, прослышав, что на Сан-Фермин приезжает много богатых грандов, экономила весь год, чтобы набрать деньги на наряды; о н, прочитав, где-то, что среди гостей Сан-Фермина бывают коронованные и некоронованные миллионерши, весь год отказывал себе в еде, набирая денег на отель и на аренду машины. И о н и встретились. И провели весь день, вечер, ночь. А утром все поняли друг про друга. Что их ждет? Разочарование? Счастье? Слезы? Не знаю. Если сюжет ясен, писать неинтересно. Тогда лишь интересно писать, когда идешь по лабиринту и не знаешь, что тебя ждет за углом и какой сюрприз приготовят тебе герои на следующей странице. Если ты легко управляешь своими п е р с о н а ж а м и – грош цена такой литературе. Нет, ты должен быть у п р а в л я е м ими, только тогда ты сможешь считаться с ними, а с ч и т а т ь с я – это одна из форм почтительного уважения, настроенного на капельке страха. Капелька страха – это не так уж дурно, плохо лишь, когда его много...

– А седьмая Испания была? – спросила Дунечка.

– Как ты думаешь?

– Наверное, все же была. Немецкая Испания...

– От Кадиса до Сеуты, да?

– Да. На всем побережье одни немецкие отели.

Это верно. Мы проехали от Кадиса до Сеуты, мимо грозной махины Гибралтара: почти все отели – маленькие, т и х и е, принадлежат иностранцам, чаще всего немцам, с т а р ы м немцам. Молодежи здесь нет, люди приезжают с о л и д н ы е, лет шестидесяти. Они очень любят чистоту, порядок и тишину. А еще они любят веселиться, организованно веселиться. Веселье начинается – для Андалузии смехотворно рано: в восемь часов вечера. В это время андалузцы еще только-только просыпаются: время сна после обеда – святое время. Они еще только-только готовятся к настоящему отдыху, который начнется часов в одиннадцать и закончится к четырем утра. Младенцев до трех лет уложат, конечно, пораньше – часа в два, нечего детей баловать!

В каждом немецком отеле роль затейника выполняет хозяин. Дикий хохот стоял, когда к ноге с о л и д н о г о клиента привязали воздушный шарик и ему нужно было протанцевать со своей дамой старомодный фокстрот, не раздавив каблуком этот розовый, столь любимый детьми всего мира, беззащитный, летающий, нежный воздушный шарик...

(Время – с моей точки зрения – суть величайшее проявление пространства, но, в отличие от пространства, оно ограничено и быстротечно; память – одна из форм времени. Я ничего не мог поделать с собой – наблюдая этот старомодный фокстрот с воздушным шариком, который в конце концов был раздавлен каблуком с о л и д н о г о, я памятью возвращался к тому прошлому, которое стало прошлым ценою двадцати миллионов жизней моих соотечественников на фронте борьбы с фашизмом.)

...Веселье носит строго регламентированный характер: полчаса на фокстрот, час на анекдоты и аттракционы, час – на бутылку шампанского, оно здесь довольно дешево, час – на любование испанскими танцами: это андалузцы приходят в одиннадцать, и шали сеньорит повторяют движения мулеты в руках матадоров, и взгляды обжигают – стремительные, п р и к а с а ю щ и е с я, и движения округлы – при всей их кажущейся резкости, и таинственность, тишина тихого темного дворика, испанская особая закрытость угадывается в яростной открытости танца...

– А теперь, майне дамен унд херрен, гуте нахт, пора спать! – возглашает хозяин-затейник ровно в одиннадцать тридцать и все с о л и д н ы е, как по команде, отправляются по номерам отеля "Фламенго", где мы провели два дня, а испанцы уходят в свои таверны – там собираются п р и л и ч н ы е люди, которые умеют веселиться и танцевать без организации, а по собственному побуждению, только так и никак иначе.

Мой приятель, испанский бизнесмен, когда я спросил его о причинах столь легкого п р а в а продавать испанскую землю иностранцам, ответил:

– Если мы когда-нибудь поругаемся с той или иной страной, ее граждане собственники нашей земли – уедут; их гостиницы и заводы на нашей земле останутся. (Французы, впрочем, на этот счет придерживаются другой точки зрения, как и британцы, не говоря уже о немцах...)

– А восьмая Испания? – спросила Дуня. – Торремолинос возле Малаги, да?

– Нет. Пожалуй, что восьмая Испания – это Кадис.

...Я привез дочку в Кадис в два часа ночи – мы поздно распрощались с Севильей, с нашим пансионом "Флорида", потому что днем ездили на "финку" к Миура, лучшему поставщику быков для корриды. Это его бык убил Манолете в Линаресе, и то, что именно миуровский бык лишил жизни самого красивого матадора Испании, принесло Миуру высшую славу: парадокс Испании, где "смерть после полудня" на Пласа де Торос является предметом и з у ч е н и я направленных разностей двух сил – матадора и быка.

Миура – жилистый, быстрый, никогда не выезжающий из Андалузии, показал нам свою маленькую, без трибун Пласа де Торос, где весной после Севильской ярмарки собираются Ордоньес, Домингин, Кордобес, Пуэрта и работают с коровами в полной тишине, и зрителей – кроме Миура – всего человек пять, потому что сейчас совершается великое таинство: по характеру возможной матери т о р о определяют нрав будущего грозного противника матадора. Если мать агрессивна, быстра и умна, ее выдают замуж за самого лучшего быка, и рождается маленький, нежный, тихий, тонконогий теленок, и пасется на жарких полях Андалузии, и приникает мягкими, теплыми губами к редким голубым ручейкам – поздней осенью или ранней весной, и становится – по прошествии четырех лет – яростным и грозным, и подходить к нему нельзя: только на "додже" или на коне – "кабальо", да и то осторожно, и рога у него, как скальпели, и он будет сражаться против матадора с желанием одним лишь – убить этого маленького человечка, и будет сам убит, но на полях Андалузии уже пасутся его сыновья – с маленькими, теплыми губами, еще не перешагнувшие тот рубеж, который отделяет податливую доверчивость дитя от яростного неприятия зверя.

Так вот, мы задержались у Миура, который подарил Дунечке рог быка с его, миуровским, тавром, и это был очень ценный подарок для "афисионадо" корриды, а Дуня подарила Миуру "хохлому", и он пригласил нас весной на церемонию о т б о р а матерей, и мы поехали в Кадис, а там я завел дочь в портовый кабачок, известный мне уже лет пять – с тех пор как я начал ездить в Испанию – и Дунечка смотрела на оборванных нищих, просивших подаяния у пьяных матросов, она с ужасом глядела на пьяных проституток, сутенеров при бабочках и в канотье, на ганстеров с белыми от наркотиков лицами, и я не боялся показывать ей это дно, потому что формирование идеологии не складывается из посещений одних лишь музеев: жизнь – сложная штука, и надо видеть все ее р а з н о с т и, чтобы понять одно, г л а в н о е.

Я несколько раз видел наши туристские группы в Париже и Мадриде. У подъезда отеля стоял автобус, три раза в день был накрыт стол в ресторане, заботливые гиды вручали каждому билетики в театры и музеи. Взрослых людей опекали, словно малых детишек, а я вспомнил, как в Канберре, а потом в Сиднее, когда прошлое, консервативное австралийское правительство отказало во въезде "красному" в Новую Гвинею, а журналисты помогали мне, и писатели тоже помогали, и ученые помогали сражаться с бывшим министром подопечных территорий Барнсом, мне приходилось по два-три дня ограничиваться завтраком, который входил в стоимость номера в мотеле, чтобы сэкономить командировочные, выданные редакцией и устроить "коктейль" для новых друзей...

(О том, как в Испании учатся выкачивать деньги из людей, свидетельствует занятный штрих: сейчас телефонный разговор учитывается не м и н у т о й, а с е к у н д о й. Официальная пропаганда трубит, что это введено "для пользы нации". А что получается на самом деле? Раньше вы говорили две минуты и двадцать пять секунд, но это было д в е минуты все-таки! Испанцы – да при их-то любви к разговорам – жалуются: "Сейчас слово не произносишь, а высчитываешь. Никаких лишних "ля-ля" – сразу о деле. Раньше фраза звучала, например, так: "Доктор, у моего мужа шалит сердце... Что? Не знаю... Перебои, ему кажется. Какой пульс? Педро, посчитай пульс, одну минуточку доктор..." Теперь все иначе: "Сердце!" – кричишь в трубку. Доктор отвечает: "Тысяча!" Это стоимость визита. В зависимости от того, есть ли у вас такие деньги, вы отвечаете "да" или "нет" и с ужасом бросаете трубку на рычаг – сколько там уже накапало?!)

Наши туристы на Западе не знают, что такое истинная стоимость номера в отеле; не знают, во что, отольется им приступ аппендикса; не знают той г л у б и н к и, через призму которой можно увидеть р а з н о с т и, а по этим разностям поставить для себя диагноз общественной болезни. Не пьянство страшно – само по себе, но отношение к нему: наплевательское пренебрежение, н е з а м е ч а н и е проблемы свидетельствует об общественном равнодушии. ("Он ведь нализался, мне-то какое дело?!"), о разобщенности людей – а что есть страшнее человеческой р а з о б щ е н н о с т и?!

Может быть, иные моралисты упрекают меня за то, что я показал шестнадцатилетней дочери дно того мира, но ведь понимание истины приходит не только с помощью слова (хотя смешно отвергать пользу проповеди), настоящее понимание приходит и с помощью зрения, ибо "имеющий глаза – да увидит".

Философия капитализма просматривается в п р а к т и к е портовых кабаков Кадиса страшней и ярче, чем в десятке разоблачительных статей, ибо это – в о о ч и ю.

– Да, – сказала Дунечка, – восьмая Испания такая же страшная, как и седьмая... – Она вдруг усмехнулась. Лучше бы мы ее посчитали пятой – Пятая колонна... А девятая?

Ей понравилась эта игра – она даже не так страдала от жары, нестерпимой, видимой, сорокапятиградусной (спасибо, родной наш Горьковский автозавод "Волга" переносила эту жару отменно и обгоняла всякие там "шевроле" и "пежо", и я был очень горд этим!).

– А вот девятая – это Торремолинос. Нет?

– Точно, – согласилась Дуня.– Сумасшествие, а не город. Двадцать первый век.

Туристский бум Испании – явление, которое стоит внимательно изучить: тридцать четыре миллиона туристов в год на тридцать пять миллионов испанцев это что-то значит! Пятнадцать лет назад Торремолинос, крупнейшего туристского комплекса Средиземноморья, не было. Несколько домишек, обрыв, песок, галька, море. И все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю