Текст книги "Горение. Книга 2"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
39
– Слово по аграрному вопросу предоставляется товарищу Ленину, – сказал Дан, поглядев на Плеханова, который сидел безучастно, высокий, красивый, весь в своем далеком, величественный человек…
– Я зачитаю проект резолюции. – Ленин достал из кармана листок бумаги. – В целях устранения остатков крепостного порядка, которые тяжелым гнетом лежат непосредственно на крестьянах, и в интересах свободного развития классовой борьбы в деревне партия требует:
конфискации всех церковных, монастырских, удельных, государственных, кабинетских и помещичьих земель; учреждения крестьянских комитетов для немедленного уничтожения всех следов помещичьей власти и помещичьих привилегий и для фактического распоряжения конфискованными землями впредь до установления всенародным учредительным собранием нового земельного устройства; отмены всех податей и повинностей, падающих в настоящее время на крестьянство, как на податное сословие; отмены всех законов, стесняющих крестьянина в распоряжении его землей; предоставления выборным народным судам права понижать непомерно высокие арендные платы и объявлять недействительными сделки, имеющие кабальный характер.
Если же решительная победа современной революции в России обеспечит полностью самодержавие народа, то есть создаст республику и вполне демократический государственный строй, то партия будет добиваться отмены частной собственности на землю и передачи всех земель в общую собственность всего народа…
Ленин вернулся на свое место за столом президиума под аплодисменты большевиков – левая половина зала, где сидели меньшевики, хранила молчание.
– Слово имеет товарищ Плеханов, – объявил Дан ликующе.
– Аграрная история России более похожа на историю Индии, Египта, Китая и других восточных деспотий, чем на историю Западной Европы. – Плеханов говорил чеканно, чуть грассируя. – В этом нет ничего удивительного, ибо экономическое развитие каждого народа совершается в своеобразной исторической обстановке. У нас дело сложилось так, что земля вместе с земледельцами была закрепощена государством, и на основании этого закрепощения развился русский деспотизм. Чтобы разбить деспотизм, необходимо устранить его экономическую основу. Проект Ленина тесно связан с утопией, – Плеханов выделил это слово, – с анархической утопией захвата власти революционерами, и поэтому против него должны высказаться те из нас, которые не имеют вкуса к такого рода утопии. Иное дело муниципализация. В случае торжества реакции она не отдает земли в руки политических представителей старого порядка; наоборот, в органах общественного самоуправления, владеющих землею, она создает оплот против деспотии. И это будет очень сильный оплот. Я повторяю вслед за Наполеоном: «Плох тот человек, который рассчитывает лишь на благоприятное стечение обстоятельств». Впрочем, я не безусловный сторонник муниципализации. Я думаю, что если бы нам не удалось добиться ее, если бы нам пришлось выбирать между национализацией и разделом, то в интересах революции следовало бы предпочесть раздел. Вот в чем заключается разница между моими взглядами, с одной стороны, и взглядами Ленина с его анархо-утопическими замашками – с другой. Вы можете склониться к тому или другому из них, но вы должны понимать, что совместить их невозможно.
Плеханова наградили аплодисментами, особенно неистовствовали кавказцы.
Следующим говорил Суворов («Борисов»), автор «компромиссной» теории «раздела» земель.
– Я взял слово потому, что отношусь отрицательно и к требованию национализации земли в программе товарища Ленина и к проекту муниципализации товарищей Плеханова и Джона, – сказал Борисов. – Переход земли к крестьянам поднимет их благосостояние и даст толчок развитию новых отношений в деревне, поведет к промышленному прогрессу в стране. С другой стороны, борьба за землю толкнет крестьян на путь политической революции, заставит их быть союзниками пролетариата в борьбе за демократический строй. Каким же способом может быть решен вопрос о крестьянских земельных требованиях? Муниципализация? Нет. Ленинский план? Нет. В период развивающейся революции это революционные захваты земель, то есть раздел.
Дан объявил:
– Слово имеет товарищ Иванович.
– Прежде всего скажу о методах аргументации некоторых товарищей. – Джугашвили-Сталин выступал, чуть покашливая, тихо, очень глухо. – Плеханов много говорил об «анархических замашках» Ленина, о пагубности «ленинизма», но об аграрном вопросе, в сущности, сказал очень мало. Полагаю, что такой способ аргументации, вносящий атмосферу раздражения, кроме того, что противоречит характеру нашего съезда, называемого Объединительным, ровно ничего не выясняет в постановке аграрного вопроса. И мы могли бы сказать кое-что о кадетских замашках Плеханова, но этим ни на шаг не подвинулись бы в решении аграрного вопроса. Что касается существа дела, то я должен сказать, что исходным пунктом нашей программы должно служить следующее положение: так как мы заключаем временный революционный союз с борющимся крестьянством, так как мы не можем, стало быть, не считаться с требованиями этого крестьянства, то мы должны поддерживать эти требования, если они в общем и целом не противоречат тенденции экономического развития и ходу революции. Крестьяне требуют раздела помещичьих земель; раздел не противоречит вышесказанным явлениям, значит, мы должны поддерживать полную конфискацию и раздел. С этой точки зрения и национализация Ленина и муниципализация Плеханова одинаково неприемлемы.
Дан вопрошающе поглядел на Джугашвили-Сталина – закончил ли? Тот внимательно оглядел зал, погладил бороду, спустился с трибуны, медленно, значимо пошел на свое место.
Дзержинский подумал: «Ленин заставил всех открыть себя. Он так сформулировал свою программу, что возражать ей можно с полной отдачей, здесь себя никак не прикроешь: здесь школа Политики, такое на жизнь дается раз или два – не больше».
Луначарский сунул пенсне в карман, лег локтями на трибуну, приладился, словно решил там обосноваться надолго, потом только заговорил:
– По мнению товарища Плеханова, главным грехом Ленина и его программы является исходная идея – «вредная и утопическая идея захвата власти». Впрочем, Ленин не говорил в своем проекте о завоевании власти, просто, зная Ленина отменно, Георгий Валентинович прислышал то, что мыслится нами постоянно, но высказывается не всегда. Удивило меня другое: как мог Плеханов назвать идею завоевания власти революционным путем вредной и утопической? Ведь это основная идея нашей программы-максимум. Нет, Плеханов, очевидно, имел в виду заговорщицкий захват, тот, который теперь можно видеть разве только в оперетке. Приходят во дворец пятьдесят замаскированных людей с кинжалами и совершают переворот. Но разве победа революции связывается у Ленина с подобным опереточным захватом власти? Ничуть. Разве октябрьское стачечное движение, декабрьское вооруженное восстание были заговорами? Разве восставший народ не стремился при этом до конца разрушить существующую власть? Разве победа в декабре не привела бы к переходу власти в руки народа? Надо сразу сказать, на какой случай пишем мы нашу аграрную программу. Намечаем ли мы меры, которые социал-демократия будет отстаивать в учредительном собрании, при полной и совершенной победе не милюковского квази-демократизма, а истинного народоправства? Или мы пишем нашу программу на случай половинчатого кадетского исхода русской революции? Или, наконец, на случай ее поражения? Тогда скажите прямо, товарищи: «В случае, ежели, паче чаяния, все хорошие вещи, о которых говорит Ленин, осуществятся, мы, пожалуй, перекрестясь, и национализацию признаем, но так как мы рассчитываем скорее на кадетский конец революции, то выдвигаем муниципализацию, а если и того не будет, так и без всякой программы останемся, потому что мы гибки». Товарищ Плеханов как-то говорил нам, что он усматривает эсерство в Ленине. Ленин – эсер? Я уверен, что все присутствовавшие поняли, что Плеханов шутит. Серьезно утверждать, что Ленин – эсер, было бы так же дико и странно, как если бы в этом собрании раздалось утверждение, что Плеханов – кадет. Товарищ Плеханов нисколько не огорчился обвинением в гибкости. «С каких пор гибкость стала пороком, а окаменелость – достоинством? » – спрашивает он. Но есть гибкость и гибкость. Ленин доказал свою гибкость вполне недвусмысленно, когда он под давлением событий шагнул от крестьянских отрезков, главным кумом которых он был ранее, к национализации. Гибкость требует постоянного пристального учета событий и соответственных изменений в тактике, а иногда и в программе, но изменения эти всегда должны быть строго определенны. Товарищ Плеханов сказал, что социал-демократия может позволить себе «роскошь ошибки». Да, в настоящий момент нам лучше позволить себе роскошь ленинской ошибки, чем убожество излишней осторожности.
Ленин выступил с заключительным словом. Он, в частности, сказал:
– Где гарантия от реставрации, спрашивал товарищ Плеханов. Я не думаю, чтобы постановка этого вопроса находилась в тесной и неразрывной связи с разбираемой нами программой, но раз этот вопрос поставлен, на него надо дать вполне определенный и недвусмысленный ответ. Если говорить о настоящей, вполне действительной экономической гарантии, которая бы создавала экономические условия, исключающие реставрацию, то тогда придется сказать: единственная гарантия от реставрации – социалистический переворот на Западе; никакой другой гарантии, в -настоящем и полном смысле этого слова, быть не может… Если же… говорить об относительной и условной гарантии от реставрации, то тогда придется сказать следующее: условной и относительной гарантией от реставрации является только то, чтобы революция была осуществлена возможно более решительно, чтобы она была проведена непосредственно революционным классом, при наименьшем участии посредников, соглашателей и всяческих примирителей, чтобы эта революция была действительно доведена до конца, и мой проект дает максимум относительно гарантий против реставрации… Мы должны прямо и определенно сказать крестьянину: если ты хочешь довести аграрную революцию до конца, то ты должен также довести и политическую революцию до конца; без доведения до конца политической революции не будет вовсе или не будет сколько-нибудь прочной аграрной революции. Без полного демократического переворота, без выбора чиновников народом у нас будут либо аграрные бунты, либо кадетские аграрные реформы… Плеханов усмотрел у меня в проекте моей аграрной программы захват власти, и я должен сказать, что идея захвата власти революционным крестьянством действительно имеется в моем проекте аграрной программы, но сводить эту идею к народовольческой идее захвата власти есть величайшая ошибка… Захват власти был пожеланием или фразой горсточки интеллигентов… Теперь, после октября, ноября и декабря тысяча девятьсот пятого года, после того, как широкие массы рабочего класса, полупролетарских элементов и крестьянства показали миру невиданные давно уже формы революционного движения… теперь сводить мысль о завоевании политической власти революционным народом к народовольчеству значит запаздывать на целых двадцать пять лет… Плеханов говорил: не нужно бояться аграрной революции. Именно эта боязнь завоевания власти революционным крестьянством и есть боязнь аграрной революции… Словами крестьян, несмотря на всю их экономическую несостоятельность или бессодержательность, мы должны пользоваться, как зацепками для пропаганды. Ты говоришь, что землей должны пользоваться все? Ты хочешь отдать землю народу? Прекрасно, но что значит дать землю народу? Кто распоряжается народным достоянием и народным имуществом? Чиновники, Треповы. Хочешь ли ты отдать землю Трепову и чиновникам? Нет. Всякий крестьянин скажет, что им он отдать земли не хочет. Хочешь ли отдать землю Петрункевичам и Родичевым, которые, может быть, будут заседать в муниципальном самоуправлении? Нет. Крестьянин, наверно, не захочет отдать землю этим господам… Следовательно, выставляемый мною проект национализации, обусловленной полным обеспечением демократической республики, дает как раз правильную линию поведения нашим пропагандистам и агитаторам, показывая им ясно и наглядно, что разбор земельных требований крестьян должен служить почвой для политической и в частности именно республиканской пропаганды.
Дан предоставил слово Плеханову.
Дзержинский поймал себя на мысли: «Турнир рыцарей. Да, руки ледяные, страсти накалены, резкости сдерживаются с трудом, но как достойны соперники, как благородны помыслы, сколь чиста цель, во имя которой происходит эта схватка умов! Корыстных интересов нет ведь ни за кем – у Плеханова, что ли, отца русского марксизма, корысть?! Ищут истину, рвут свои сердца, первопроходцы; такого рода проблемы в России были немыслимы ранее, никто не готов к ним был загодя, оттого все столь накалено… Воистину турнир рыцарей… »
… Плеханов на этот раз выступал атакующе, не было и следа от прежнего Георгия Валентиновича, когда он говорил первый раз, – сейчас на трибуне был не мэтр, а задорный боец, и даже голос у него был звенящий, молодой.
– Один товарищ поставил мне вопрос: «Плеханов восстает против национализации, потому что он не верит в возможность осуществления всех ленинских „если“. А коли бы все эти „если“ осуществились, был ли бы я за национализацию? » Нет, даже в случае осуществления всех ленинских «если» я был бы против. Что значит осуществление ленинских «если»? Это значит, что в России так же прочно установилась политическая свобода, как установилась она в Швейцарии, в Англии или в Соединенных Штатах. Тогда нам не будет грозить опасность реставрации. Но когда это будет?! Положение дел таково, что между мною и Лениным существуют в высшей степени серьезные разногласия. Этих разногласий не надо затушевывать. Их надо выяснить себе во всей их важности, во всем их объеме. Наша партия переживает чрезвычайно серьезный момент. От решения, которое вы примете сегодня или завтра по аграрному вопросу, будет в значительной степени зависеть судьба всей нашей партии, всей страны. В проекте Ленина сказывается не только его взгляд на аграрный вопрос, а весь характер его революционного мышления. Бланкизм или марксизм – вот вопрос, который мы решаем сегодня. Товарищ Ленин сам признал, что аграрный проект тесно связан с его идеей захвата власти, И я очень благодарен ему за откровенность. С Лениным мне пришлось уже сломать не одно копье во взаимной борьбе. Тем приятнее мне, что я могу начать свое возражение ему с комплимента. Он прекрасно выступал. Слушая его, я припоминал, как покойный Лавров говорил мне: «В вас пропал прекрасный адвокат». В товарище Ленине, поистине, пропал превосходный адвокат. Ленин сказал в защиту своего проекта все, что можно было сказать. Но, видно, слабо то дело, которое защищает этот превосходный адвокат, если защита все-таки оказалась слабой. Товарища Ленина можно назвать, по известному французскому выражению, «адвокатом проигранного дела». Его дело потеряно перед судом логики. Ленин говорит: «Мы должны доводить дело революции до конца». Так. Но вопрос в том, кто из нас доведет до конца это дело. Я утверждаю, что не он.
40
– Нет, послушайте, Эндрю (Есин теперь называл Глазова на американский манер – у него была страсть со всеми переходить на «ты» и сразу же отбрасывать отчества), это какой-то дом для умалишенных! Я первый день слушал их внимательно, в кулуарах во время перерыва Бруклинский познакомил меня с Махновцем и Масловым – милые люди, но они все безумцы! Я ничего не могу уловить, Эндрю! Национализация, муниципализация – о чем они говорят?! Какое это имеет значение?!
– Большое значение, Майкл, – ответил Глазов грустно: он понял, что Есин относится к числу людей, неспособных оценивать других отстраненно, он был словно покупатель в магазине платья – все примеривал на себя и ругал не свою фигуру – портных.
– Неужели вы берете их всерьез?! Я лично ничего не понял из их перепалки, а я неглупый человек, иначе бы меня давно съели конкуренты вместе с потрохами. В России сидит царь, под ним работает правительство, губернаторы правят волостями, а эти люди обсуждают, как сажать цветы, не купив землю!
– Кто вам показался наиболее интересным из собеседников, резким, убежденным, сильным? Что вас оттолкнуло или, наоборот, покорило в чьих-то выступлениях? Меня интересуют подробности, Майкл.
– Покорить может хорошая девка! Там все понятно: отвел в аптеку, потом в отель, а утром дал деньги на сабвэй…
– Вы что-то перепутали, – усмехнулся Глазов, – в аптеку надо идти после того, как дали деньги на сабвэй.
– Нет, не перепутал, у них аптека как у вас кондитерская, только все дешевле, и можно выпить неплохо, со скидкой в двенадцать процентов…
– Скажите, Майкл, а вы со своими соседями здесь, в отеле, познакомились?
– С этим грузином? Ивановичем?
– Да. И с Рыковым.
– Э, – Есин махнул рукой, – ничего интересного, поверьте моему опыту распознавать людей. Я предложил им свою резолюцию по аграрному вопросу, вместо их безумных «муниципализации» и «разделов». Я предложил систему контрактов: мужик – посредническая контора; я могу дать проект, безвозмездно рассказать про то, как сам работаю: внутренний рынок – аукцион – посредник – внешний рынок. Тогда отпадет нужда во всех этих безумных реформах, мужика завертит, ему будет не до размышлений, следовательно, не до бунтов, надо работать с утра и до ночи.
– Ну и что вам ответили делегаты?
– Ничего. Я же говорил вам, они витают в эмпиреях, совершенно не деловые люди. Повторяю, Эндрю, вы должны заставить мужика потеть!
– А сейчас он, по-вашему, бьет баклуши?
Глазов не понял отчего, но вдруг испытал обиду за мужика.
«От иностранца б перенес, – признался он себе, – а от этого не могу».
Есин быстро отхлебнул холодный чай.
– Конечно, бьет баклуши! Какой-то делегат, погодите, сейчас вспомню, ага, вспомнил – Григорий Адамович, говорил мне, что на пути мужика к помещичьей земле стоит шериф, ну, как это, староста, исправник, уездная власть, банк, отсутствие банка, а достал он, допустим, денег, так помещик в Ницце отдыхает, а срок сева проходит, вот вам и недород, вот вам и революция! А если бы вы открыли широкую сеть посреднических контор, тогда все бы переменилось. Кстати, поддержите мою кандидатуру как автора проекта для России, Эндрю… Я перезнакомлюсь со всеми вашими эсдеками, кадетами, эсерами, я смогу вам помочь по всем линиям! Неплохая идея, а? Вы получите процент с оборота, мы распространим акции. «Есин дивэлопинг инкорпорэйшн фор Раша», а?!
– Хорошая идея, обсудим, – согласился Глазов, представив сразу же, как Есина с эдакой-то идеей встретят в северной столице. – Но мы с вами отвлеклись, Майкл. Давайте-ка по порядку, воспроизведите, кто с какими предложениями выступал, в чем пик разногласий, – я же просил вас об этом.
– Эндрю, если вы хотите получить бесплатный совет – я вам его даю: забудьте этих наивных, беспомощных, одержимых людей. Забудьте. Они не представляют никакой опасности. Верьте моему опыту. Я как-то взялся поставлять зеркала для компании по производству лифтов…
– Погодите с лифтами, Мишенька, погодите…
– Вы сердитесь? На что, мой бог?! Эндрю, вам больше никто не поставляет информацию? Ответьте правду! Вполне может быть, что мой конкурент работает нечестно, ставит на повышение. А там не на кого ставить! Если я их не могу понять, я, культурный человек, то как их поймут рабочие, о которых они спорят?! Ну? Вы подумайте только! У них, в Нью-Йорке, есть своя рабочая партия, тоже шумят. И что? Кому они мешают? Говорят себе, и ладно! Если в унисон дудеть – оглохнешь от тишины! Надо, чтобы был комарий писк, тогда все по-настоящему слышно! Пусть себе шумят, отчего вы боитесь позволить им шуметь?
– У вас шумят, а у нас помещиков жгут.
– И будут жечь, если не организуете посредническую службу!
«Хоть как-то надо тысячу долларов оправдать, – устало подумал Глазов, – деньги немалые, по моей просьбе дали, а его болтовню к отчету не подошьешь… »
Есин нажал кнопку большого, сделанного в форме головы негра звонка, вызвал горничную, спросил чаю и сливок, обернулся к Глазову:
– Может, покутим? А? Тут прекрасное розовое варенье и торт, я подсчитал, всего два доллара сорок три цента, там это стоит шесть.
– Конечно, заказывайте, – ответил Глазов, не поднимая затяжелевших век – менялась погода, небо заволокло тучами, низкими, изнутри черными, затылок потому ломило нестерпимо, отдавало в глаза.
– Здесь жизнь значительно дешевле, – продолжал Есин, – хлеб примерно на два цента…
– За фунт?
– Ну что вы! За десять фунтов…
– Вы и такие мелочи высчитываете?
– Такая мелочь даст экономию бюджета семьи из пяти человек за год в двенадцать долларов шесть центов, а это деньги, Эндрю.
И Глазов вдруг понял Есина – раньше-то ошибался, себя переоценивал.
– Слушайте, Майкл, – сказал Глазов, – сто долларов у них – деньги?
– Там и цент – деньги, Эндрю, – сухо ответил Есин, – а в чем дело? Есть предложение?
– Я хочу попробовать одну посредническую операцию.
– Каков объем сделки?
– Сто долларов.
– Это не сделка.
– Тогда отменяется, – вздохнул Глазов.
– Но тем не менее сто долларов – это деньги, – сразу же отработал Есин. – Они могут стать основой для посреднической операции…
– Мне предлагают сто долларов за пять страниц.
– Воровать эти страницы не надо? – деловито осведомился Есин.
– Нет. Тот человек, посредником которого я думаю стать, выплатит сто долларов за фамилии, клички, имена, места рождения, краткую характеристику делегатов съезда.
– Сколько вы дадите мне, если я приготовлю эти пять страниц?
Глазов удивился:
– То есть? Я же сказал – сто долларов.
– Если вы так думаете посредничать, Эндрю, тогда Россия погибнет. Вы должны просить у посредника триста, мне из этой суммы уплатить сто пятьдесят, сто двадцать пять положить в банк, а на остальные устроить парти, где соберутся нужные для дела люди, причем вы вправе попросить и у меня восемь долларов, потому что я, возможно, заимею хорошие знакомства. Возможно, и нет, но надо уметь рисковать! Плачу восемь долларов. Хотите наличными или выписать чек? «Его Превосходительству Э. И. Вуичу, директору Департамента полиции. Милостивый государь Эммануил Иванович! Работа, проводимая мною в Стокгольме, дает свои благие плоды. Путем довольно сложной и весьма дорогостоящей комбинации мне удалось получить чрезвычайно важный для всей нашей дальнейшей деятельности список ведущих делегатов четвертого съезда РСДРП. Это, несомненно, позволит нам усилить столь необходимую для борьбы с революцией активность. Привожу список делегатов на благоусмотрение Вашего Превосходительства и смею полагать, что Вы не преминете дать указание VII делопроизводству озадачить все охранные отделения Империи установлением подлинных имен и фамилий государственных преступников, собравшихся ныне в Стокгольме: Писатель Григорий Адамович, родился 10 октября 1879 года в деревне Рацивуга, Варшавской губернии, сын аптекаря Александра Адамовича. Роста ниже среднего, волосы черные, довольно длинные, борода неширокая, рыжая, глаза голубые, носит пенсне. Адвокат Семен Алексеевич Сабуров. Инженер Винтер Леонид Борисович, рожден в Баку, роста среднего, владеет немецким и французским языками. (Предположительно под этой фамилией выступает здесь государственный преступник Красин.) Сотрудник журнала „Колокол“ Антон Виницкий, 18 апреля 1880 года рождения. Сын умершего бухгалтера из Любляна Казимежа Виницкого и жены его Матильды. Роста выше среднего, шея длинная, с выдающимся адамовым яблоком. Климент Ефремович Беков, рабочий из Луганска, роста ниже среднего, носит небольшие усы, глаза серые, смешливые, нос курносый, волосы вьющиеся, русые. Журналист Владимир Петрович Махновец, рожден 8 сентября 1872 года в Воронеже, в семье доктора медицины Петра Махновца и жены его Серафимы. Холост. Носит пенсне. Литератор Мартин Мандельштам, 1872 года рождения. Сын купца Льва Мандельштама и его жены Шарлотты. Холост. Роста выше среднего. (Есть предположение, что на съезде выступает под фамилией „Лядов“.) Агроном Петр Павлович Маслов, рожден 18 июня 1867 года. Сын помещика, женат, семья проживает в С.
–Петербурге. Носит очки в золотой оправе, волосы черные. Студент Варшавского университета Иосиф Миллер, рожден 30 июня 1876 года в Вилейке, Виленской губернии. Сын учителя гимназии Эдмонда, холост, борода-эспаньолка русого цвета, нос несколько выгнутый, породистый. (Есть непроверенное предположение, что под этим именем скрывается государственный преступник Дзержинский-Доманский, он же Кжечковский.) Слесарь Федор Яковлев, двадцати девяти лет, рожден в деревне Борки, Новгородской губернии, сын крестьянина Якова и жены его Евдокии. Холост. В последнее время работал на заводе в С. -Петербурге. Журналист Иван Виссарионович Иванович, рожден в декабре 1879 года, сын сапожника из Тифлиса Виссарионова и его жены Екатерины. Служит при тифлисской газете «Демократическая конституция». Роста ниже среднего, волосы и борода черные, полный, глаза карие, нос большой, лицо корявое. (Предположительно под этой фамилией скрывается государственный преступник Джугашвили.) Анатолий Васильевич Воинов, он же Луначарский, журналист, до недавнего времени проживал во Флоренции, роста среднего, носит пенсне, борода и усы русые. Сведения о других делегатах будут мною переданы в департамент по мере работы нашей агентуры. Здесь, в Стокгольме, до меня дошла весть о трагической гибели моего несравненного друга полковника Игоря Васильевича Попова. Я пытался предупредить департамент о готовящемся в Варшаве злодеянии, отправил шифрограмму. Неужели мое сообщение запоздало?! Совесть моя перед светлой памятью покойного чиста, я сделал все, что мог, дабы предотвратить его безвременную гибель. Не зная до конца все перипетии дела, могу, однако, высказать предположение, что сейчас настала пора ударить польскую социал-демократию, ударить сокрушающе, обвинив партию в преступлении закона и норм военного положения. Сие означает виселицу для преступников, виселицу, и только. Сегодня я отправляю на собеседование с Дзержинским агента Л. Ероховского, которого связывала трогательная дружба с покойным Поповым И. В. Смею полагать, что будущие показания Л. Ероховского позволят тем газетам, которые связаны с нами, открыть массированную кампанию против СДКПиЛ, авторитет коей в Привислинском крае растет угрожающе. Пока еще рано давать анализ тем материалам, которые мне удалось получить о работе съезда РСДРП, однако предварительное мнение складывается таким образом, что победит умеренная часть партии и, таким образом, план, начатый по Вашему указанию рще зимою, принесет свои благие результаты. Ленин, вероятно, будет вынужден замолчать; таким образом, наиболее опасный социал-демократический пропагандист будет изолирован надежно. С надеждой на скорую встречу, Вашего Превосходительства покорнейший слуга Г. Глазов» «Господин Кжечковский! Я обязан написать Вам это письмо. Я понял это после того, как мы с Вами расстались сегодня вечером. Я легко схожусь с людьми, ибо не люблю их, Ян Эдмундович. Странно, я ехал сюда с острым чувством ненависти к Вам и Вашим товарищам, которых винил в смерти единственного светлого человека, промелькнувшего кометою-мечтою, а после нашего разговора понял, что виноваты в ее гибели не Вы, ни даже ее прямой истязатель Попов, а я, Леопольд Ероховский, он же Элькин, он же Коромыслов, сын дворянина, внук ксендза, мразь и червь. Я не очень-то могу понять сейчас – в голове не мысли, а примороженные капустные листья, – когда началось мое падение. Детство я прожил в доме деда: помню лишь бритую шею и холодные длинные руки, лежащие на черном дубовом столе, и никогда – на моей голове, на плечах, на колене. Помню первые уроки деда: „Человек призван на землю, чтобы царствовать. Прародители свершили страшный грех, и человек лишился своего царственного сана, попал в подчинение к природе, не смог остаться Высоким, сделался тварью. Его первый грех осквернил землю, за него проклята она была. И это-то проклятие стало проявляться в войнах, в смерти, в обреченности дней, в голоде и жажде“. Когда я переехал в город, в дом отца, разорившего семью карточною игрою, единственным моим занятием сделалось чтение книг – у отца осталась громадная библиотека деда – по дворянской, а не ксендзовой линии. Я сидел в душной комнате, и перед моим взором вставала история. И эта история входила в противоречие со словами деда, сурового, но справедливого ксендза, отца рано умершей матери, и это противоречие терзало мое сердце. Раз человек прошел эволюцию от страшных дней царствования готтентотов: „Что принадлежит мне, то есть мое, а что мне не принадлежит, то обязано стать моим“ – до искупления Христа, а после этого очищения настала инквизиция, которая запятнала Христову веру кровью невинных, то, значит, все дозволено в мире, все угодно, существует лишь два отправных момента, необходимых истории, – грех и искупление. Но это же хлеб и зрелища? Блуд и исповедь? Это же всепозволенность! И я пошел к отцу за советом – к кому идти, как не к отцу? Я не стану описывать, что было во время этого страшного разговора, не надо этого. Но я с тех пор верю, что человек становится рабом, злым, маленьким рабом, отнюдь не только после жестокого избиения или унизительного голода. Нет, воспитание, первые детские годы, дом определяют личность человека, закладывают основополагающий фундамент. Человека можно сделать трусливым рабом, лишив его права бесстрашно высказывать свою мысль. Любил ли меня отец? Да. Но его любовь была рождена страхом за меня, вы помните события семидесятых годов, когда за каждое вольное слово отправляли в Сибирь? Да, отец любил меня, боялся за будущее, и его любовь меня закабалила, лишила „я“, подчинила его эгоистическому страху. Порабощение – даже любовью – есть убийство. Отец меня убил. Я перестал быть мыслящим существом, я бежал мыслей, я боялся огорчить отца вопросом, я боялся его гнева, поскольку мне казалось, что во гневе он умрет и я останусь один в этом мире жестокости и порабощения. Когда отец умер, я постепенно начал ощущать себя, но это ощущение было странным: это была тоска плоти. И тогда произошла вторая трагедия, книжник восхотел ласку, книжник придумал себе идеал, но ведь любовь – это всегда противоборение тяги к данной женщине, и осознание божественного идеала, что стоит и за объектом твоей страсти. Вы простите мой стиль, я пишу в последний раз, поэтому красуюсь, и ничего не могу с собою поделать, но, я верю. Вы относитесь к числу людей, обладающих редким даром понимать. Я ухожу спокойно и осознанно, ибо хоть один человек поймет меня, а всякое понимание – путь к прощению. Нет, я не заслуживаю прощения. Я не прошу его. Я хочу только, чтобы вы поняли меня – может быть, мой урок пригодится другим, кто знает? Ваша убежденность сродни христианской, значит, вы обречены на то, чтобы проповедовать. Я знаю теперь Ваше отношение к Богу, но и Вы знаете мое к Нему отношение – спор бесполезен. Вы вправе не соглашаться, но переубедить меня нельзя. После разочарования в любви, которая вблизи совсем иная, чем в представлении, настала пора краха последнего, определившего мою дружбу с Поповым. Я решил, что в мире жестоких людей, алчных в любви, жестоких дома, несчастных в работе, мыслящему человеку остается один лишь путь – горького и отстраненного индивидуализма. Я придумал себе – после Ницше, конечно, – схему бытия. Я полагал, что спасение – в бегстве от грязи мира в лирику самого себя, ведь никто так себя не любит, кроме как „я“, правда ведь? Я, впрочем, не отношу это к людям Вашей идеи. Вы апостолы веры, вы несете Крест. Я же говорю о множестве. Индивидуализм – это бунт бессильных. Я понял это, когда Счастливая Судьба даровала мне несколько дней, проведенных под одною крышей с Генриком Сенкевичем. Его называли индивидуалистом, он действительно был одинок, но, увидав его вблизи, я понял, как далек от него, потому что хоть и был он один, но отдавал себя всем. А что я мог отдать другим, кроме самого себя? Это очень много – „сам ты“, коли голова твоя полна песнью, как у Мицкевича, или формулами, как у Склодовской. А чем был полон я? Тем „самим собою“, что мал, сломан, обманут и находится в рабстве с детства, которое с годами превратилось в рабство у самого себя. Глядя на Сенкевича, я понял, что лишь одно, лишь литература может помочь мне разорвать рабьи оковы страха. Но ведь Богу дано Богово, а я даже не был Юпитером. Параллельно неудачам на литературном поприще росло тщеславие. Человек, наделенный талантом, которого все знают и чтут, про которого обыватели считают, что ему все разрешено, на самом-то деле не разрешает себе ничего, что входило бы в конфликт с моралью; лишь маленькие люди с большим тщеславием позволяют себе все. Я был таким. Я начал позволять себе все, и на этом меня взяли за руку. И появился Попов. Мы с ним болтали обо многом и обо многих. И я доболтался до того, что отправил на смерть Стефу Микульску. И верил – это правда, – что в ее гибели виноваты Вы. Наверное, я поступаю трусливо и мелко, что ухожу, наверное, честно было бы прокричать всем о том, что я узнал, рассказать о Попове, Стефе, о том мире коварной, доброй, респектабельной лжи, в котором я жил, успокаивая себя тем, что жизнь – щедрый кредитор, что придет удача, а за нею слава, и я смогу расплатиться по всем долгам одним махом. Так не бывает. Но я хочу верить, что в будущем таким искалеченным уродам, каким стал я, не останется на земле места. Я верю, что Ваша нравственность распространится по миру. Люди изнывают оттого, что повсюду царствует сытая безнравственность. Люди ждут Света, они ведь рождены, чтобы царствовать над природой, а не подчиняться ей. Я хочу еще раз предупредить Вас, Ян Эдмундович, что в Стокгольме развивает активность мой „друг“, начальник Попова, некий Груман (или Громан), выдающий себя за дипломата. Я не знаю, где он сейчас живет, но он привез, как я уже сказал Вам, не только меня – смотреть за Вами, знакомиться с Вами, располагать Вас. Один раз, однако, Груман пришел ко мне, когда Вы были на заседании съезда, из чего я заключил, что за Вами и здесь следят, причем, сдается мне, шведские полицейские. Предпримите шаги – мне показалось, что не поверили Вы мне. Верьте. Спасибо за то, что Вы смогли напечатать в „Дневнике“ ту страшную историю злодейства, свершаемого под скипетром царя-„освободителя“. Вы спрашивали меня, поймут ли люди, что это о покойной Стефе; у нас научены читать между строк, а тут и без этих спасительных междустрочий все ясно. И это мое письмо поможет все поставить на свои места. Ведь это я рассказал Попову, что Стефа пойдет по Маршалковской, к Яну Баху, несчастному сапожнику, и каблучки ее… Прощайте. Письмо оставляю у портье. Вы вправе использовать его где и как хотите. Леопольд Ероховский».