355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиан Семенов » Горение. Книга 2 » Текст книги (страница 20)
Горение. Книга 2
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:18

Текст книги "Горение. Книга 2"


Автор книги: Юлиан Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)

34

Есин оказался человеком невероятно резким в движениях, маленького роста, очень худой, без шеи, с огромной головою, посаженной прямо на туловище. Одет он был кричаще: длинный пиджак с покатыми, по последней моде, плечами – никакой ваты; брюки до того заужены, что прямо хоть на сцену, танцевать лебедя; ботинки остроносы, непонятно, как в мысках умещались пальцы, чисто китайскую ступню надобно иметь. Большой человек не человек; настоящий, то есть живучий, должен быть маленьким, ему тогда на свете уместиться легче, меньше неудобств окружающим доставит.

… Глазов не перебивал Есина, слушал молча, доброжелательно, полагая, что сможет до конца понять собеседника: когда человек солирует, он куда как больше выявляется, он ведь сам за собою идет, без чьей-либо помощи; не зря ведь актеры так монолог чтут – выигрышен.

– Слежу, что у вас творится, – жарко продолжал Есин, – и только диву даюсь: шумим, братцы, шумим! А как стояла единая и неделимая, так и будет стоять – никуда не сдвинется, ничто не изменится! Я вам скажу, господин Трумэн, вот что: и американский фермер и русский мужик одним миром мазаны, дурни дурнями, только американского отдрессировали, а наш еще темный – вот и вся разница. И тому и другому власть нужна, как же без власти?! Я бы на месте царя подкинул земли мужику, помог плугами, пусть банк пошевелится, вы необоротистые, а потом надобно поднять размер подати и понизить закупочные цены на хлеб – чистый бизнес. Почему вы медлите? Чего царь боится, солдаты ведь ему принимают присягу?!

«Ишь как распоряжается, – подумал Глазов, – тебя бы, канашечку, в Россию вернуть, ты бы там посоветовал!»

– Я вам скажу, господин Груман, что в моем бизнесе – он, конечно, не очень велик, я стою сорок тысяч долларов, – все решает сметка: смикитил вовремя, кредит взял, деньги вложил – и считай прибыль!

– Бизнес ваш каков? – спросил Глазов.

– Разный…

– Это как понять?

– Купля-продажа, – по-прежнему уклоняясь, ответил Есин, словно бы смущался чего-то. – Посредничаю, господин Груман, посредничаю. Там без этого нельзя. Русские всегда хотят сами – во всем и везде сами, и чтоб другому перепоручить – никогда!

– Давно изволили уехать из России?

– С родителями. Отец старовер, молиться дома не позволяли – уехал, ну и мы за ним… Я за русскими газетами слежу, всю торгово-рекламную полосу прочитываю, жду, когда и у вас посредники появятся, мы бы тогда огромные дела начали проворачивать, огромные!

– Для огромных дел миллионы потребны, а у вас всего сорок тысяч…

– Ну и что? Консул поможет, у нас все на взаимности – он мне, я – ему, и потом, деньги тут не столь важны, господин Груман, тут главное убаюкать партнера. Я вот раз взялся продать партию галстуков, надо мной все смеялись, говорили, что погорю, фасон из моды вышел, а я на этом деле заколотил десять тысяч! Мысль моя работала так: поскольку галстуки прошлогодние и уступили их мне поэтому за две тысячи, а не за семь, в Нью-Йорке их никому не всучишь: пуэрториканцы носят платочки из шелка, евреи – шарфы, негры ничего не носят, американцы начали следить за парижской модой. Но ведь есть провинция! Как к ней подкрасться? Очень просто. В обычную провинцию – а это почти вся Америка – надо пролезть через самую захолустную провинцию. А какая самая захолустная провинция? Прерии. Кто там живет? Пастухи. Их называют ковбои. А что любят ковбои? Песни и женщин. Я нанял двух бездомных артисточек, одну русскую, тоже раскольница, отец с матерью привезли. Она за двадцать лет даже «хлеб» по-английски говорить не научилась, дикая девка, а вторую – француженку, стыда – ни на грош, заключил с ними контракт на гастроли, напечатал афиши про двух «звезд», американцы только «звезд» любят, это у них так великих артистов называют, и повез их в прерии; песни о галстуке, который носят русские мужики и французские буржуа, мои девки сочинили бесплатно. В Америке, доложу я вам, клюют на заграничное так же, как в России. На свое плевать им и забыть, дикие люди, я ж говорю! Так вот, вывез я моих девок в прерии, дал три концерта в Денвере, два в Далласе, есть у них такой вшивый городишко, они нефть ищут, нет там никакой нефти, бум это у них называется, когда ищут не то, что нужно, и не там, где есть, и продал партию галстуков, и заключил контракт на такой же фасон, вернулся в Нью-Йорк, продал исключительное право той же фирме, у которой брал рухлядь, и положил деньги в банк! Я просто не понимаю, почему русские купцы не могут пойти к царю и объяснить ему, что пора дать свободу торговли! Это же выгодно!

– Объяснят еще, – скрипуче согласился Глазов, – всему свое время.

– Нет свое время, – разгорячившись, Есин впервые за все время начал говорить с акцентом. – Как это говорят у вас: «Каждому овощу свое время»? Правильно говорят. В России все правильно говорят, только неверно делают!

– Экий вы колючий, господин Есин… Простите, запамятовал ваше имя-отчество, – сказал Глазов, хотя прекрасно знал, что Есина зовут Митрофан Кондратьевич и что отец его не был старовером, а просто-напросто бежал из-под суда после растраты на Прохоровской мануфактуре.

– Там меня зовут Майкл, – ответил Есин, – а вообще-то я Михаил Константинович…

– Михаил Константинович, я бы хотел прервать вас, рассказать, чего мы ждем от вашей работы…

– Фирма Есина сделает любую работу, господин Груман, особенно если надо кого перехитрить! Может, спустимся выпьем кофе, скоро время ланча?

– Какое время? – не понял Глазов.

– Там говорят «ланч-тайм», обеденное время: жрут по минутам, одно и то же, как племенные быки…

– В ресторане неудобно говорить… У немцев тоже, знаете ли, «мальцайт», сейчас не протолкаешься.

(Глазов понял, что своим «мальцайтом» он хотел взять реванш за «ланч-тайм», и ему сделалось стыдно этого: перед кем хвастал? )

– Ну что, тогда договорим здесь. Пожалуйста, слушаю вас.

– Мы ждем от вас подробного отчета о том, как будет проходить съезд социал-демократов в Стокгольме, Михаил Константинович.

– Кого? Социал-демократов? Которые убили Плеве?

– Плеве убили социалисты-революционеры.

– Да? Странно, там говорили, что социалисты…

– «Там» – это Америка? – поинтересовался Глазов.

– Да.

– Вы странно называете свою новую родину – «там», «они», «у них».

– А это там… у ни… – Есин рассмеялся, – это у нас принято; за океаном чистых нет, со всего мира по нитке, не сплотились еще, для американца штат дороже страны, а еще пуще – свой город. Они никогда не скажут «в Америке», они всегда «ин зис кантри» говорят, «в этой стране».

– Занятно… Так вот, Михал Константиныч, у нас в России, – выделил Глазов, – заинтересованы в том, чтобы вы своим острым, деловым умом вытащили главное – суть разногласий между двумя фракциями: Ленина и Плеханова, помогли нам понять, какие люди как себя ведут, с кем бы, например, вы смогли поговорить по своей методе: убаюкать, расположить, убедить…

– Кого завербовать можно? – уточнил Есин. – Вы это имеете в виду?

– Мы называем – «склонить к сотрудничеству». Но я не это имею в виду. Я хочу получить ваши рекомендации иного рода: с кем из участников съезда можно разумно говорить, кто, по-вашему, поддается логике, разуму, кто ближе по своей духовной структуре к деловому человеку…

– Это я сделаю, – пообещал Есин, – я чувствую человека сразу же, только мне его сначала надо расшевелить, дать выговориться, обсмотреть…

«Мои мысли повторяет, – подумал Глазов, – неужели похожи, а? Вот ужас-то».

– Ну и прекрасно, Михал Константиныч, коли так… В Стокгольме поселитесь в отеле «Рюлберг», я там от вашего имени номерок забронировал, там, кстати, русские будут жить, делегаты, Алексинский, Свердлов, возможно, Саблина и Джугашвили. Видимо, там же поселятся господа из Польши: Ганецкий и Варшавский…

– С поляками мне труднее, я их языка не знаю, только «матка боска»…

– Ничего, они говорят по-русски, а господин Варшавский знает к тому же английский. Я вас там по телефону разыщу и скажу свой адрес, только вы не записывайте его, ладно? И когда ко мне пойдете – оборотитесь, не топает ли кто за вами. Само собою, все паши счета будут мною оплачены незамедлительно.

Ероховский встретил Глазова оглушающе громким вопросом, не прикрыв даже дверь номера, – расконспирировал, идиот, махом:

– Вы из столичной охраны или варшавянин, коего я не встречал ранее?

Глазов даже вспотел от ярости, втолкнул Ероховского в комнату, потом чуть отворил дверь, глянул в щелочку – нет ли кого в коридоре, покачал сокрушенно головой:

– Нельзя так, Леопольд Адамович, здесь могут жить люди, знающие русский. И потом – без пароля, первому пришедшему, разве можно?

– Я с похмелья, Андрей Андреевич, с похмелья…

– С похмелья, а ведь Андрея Андреевича запомнили. Вы уж, ради бога, осторожнее себя впредь ведите.

– Слушаюсь, вашродь!

– Вы что эдакий колючий?

– Погодите, колючим меня еще увидите, я сейчас добрый, как воск, я податливый сейчас, Андрей Андреевич. Водки не желаете? Дрянная у немцев водка. Я весь этот «Кайзерхоф» обошел, пока-то отыскал бутылку,

– мензурками наливают немцы, сущая фармакология, большая аптека, а не страна. Закусываете? Или холодной водою?

– Я не пью.

– Вовсе?

– Совершенно. Вообще-то на праздники могу, на масленицу или там на светлое Христово воскресение, но сейчас… Работы впереди у нас много, да и пост держу – грех. Игорь Васильевич предупредил, в чем будет заключаться ваша задача?

– В общих чертах, Андрей Андреевич, в общих чертах. Вы не взыщите, я пропущу рюмашку, а?

– Но чтоб последняя, ладно? А то вам завтра вечером уезжать на север, там встреч у вас будет много, интересных встреч, обидно, ежели вы в хмельном состоянии будете пребывать, – главное пропустите, а вам из этого главного впоследствии многое можно будет извлечь для своих реприз.

– Я реприз не пишу. Их пишут Элькин и Коромыслов, Андрей Андреевич. Ваше здоровье…

– И вам пусть будет хорошо… Простите, коли я не так что сказал.

– Дело в том, что репризы пишут те, кто не умеет работать за столом, их пишут летунчики, они на салфетках сочиняют. Я пишу пантомимы с куплетами, это совершенно другое, я меньше пяти копеек за строку не беру. Вы вот, к примеру, в каком чине?

– Да с чего вы взяли, будто я из охраны? – Глазов чувствовал себя с Ероховским неуверенно, раньше ему с такого рода агентами работать не приходилось, поэтому соврал, хотя врать не любил, сам ложь замечал, и другие, считал, не обделены таким же умением. – Я просто-напросто друг Игоря Васильевича и служу по ведомству иностранных дел.

– О, как интересно, – с наигранной веселостью откликнулся Ероховский, – а то «работа», «репризы». С «большого художника» надо было начинать… Я спрашивал вас про звание не зря, я хотел объяснить вам все предметно, я предметист, я верю ощущению во плоти, Андрей Андреевич. Ежели вы надворный советник, «ваше благородие», то Игорь Васильевич, ваш добрый знакомый из охраны, уже «высокоблагородие». Так и я по сравнению с Элькиным и Коромысловым. Впрочем, много я им дал, какие они «благородия»? Обыватели, горожане. Ладно, пес с ними… Съезд уже начался?

– Какой съезд? – спросил Глазов.

– Тьфу, черт! Он же мне запретил вам об этом говорить! – вздохнул Ероховский. – Он у нас такой конспиратор, такой осторожный… Вы его не наказывайте, ладно? Хотя вы же из иностранного департамента, он вам не подчинен…

– Леопольд Адамович, давайте-ка и я с вами согрешу, махну рюмашечку. Разливайте! А то у нас разговор как у слепца с глухонемым.

– Слава господу! – сразу же оживился Ероховский. – Я не умею говорить с трезвым коллегой, я ощущаю массу преимуществ, и мне обидно за свое высокое одиночество.

Чокнулись, выпили, долго дышали, мочили губы водой из-под крана.

– Напрасно водку ругали, вполне пристойное питье, – сказал Глазов.

– Чувствую затхлость. Не верю, чтоб немец желтый хлеб пустил на спирт. Немец со всего норовит урвать выгоду. Каким-то металлом отдает, не находите?

– Не почувствовал.

– А вы повторите.

– Да мне еще работать сегодня…

– И мне багаж паковать… Нуте-с, вашу рюмку.

Глазов рассчитал, что Ероховский после тяжелой пьянки скорее захмелеет, начнет разговор, станет выкладываться. Он не ошибся.

– Все время бегу, Андрей Андреевич, бегу с закрытыми глазами, – жарко заговорил Ероховский, когда выпили по третьей. – Норовлю ухватить то, что является мне, вроде бы и ухватил, сажусь за стол, работаю сутки, потом читаю – пантомима! А я норовил пиесу! Как Элькин с Коромысловым мечтали стать Ероховским, так и Ероховский метит в Мицкевичи. Но Элькин с Коромысловым – это я, это псевдоним, это сокрытие стыда, а Ероховский – очевидность, троньте меня, троньте! Ну? Я? Я. А не Мицкевич.

«Будет хорош с Воровским, – подумал Глазов. – Тот пишет о литературе, только б удержать этого Коромыслова-Мицкевича от рюмки, тогда выйдет толк».

– Это сознание правды, – продолжал Ероховский, – опрокидывает меня, превращает в парию. Ин вино веритас. А когда все выпил, не правда на донышке открывается, а череп, но с большими черными глазами и с верхней, не сгнившей еще губой – иначе усмешку не поймешь, череп ведь смеяться не может!

«Как мне осадить его? – продолжал думать Глазов трезво. – Мне бы только его осадить, тогда ему цены не будет».

– Строка должна являться, она как прекрасная дама, а вместо строк тебя окружают решетки, а за ними – рожи, красные, распаренные, луком пахнут! Я ищу себе отключений, я норовлю выскочить из нашей обыденности, я люблю риск, я хочу ощущать свою нужность, Андрей Андреевич… Вы меня понимаете?

– Я вас понимаю отменно, Леопольд Адамович. Я понимаю вас так хорошо потому, что наш с вами общий друг много говорил о вас. Он говорил, что вы очень доверчивы и любите риск. Поэтому-то я больше пить вам не дам…

– А я вас выставлю за дверь.

Глазов покачал головой:

– Не выставите. Ни в коем случае. Не выставите, оттого что нашего с вами общего друга вчера убили. И убили его те люди, к которым вы едете в Стокгольм, Леопольд Адамович.

Ероховский отвалился на спинку кресла, глаза его округлились, стали прозрачными, будто провели мягкой тряпкой и стерли пыль.

– Вы с ума сошли, – прошептал он.

– Я в своем уме. А бороться пьяным нельзя. Так что ложитесь спать, я к вам приду вечером и поведу вас откушать айсбайн, от него трезвеешь.

То, что Попов уже казнен, Глазов еще не знал: он получил сообщение из Петербурга, что агент «Прыщик» прислал ему личную шифрованную телеграмму о приговоре и о том, что сегодня все будет кончено. Глазов понял: Попов обречен, поэтому «Прыщик» тому ничего не сообщил, а сразу ринулся в департамент. Он понимал, этот ловкий «Прыщик», что, сообщи он Попову, сразу будет раскрыт товарищами; он предложил сыграть Глазову. Что ж, Глазов сыграет. Ему ведь на руку казнь Попова. Он послал деловую в департамент. Он не поставит «срочно», это ж само собой разумеется, этого дурак не поймет, а дурак в шифровальном отделе (пусть даже умный) все равно букве следует. Нет пометки «срочно»? Нет. Раз не поступало указания, чего ж начальство поправлять? У начальства на все свои резоны. Пока из департамента отправят в охрану, пока оттуда перешлют в Варшаву – часы-то идут… А успеют – молодцы, не посрамили чести мундира, спасли коллегу! И спас не кто-нибудь, а он, Глазов, ястребиный глаз! И этому дрыгачу, Ероховскому-Коромыслову, объяснить куда как просто: «Да, погиб, коли б не я вовремя подоспел. Его спас и вас спасаю: и ни-ни мне, назад отрабатывать поздно, в один миг товарищам отдам, ославлю на весь свет, как подметку».

Вернувшись к себе в номер, Глазов принял касторки, чтобы к вечеру быть как стеклышко: надо было садиться за телеграммы, глядишь, что новенькое подойдет, ему новенькое перед Стокгольмом необходимо. А на доверчивом и добром Попове, коли его укокошат, можно поразительное дело оформить: «Либерал, гуманист, воробья не обидит, пал от рук революционных садистов, именующих себя социал-демократами, кто станет разбираться – русские ли, польские, одно слово, анархисты, террором действуют, руки в крови, тюрьма по ним тоскует, выдать их следует Петербургу – скопом, как кровавых и дерзких преступников, скрывающихся в Стокгольме от справедливого суда».

35

«Имею честь всеподданнейше просить Ваше Императорское Величество, для пользы дела, освободить меня от обязанностей председателя Совета Министров до открытия Государственной думы, когда я кончу дело о займе. Позволю себе всеподданнейше формулировать основания, которые побуждают меня верноподданнически поддерживать мою вышеизложенную просьбу. 1. Я чувствую себя от всеобщей травли разбитым и настолько нервным, что я не буду в состоянии сохранять то хладнокровие, которое потребно в положении председателя Совета Министров, в особенности при новых условиях. 2. Отдавая должную справедливость твердости и энергии министра внутренних дел, я тем не менее, как Вашему Императорскому Величеству известно, находил несоответственным его образ действия и действия некоторых местных администраторов, в особенности в последние два месяца, после того, когда фактическое проявление революции было подавлено. По моему мнению, этот прямолинейный образ действий раздражил большинство населения и способствовал выборам крайних элементов в Думу как протест против политики правительства. 3. Появление мое в Думе вместе с П. Н. Дурново поставит меня и его в трудное положение. Я должен буду отмалчиваться по таким действиям правительства, которые совершались без моего ведома или вопреки моему мнению, так как я никакой исполнительной властью не обладал. Министр же внутренних дел, вероятно, будет стеснен в моем присутствии давать объяснения, которые я могу не разделять. 4. По некоторым важным вопросам государственной жизни, как, например: крестьянскому, еврейскому, вероисповедному и некоторым другим, ни в Совете Министров, ни во влиятельных сферах нет единства. Вообще я неспособен защищать такие идеи, которые не соответствуют моему убеждению, а потому я не могу разделять взгляды крайних консерваторов, ставшие в последнее время политическим кредо министра внутренних дел. 5. В течение шести месяцев я был предметом травли всего кричащего и пишущего в русском обществе и подвергался систематическим нападкам имеющих доступ и Вашему императорскому величеству крайних элементов. Революционеры меня клянут за то, что я всем своим авторитетом и с полнейшим убеждением поддерживал самые решительные меры во время активной революции; либералы за то, что я по долгу присяги и совести защищал и до гроба буду защищать прерогативы императорской власти; а консерваторы потому, что неправильно мне приписывают те изменения в порядке государственного управления, которые произошли. Покуда я нахожусь у власти, я буду предметом ярых нападок со всех сторон. Более всего вредно для дела недоверие к председателю Совета Министров крайних консерваторов – дворян и высших служилых людей, которые, естественно, всегда имели и будут иметь доступ к царю, а потому неизбежно вселяли и будут вселять сомнения в действиях и даже намерениях людей, им неугодных. 6. По открытии Думы политика правительства должна быть направлена к достижению соглашения с нею или же получить направление весьма твердое и решительное, готовое на крайние меры. В первом случае изменение состава министерства должно облегчить задачу, устранив почву для наиболее страстных нападок, направленных против отдельных министров и в особенности главы министерства, по отношению которых за бурное время накопилось раздражение той или другой влиятельной партии, в таком случае все соглашения будут достигнуты гораздо легче. При втором решении правительственная деятельность должна сосредоточиться в лице министров внутренних дел, юстиции и военных властей, и при таком направлении дела я мог бы быть только помехою, и, как бы я себя ни держал, в особенности крайние консерваторы будут подвергать меня злобной критике. Я бы мог всеподданнейше представить и другие, по моему мнению, основательные доводы, говорящие в пользу моей просьбы освободить меня от поста председателя Совета Министров до открытия Думы, но мне представляется, что и приведенных доводов достаточно, чтобы моя просьба была милостиво принята Вашим Величеством. Я бы гораздо раньше обратился с этой просьбою, уже тогда, когда я заметил, что положение мое, как председателя Совета Министров, было поколеблено, но я не считал себя вправе этого сделать, пока финансовое состояние России внушало столь серьезные опасения. Я сознавал свою обязанность приложить все мои силы, дабы Россию не постиг финансовый крах или, что еще хуже, чтобы не создались такие условия, при которых Дума, пользуясь нуждою правительства в деньгах, могла заставить идти на уступки, отвечающие целям партий, а не пользе всего государства, неразрывно связанного с интересами Вашего Императорского Величества. Все революционные и антиправительственные партии недаром ставят мне в особенную мою вину мое преимущественное, если не исключительное участие в этом деле. Теперь, когда заем окончен и окончен благополучно, когда Ваше Императорское величество может, не заботясь о средствах для ликвидации счетов минувшей войны и при наступившем, до известной, по крайней мере, степени, успокоении, обратить все высочайшее снимание на внутреннее устроение империи, направив в надлежащее русло деятельность Думы, я считаю за собою некоторое нравственное право возобновить перед Вашим величеством мою просьбу. Поэтому осмеливаюсь повергнуть к стопам Вашего императорского величества всеподданнейшее мое ходатайство о всемилостивейшем соизволении на увольнение меня от должности председателя Совета Министров. Вашего Императорского Величества покорнейший слуга Сергей Витте».

Государь показал Трепову письмо Витте после ужина, сыграв две партии в шашки с императрицей, – Александра Федоровна говаривала: «Я не люпиль шакмат с детстфа, там много есть китрость, а ф шашки есть доферчифость, они нрафятся детям».

Трепов от Дурново знал, что Витте отправил письмо в Царское Село, понимал, что государь сначала будет обсуждать это с Александрой Федоровной, и потому затаенно ждал, когда же обратится к нему, спросит совета.

Внимательно прочитав три странички, написанные рукою Витте, буквочки все тщательные, в готику тянутся, – хочет быть угодным государыне, хитрит, черт, – Дмитрий Федорович сказал:

– Я что-то не пойму, ваше величество, – это ультиматум или просьба об отставке?

– Где ты увидал ультиматум? Ты в страхе живешь, Трепов, зачем так?

– Эх, доброта, доброта, – тяжело вздохнул Трепов. – Он же прямо и пишет: «Пусть перестанут меня щипать честные люди, пусть отойдут в сторону всякие там Треповы, слишком уж преданные русской православной идее самодержца нашего, тогда я останусь, и буду по-прежнему властвовать в империи, и Думу зануздаю, если позволите Дурново прогнать».

– Признайся, это ты его с Дурново столкнул лбами?

– Да господи, что вы такое, ваше величество? – чуть не заплакал Трепов, испугавшись: откуда мог узнать государь о его блоке с Дурново? Кто сказал? Все ведь перекрыл, никого не пускал без контроля, как такое могло произойти?

– Жаль, – сурово поглядев на Трепова, сказал царь. – Напрасно, коли не ты. Я был о тебе более высокого мнения; всякий конфликт среди кабинета служит на пользу двора в смутное время.

«А признайся, что я, – понял Трепов, – болваном буду выглядеть и трусом. Эк он меня мордой об стол, и ему революция на пользу пошла, скалиться начал».

– Я-то, дурак, как раз хотел, чтоб все миром, я, когда с Дурново видался, только об вашем императорском величестве думал, только о благоденствии династии…

– Не пой! Я все знаю… Что будет, коли я уступлю и отправлю в отставку Дурново? Сможет Витте подобрать верных министров?

– Кому верных-то? Себе или вам?

– Что ж, Витте, по-твоему, республику думает провозглашать? Ты что, Трепов?! Надо уметь скрывать и симпатию и антипатию, ты ведь человек государственный, твое лицо обглядывают, а оно вроде плохой дипломатической ноты, на нем видно даже то, что писать не след, разве можно так?

– Ваше величество, свет наш, вы б так-то с Витте говорили, как со мной, чтоб он силу чуял, а вы с ним все молчите да молчите!

– Говорят с тем, кому верят, Трепов.

Дмитрий Федорович не удержал благодарственной слезы, потянулся к ручке, приложился, государь милостиво соизволил разрешить.

– Как думаешь, позицию Горемыкина по аграрному вопросу Дума не примет?

– Никогда, ваше величество! Их позиция – наша, они ведь не допускают даже и мысли, чтоб крестьянский уклад менять хоть в малости, они никогда не пойдут на то, чтобы отдать дворянство на растерзание. Другое дело – помочь мужику купить землю, под кредит, под процент, – это пожалуйста. Купит-то кто? Верный мужик купит, горлопан разве сможет? Проект Горемыкина хороший, ваше величество, его все губернаторы поддержат, вся власть за него, власть истинная, русская, а не виттовская.

– Ты полагаешь, что Думу не удастся повернуть к горемыкинскому проекту?

– Кадетскую? Да никогда, ваше величество! Разве кадет губернатору верен? Он верен живчикам, современному помещику он верен, который норовит ужом всюду пролезть, никакой солидарности, старину не чтут, с мужиком на равных в трактирах калачи едят, чистые прасолы!

– Разве Трубецкие – прасолы? Они княжеского рода, их мои предки подняли…

Трепов чуть было не выпалил: «В семье не без урода, мало ли чьи предки силу умели показать», – но вовремя остановился, испугавшись, что могут неверно понять.

Царь накинул шинель:

– Пойдем прогуляемся.

Когда спустились в парк, Николай спросил:

– А что Витте пишет о Думе: «Или сговориться, или крайние меры? » Как полагаешь?

– Полагаю, что на крайние меры он никогда не решится: кто ж на свое дитя руку поднимает?

– Это как? – удивился царь. – По-твоему, Дума – его детище, а не мое? Ты это что, Трепов?!

– Ваше величество, государь, Дума – ваше детище, ваше, чье же еще?! Да только именно эта ли?

– А кто, по-твоему, может распустить эту Думу, чтоб подобрать новую, мою?

– Горемыкин, – не задумываясь ответил Трепов. – Только он, только Иван Логгинович! Ему все эти игрушки надоели, дело к старости идет, спокойствия хочет, а Витте всего пятьдесят семь, он как конь норовистый, ему б только функционировать!

– Ишь какие слова знаешь, – усмехнулся государь, – а прикидываешься: «Я, мол, мужик темный, неученый… » Хитрован ты, Трепов, необыкновенный хитрован… Ну, положим, Горемыкин – верный нам старик, положим, эту Думу он погонит взашей… А кто ответит за спокойствие в стране?

– Дурново, – так же определенно ответил Трепов. – Кто же еще?

Государь зябко поежился, посмотрел на небо:

– Дождь будет завтра… Погода как меняется, а? Прямо будто господне неудовольствие сошло… Так вот, Дурново мне не нужен, его Горемыкин станет бояться: кто одному хозяину изменил, тот и второго предаст. Столыпин придет на его место.

Трепов сразу понял: против него ведут партию. Но кто же, кто?

– Столыпин – это хорошо, – согласился сразу же. – По отзывам, крут, этот сдержит хаос, этот такой порядок наведет, что ух! Никто не шелохнется…

– Разве плохо?

– А разве я сказал, что плохо? Только он, слышал, дворянства сторонится, все больше с промышленной партией сносится, с Гучковым да Шиповым…

– Пусть себе, – рассеянно откликнулся государь. – Промышленник – не бунтарь, пусть…

Трепов не мог уснуть до утра: думал, анализировал, прикидывал, что можно сделать, – прямо хоть Витте моли не уходить. Однако наутро государь показал ему свой Витте ответ – время графа кончилось.

Какое же начнется? Горемыкин – шашка, в дамки не пройдет.

Двое осталось: Столыпин и он, Трепов. Кому ж победа достанется?

«Граф Сергей Юльевич, вчера утром я получил письмо Ваше, в котором Вы просите об увольнении от занимаемых должностей. Я изъявляю согласие на Вашу просьбу.

Благополучное заключение займа составляет лучшую страницу Вашей деятельности. Это большой нравственный успех правительства и залог будущего спокойствия и мирного развития России. Видно, что и в Европе престиж нашей родины высок.

Как сложатся обстоятельства после открытия Думы, одному богу известно. Но я не смотрю на ближайшее будущее так черно, как Вы на него смотрите. Мне кажется, что Дума получилась такая крайняя не вследствие репрессивных мер правительства, а благодаря широте закона 11 декабря о выборах, инертности консервативной массы населения и полнейшего воздержания всех властей от выборной кампании, чего не бывает в других государствах. Благодарю вас искренно, Сергей Юльевич, за вашу преданность мне и за ваше усердие, которое вы проявили по мере сил на том трудном посту, который Вы занимали в течение шести месяцев при исключительно тяжелых обстоятельствах. Желаю Вам отдохнуть и восстановить ваши силы. Благодарный Вам Николай».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю