355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлиан Семенов » Горение. Книга 2 » Текст книги (страница 17)
Горение. Книга 2
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:18

Текст книги "Горение. Книга 2"


Автор книги: Юлиан Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)

– Спасибо, – сказал Штыков, поднимаясь. – Весьма польщен. Я вернусь через десять минут.

Дзержинский проводил взглядом сутулую редакторову спину, Углубился в чтение статьи:

«По высочайшему указу от 1797 года в печати запрещено употреблять такие слова крамольного смысла, каковыми являются „гражданин“, „общество“, а также „родина“. Когда был закрыт журнал И. Киреевского „Европеец“, граф Бенкендорф объяснил министру народного просвещения Ливену, что Е. И. Величество „изволил найти, что под словом „просвещение“ Киреевский понимает „свободу“, что „деятельность разума“ означает у него „революцию“, а „искусно отысканная середина“ не что иное, как „конституция“… Потом, с развитием печатного дела, когда Глинка стад мировой звездою музыки, цензура издала распоряжение следующего содержания: „Имея в виду опасения, что под нотными знаками могут быть скрыты злонамеренные сочинения, написанные по известному ключу, или что к церковным мотивам могут быть приспособлены слова простонародной песни, следует обращаться к лицам, знающим музыку, для предварительного рассмотрения нот“. Председатель цензурного комитета Бутурлин потребовал убрать из акафиста Покрову Божьей Матери „опасные“ стихи, „Радуйся, незримое укрощение владык жестоких и злонравных!“ и „советы неправедных князей разори, зачинающих рати погуби“. Пушкин, ссылаясь на некоего французского публициста (не было его, свои слова французу отдал! ), утверждал, что будь дар слова недавним изобретением, правительства установили бы цензуру и на разговоры. Тогда двум людям, дабы наедине поговорить о погоде, приходилось бы получать соответствующее на то разрешение цензурного комитета. А каково указание Николая Первого, когда он прочитал статейку своего благонамеренного Булгарина?! Тот посмел побранить легковых извозчиков, которые в Павловске драли деньги поверх таксы, сорок копеек серебром требовали вместо десяти за то, чтобы отвезти от станции до концертной площадки, где устраивались музыкальные вечера. Государь изволил эту безделицу, набранную слепым петитом, прочесть, разгневаться и заключить следующее: «Цензуре не следовало пропускать сей выходки. Каждому скромному желанию лучшего, каждому основательному извещению о дошедшем до чьего-либо сведения злоупотреблении, указаны у нас законные пути. Косвенные укоризны начальству царскосельскому, в приведенном фельетоне содержащиеся, сами по себе, конечно, не важны, но важно, что они изъявлены не перед надлежащею властью, а переданы на общий приговор публики; допустив единожды сему начало, весьма будет трудно определить, на каких именно пределах должна останавливаться литературная расправа в предметах общественного устройства. Впрочем, как означенная статья напечатана в журнале, отличающемся благонамеренностью, Е. И. Величество, приписывая статью эту недостатку осмотрительности, повелел сделать общее по цензуре замечание, дабы впредь не было допускаемо в печати никаких, хотя бы и косвенных, порицаний действий или распоряжений правительства или властей, к какой бы степени они ни принадлежали“. Размышляя о нелепостях нашей цензуры, нельзя не задуматься над тем, что мысль, лишенная слова, значительно быстрее крепнет и расширяется, она делается неким всеобщим убеждением, чувственной полумыслью, и ничто не в силах сдержать ее. Она передается обществу почти без слов, и все кропотливые ухищрения цензуры оказываются бессильными. Царство Божие – это единение всех со всеми, и неразумные запреты цензуры греховны в нашем христианском государстве… Но ведь запреты продолжаются!

Вот только малая часть происходящего ныне: в течение одною февраля 1906 года печать в той или иной форме подверглась следующим преследованиям:

1. В Лодзи, по распоряжению вновь назначенного отдельного цензора, вечерний номер «Нейе Лодзер Цейтунг» от 30 января конфискован за перепечатку статей из петербургского «Нового Времени». Редактор привлекается к судебной ответственности.

2. В Саратове, 5 февраля, конфискован приготовленный к выпуску первый номер новой народной газеты «Голос Деревни». Редактор-издатель Огановский привлекается к суду.

3. В Петербурге за напечатание в номере 1 газеты «Рабочая Жизнь» статьи «Белосток» редактор этой газеты г. Андреев привлечен к ответственности по 1 п. 129 ст. уг. улож., а издание самой газеты приостановлено.

4. Редактор сатирического журнала «Водоворот» привлекается к ответственности по ст. 6 отд. VIII времен, прав, о печати за напечатание в номере 1 журнала статей «О черте», «Усмирители», «Бой в технологическом институте» и «Казаки».

5. По определению с. -петербургского окружного суда отыскиваются редактор газеты «Сын Отечества» Григорий Ильин Шрейдер, обвиняемый по 1 и 3 п. 129 ст. угл. улож., и редактор-издатель газеты «Молодая Россия» студент с. -петербургского университета Вячеслав Эриков Лесневский, отпущенный из тюрьмы до суда.

6. В Керчи конфискован номер «Южного Курьера» от 2 февраля. В Таганроге, 8 февраля, в редакции «Таганрогского Вестника» конфискованы номера газеты от 2 февраля. Редактору Чумаченко предъявлено обвинение по 2 пункту I части 129 статьи угол. улож. После представленного залога в 5000 р. он освобожден до ареста.

7. В Варшаве редактор «Працы польской» Пешке привлечен прокурорским надзором к уголовной ответственности за помещение статьи «Отголоски Литовских беспорядков».

8.8 февраля в особом присутствии петербургской судебной палаты слушалось дело редактора-издателя «Сына Отечества» С. П. Юрицина, обвинявшегося по 1 и 2 пп. 129 и 128 ст. угол. УЛОЖ. за статьи в номерах его газеты. Палата приговорила Юрицина к заключению в крепость на 1 год, навсегда прекратила издание газеты «Сын Отеч. » и запретила Юрицину быть редактором или издателем периодических изд. в течение 5 лет.

9. В Варшаве редакторы Варшавских газет «Слова» Донимирский и «Всеобщего Дневника» Еленский привлечены к уголовной ответственности по 129 статье.

10. В Петербурге редактор сатирического жур. «Сигнал» Корней Чуковский, которому палата на днях вынесла оправдательный приговор, не находя в обвинении состава преступления, снова привлечен по 128 ст. угол. улож. Мера пресечения – внесение залога в 10000 руб.

11. Из Харькова получено известие об аресте Ефимовича, редактора-издателя газеты «Приднепровский Край».

12. В Варшаве в типографии Ляскауера полицией конфисковано 2000 экземпляров первого тома издания «Ксножницы», содержащего драму Словацкого, под заглавием «Кордиан».

13. По делу газеты «Буревестник» судеб. палата 16 февр. приговорила редактора ее ном. к заключению в крепость на 1 год, приостановила это издание навсегда и запретила Барону быть редактором в течение 5 лет.

14. Во Владивостоке распоряжением администрации закрыта газета «Владивостокский Листок» за статьи, помещенные еще в декабре. Редактор-издатель Подпах привлечен к суду разом по нескольким делам. Таким образом, на русском Дальнем Востоке не существует более прогрессивных органов печати: в Иркутске, Чите, Верхнеудинске, Хабаровске, Благовещенске, а теперь и Владивостоке устроена полная монополия консервативных газет.

15. В Петербурге, 13 февраля, в 11 ч. 30 м. вечера, в редакции журнала «Водоворот» был произведен обыск, причем была арестована переписка. Обыск произведен по предписанию охранного отделения.

16. На всех московских вокзалах конфисковывалась полицией брошюра графа Л. Н. Толстого «Солдатская памятка»… »

Всего Дзержинский насчитал сто четырнадцать газет и журналов, запрещенных, конфискованных, подвергнутых обыску: за двадцать-то дней, в условиях «полной свободы» – многовато!

… Штыков вернулся хмурый и встрепанный (звонил владельцу, Кирьякова не было, советовался с председателем ЦК партии торговцев и промышленников Холудовым, тот криком кричал: «Вешать, стрелять бунтовщиков! Хватит цацкаться! » На вопрос Штыкова, кто тогда будет читать газету, Холудов ответил: «Мы» – и трубку в сердцах швырнул на рычаг). Прежней снисходительной доброжелательности на лице редактора теперь не было – лежала тень усталости и нескрываемого осознания собственной малости. Дзержинский сразу же понял, что могло случиться за эти минуты, поэтому сказал:

– Господин Штыков, дайте мне материал о цензуре, глядишь, я поспособствую его публикации в бесцензурной прессе.

– Передадите подполью?

– Именно. Только я обязан стать цензором, и вы поймете, что я прав: пассаж о грехе перед царством божьим печатать не надо. Это компрометирует материал, это подобно тому, как после прокурорской речи против насильника потребовать для него не каторги, а извинения перед жертвой…

Штыков махнул рукою:

– Э… Правьте как хотите, все равно у нас это непроходимо. Я ведь царство божье для цензорского успокоения вставил – неужто не понимаете? Теперь вот что… Я посоветовался с коллегами…

– Я понимаю, господин Штыков. Не утруждайте себя оправданием. Я ждал такого исхода. Но вы сможете напечатать то, что мы вам передадим, не упоминая фамилии Микульской и Попова?

– Конечно. Только что это даст? Эффект не получится.

– Эффект получится.

Штыков покачал головой:

– Вы уж с газетчиком-то не спорьте.

– Вы тоже.

– То есть?

– Я – теперь уж нет смысла закрываться – знаю людей, которые могут связаться с «Червоным штандаром». По нашему уведомлению вы напечатаете бесфамильный материал, который я передам вам, а уж «Червоны штандар» или подпольная типография в листовках прокомментируют этот материал с именами, адресами и датами. На это вы готовы пойти?

Глаза Штыкова зажглись, – профессия уж такова, он снова подался к Дзержинскому, стараясь напустить небрежение:

– Как вы предлагаете? Аноним у нас – о некоей актрисе и некоем жандармском полковнике, а расшифровка у вас?

– Именно.

– Но как поймут наши читатели, что речь в анонимном материале идет именно о Микульской и Попове?

– Поймут. Вы напечатаете опровержение. Вы отмежуетесь от подпольной прессы. Вы это сделаете так, что умный поймет, а думать-то надо об умных, в них только и можно совесть разбудить…

29

Все утро Веженский, запершись в своей адвокатской конторе, посетителей не принимал, конспектировал Ленина: помощники подобрали ему опубликованные в «Новой жизни» статьи большевистского лидера.

Работал Веженский резко, устремленно, быстро: выделял те именно положения, которые казались ему наиболее важными, концепционными. Чем больше вчитывался в Ленина, тем более суровел лицом: перед ним была законченная программа, другой такой ни У кого в России не было.

«Осуществить ее конечно же не удастся ему, – думал Веженский, выписывая на листочки бумаги основные ленинские положения, – однако как способ мышления сие рецепторно, в методе отказать нельзя. А мы более всего грешим именно отсутствием метода, растекаемся по древу, уходим в словопрения… »

Первая работа, опубликованная в «Новой жизни», касалась задач РСДРП, обусловленных новым этапом развития русской революции, вынудившей царя к манифесту о гражданских свободах.

Ленин – в отличие от всех других лидеров левых групп, будь то эсеры, анархисты, коммунисты-максималисты, – потребовал немедленной перестройки всей работы партии: создания широкой, легальной организации, при сохранении конспиративного аппарата, поскольку репрессии правительства против социал-демократии продолжались.

Веженского это особенно озадачило. Ленин вырвался вперед, проявив куда большую смелость и политическую прозорливость по сравнению со всеми патриархами: и Вера Фигнер, и Засулич, и Кропоткин, и Брешко-Брешковская по-прежнему выступали против легальности.

«Что же такое, по Ленину, легализация? – записывал Веженский. – Это, следуя его логике, демократизация партии, привлечение в кружки и ячейки новых сил, завоевание молодежи. Легальность позволит провести выборы делегатов на съезд партии это, по его мысли, положит конец расколу, подведет черту под кружковщиной, выведет партию к рубежам общегосударственным, приучит ее членов к тому, чтобы принимать быстрые решения, обязывающие меньшинство подчиняться большинству. Этот ленинский пассаж опасен еще и потому, что в глазах всего общественного мнения РСДРП перестает быть таинственной подпольной организацией, а становится общеобозримой партией рабочих, открыто защищающей их интересы и, таким образом, подчиняющей фабричных своему влиянию не тайным словом, но явным делом».

Второй удар, нанесенный Лениным по всем оппонентам слева, также заинтересовал Веженского. Его статья о крестьянстве вызвала в стране сенсацию: Ленин поддержал лозунг эсеров «Земля ы поля»! Видимо, думал Веженский, человек этот во всем умеет видеть иерархию стремительной постепенности: «Борьба за землю и за волю, – утверждает Ленин, – есть демократическая борьба. Борьба за уничтожение господства капитала есть социалистическая борьба».

«То есть, – отмечал Веженский в своих записях, – большевистский фракционер и в этом сложнейшем для России вопросе не считает необходимым скрывать – хоть в малости – свой план, свое негативное отношение к сельской буржуазии, перед которой стелются и кадеты и с.

–революционеры».

«Выступления Ленина в повременной печати есть костяк целостной доктрины, – продолжал записывать Веженский. – После обращения к партии рабочих, – демократизм, легальность, выход на арену общенациональной политической жизни, – последовало изложение платформы по крестьянскому вопросу. Таким образом, Ленин обозначил – для политиков ясно – те две силы, на которые он намерен опираться. После этого, выделив фабричных и крестьян, он публикует статью о партийной литературе. Он провозглашает, отхлестывая по щекам наших цензоров, что можно говорить и писать все, что угодно, без малейших ограничений. Но далее – опять-таки отвергая игру в уступки, столь дорогую центру во главе с П. Н. Милюковым, – режет без компромисса, отказываясь от бесконечных словопрений нашей интеллигенции, что каждый союз, а партия – это и есть союз – волен прогнать таких членов, которые пользуются фирмой партии для проведения антипартийных взглядов. То есть Ленин, обещая литературе заинтересованную поддержку РСДРП, требует, как расплаты, верности от писателей. Однако он, видимо, хорошо знаком с миром литературы, ибо сразу же оговаривается, что литература – хрупка, ранима, многообразна; для определения грани между партийностью и антипартийностью может служить лишь партийная программа, устав. Ленин подчеркивающе выделяет критерий оценки истины – партийную программу, а не личные симпатии, столь характерные для крестьянской идеологии соц.

–революционеров и утонченной интеллигентности к. -демократов. Ленин никак не очерчивает вкусовые границы партийности, говоря, что у них твердый желудок, что они переварят христиан и даже мистиков. (Видимо, в данном случае он имел в виду Леонида Андреева, близкого к Горькому.)

Потом Ленин обращается к той силе, от которой во многом зависит судьба русского бунта, – к армии. И снова неожиданный поворот. Ленин берет армию под защиту!!! Это совершенно особое качество революционной пропаганды, рожденное, вероятно, восстанием на «Потемкине». Армия, по его концепции, не имеет права быть нейтральной. С кем же ей быть? Кому служить? Присяге? Государю? Нет – народу. Армия не должна быть прислужницей черной сотни, пособницей полиции.

И, в заключение, решительное размежевание с анархизмом, который, по Ленину, «буржуазное миросозерцание», «между социализмом и анархизмом лежит целая пропасть», а разжигание дурных наклонностей, спаивание, грабежи – дело рук полицейских провокаторов».

Веженский особо отметил: «Симптоматично, что статья против анархизма была опубликована после обращения к армии. Причина? Ленин, понятно, великолепно знает от своих пропагандистов, что армию призывали стрелять не в „народ“, а в „анархистов“. Он, таким образом, отделяет анархистов в элемент, угодный как раз реакции, он подчеркивает их отдельность от революционного движения».

Веженский отложил газеты с ленинскими статьями, посидел в задумчивости и заключил свои заметки следующим: «В Думе нашему братству надобно опираться не на кадетов и не на правых, – поздно уже, это силы ниспадающие. Задача состоит в том, чтобы оформить особую группу депутатов, исповедующих религию труда; русский народ гневается, когда ему мешают работать широко и мощно, так, как он мог бы; подобного рода отношение будет перенесено на думских депутатов, которые просят миром дать им возможность развернуть работу. Это угодно нашей идее „мастерка и кирпича“, идее возведения каменного здания всемирного масонства. Такого рода группу вынуждены будут поддерживать как соц. -демократы, так и кадеты. Постепенно, следовательно, эта „группа труда“ получит шанс выдвинуться в парламентское лидерство. Во тогда-то и придет время выдвижения нашего вождя, только тогда и никак не раньше».

В двенадцать часов Веженский отправился на встречу с мсье Гролю из «Монда». «Подмастерье» парижской ложи франкмасонов Жак Гролю прибыл в Петербург по просьбе Веженского. После давешнего собрания братства у постели умирающего Балашова нажали на все рычаги: вопрос о займе стоял как никогда остро, экономика России была на грани банкротства. Такого еще не случалось в истории; огромная держава, богатейшая народом, умом землею, должна была – не получи треклятых франков – объявить во всеуслышание: «Долги иностранцам вернуть не можем; кормить армию, полицию, чиновничество нечем; заводы – без поступления новых станков из Европы – хозяева останавливают; конец империи!»

Несмотря на то что Веженский и Гролю были членами одного и того же ордена франкмасонов, принадлежали, следовательно, одному и тому же классу имущих, однако интересы отстаивали – в определенной мере и на данном этапе истории – разные: Гролю представлял торжествующих французских финансистов, а Веженский – бесправных до недавнего высочайшего манифеста – русских буржуа, лишенных веса при выработке внешнеполитических решений – все делалось по усмотрению царя и окружавших его треповых (в иные времена – аракчеевых, бенкендорфов, Победоносцевых).

Поначалу Гролю решил было повести себя, как иные его соплеменники,

– покровительственно и снисходительно: «просветитель приехал в медвежье царство». Однако Веженский сразу же ощетинился.

– Европе следует помнить, – ослепительно улыбнулся он, выслушав вводные поучающие фразы парижанина, – что старушка вступает в пору заката. На смену Элладе шел дерзкий Рим, и в памяти мира остался тот из надменных эллинов, который вовремя почувствовал рождение нового исполина. И Цезарь и Наполеон рождались голыми и писклявыми; мы с вами

– тоже. Через три-четыре года Россия станет необъятным рынком сбыта для европейских товаров, а ведь именно рынок определяет тех, кто на него работает. Так что не жалейте нас и не давайте мне профессорских советов: в России каждый мужик – Руссо, он вам сутки будет давать советы, а вот что касается работы, тут он начнет чесать в затылке. К работе его надо подвигнуть интересом. Высший интерес, увы, – это золото, а его у нас нет. Если вы не подействуете через ваших братьев, мужику ничего не останется, как продолжать точить вилы против господ, а поддев своих господ, то есть нас, он, мужик, не умея толком трудиться, пойдет за едою к вам, в Европу… Неизвестно, кто кому более нужен, Жак: Россия – Европе или Европа – России. Мы нашу Россию можем пока что удерживать. Не дадите заем – не сдержим, сил не хватит.

– Я отдаю дань вашей честности, дорогой Александр, – ответил Гролю, не обидевшись за то, как отбрил его магистр русского ордена – отбрил поделом, в каждом слове логика, и не простая, а переплавленная в тигле чувств, с такой – не поспоришь, с ней соглашаться надо. – Я принимаю вашу позицию, да, поднимающемуся колоссу нужны деньги, чтобы отвратить подданных от кровавого хаоса, заставить заниматься собою, вместо того чтобы претендовать на чужое. Но братья уполномочили меня спросить: вы можете дать гарантию, что, поднявшись с нашей помощью, русский медведь не сблокируется с немецким дрессировщиком?

– Вопрос неправомочен.

– Вы меня уже один раз отчитали, – заметил Гролю. – Мне казалось – достаточно.

– Вы не привыкли к нашей манере, милый Жак, – ответил Веженский. – Я с вами говорил – по нашим, российским понятиям – как начинающий доктор с богатым пациентом. Отчитывают у нас иначе: по уху да в рыло…

– Что, что? – Гролю не понял, нахмурился, хотя по-русски говорил без видимого акцента.

– Трудно переводимый идиом, – ухмыльнулся Веженский. – «Рыло» – это физиономия. А что касаемо гарантий… Ошибок было много – за это расплачиваемся. Но только ли с нашей стороны? Париж отказал нам в займе еще в дни войны против микадо, вы ведь боялись нашего усиления, боялись, что медведь подомнет япошат и станет двуединым – евроазиатским. Но и после того, как нас затолкали на мирную конференцию в Портсмут и договор мы подписали с Японией, вы снова ведь отказали нам в займе…

– Мы не отказали. Мы выставили условие…

– Это «условие» равносильно отказу. Вы хотели, чтобы мы вывернули руки кайзеру и заставили его отдать вам Марокко…

– Марокко – повод. Мы хотели и хотим вашего разрыва с кайзером. Мы хотим безусловного франко-русского союза. Мы поняли трудное положение Витте, ибо он вынужден считаться с кайзером, насколько нам известно, и согласились с его идеей международной конференции финансистов в Москве

– мы верили, что здравый смысл франко-русской идеи восторжествует над его германо-франко-русской утопией. Не наша вина, что финансисты съехались в Москву, когда там начали стрелять анархисты… Не наша вина… Кто же даст деньги стране, разрываемой междоусобицами?

– У нас революция, Жак, а не междоусобица. Когда междоусобица, заем дают тому, кто может в этой сваре своих стать первым. Отдайте должное Витте – он все же принудил кайзера отступить в Марокко. А ваш Нецлин и все его банки до сих пор медлят. И кончится это катастрофой: неуправляемый мужик пойдет на Европу. Неужели непонятно? ..

– Гарантии, – повторил Гролю упрямо. – Где гарантии, что господина Витте не сменит другой политик? Где гарантии, что этот новый политик не окажется сторонником чисто немецкой ориентации? Где гарантии, что он, этот новый русский премьер, не поедет на поклон к кайзеру в бронепоезде, построенном на французские деньги?

– У вас есть данные о неустойчивости Витте?

– О, что вы, мой дорогой Александр, что вы! Мы убеждены в его незыблемой прочности… Я выдвигаю версии – если не с друзьями фантазировать, то с кем же?!

– А вот у нас есть данные, брат, что дни Витте сочтены. – Веженский уперся взглядом в гладкий лоб француза. – И свалят его на днях.

– О-ля-ля! – Гролю сыграл изумление, и это рассердило Веженского: он сообщил парижским братьям шифрограммой о положении, сложившемся в Зимнем дворце, – следствием этой информации и явился приезд француза в Петербург, чего ж сейчас дурака валять?

– Послушайте меня, брат, – во второй раз уже подчеркнул «брата» Веженский. – Не надо с нами играть. Все равно проиграете, Россия – это Россия. О том, что Витте уже мертв, Парижу сообщил я, магистр нашей ложи, да, да, это я. Коли вам об этом не сообщил ваш мастер, значит, вы не имеете полномочий говорить со веною, значит, у нас с вами разные уровни в братстве.

Гролю тронул усы мизинцем – показывал, как старательно скрывает улыбку всезнания.

«Дурак, – сказал себе Веженский. – В каждой организации тайных единомышленников есть свой дурак. И зовут его „первой ласточкой“. А вот за то, что парижская ложа посмела прислать к нам дурака, мы еще счет выставим».

– Мой дорогой Александр, не думайте обо мне слишком плохо. Я следую инструкциям.

– Я тоже.

– Пожелание моих братьев сводится к тому, чтобы делегация вашего генерального штаба, прибывшая в Париж, немедленно подписала тот договор, который подготовлен нашими военными.

– Подпишет.

– Погодите… Вам ведь неизвестны наши условия…

– Нам известны ваши условия. Вы требуете от нас выработки совместного плана развертывания войск в случае войны с Германией. Мы готовы на это.

К этому готовы не были. Веженский сказал неправду. Он, однако, должен будет сделать так, чтобы подписали. Всепроникаемость масонства давала такую возможность. Генерал Половский обязан сделать так, что подпишут. Балашов сегодня же пригласит на ужин – придется старику вынести это, коли не отдает фартука мастера, – генерала Иванова, товарища министра; князь Тоганов встретится с братом Трепова – тот поддается.

… Сразу же после беседы с Гролю, проводив его до кабриолета, Веженский позвонил по телефонному аппарату в канцелярию военной разведки и попросил передать, что ждет генерала Половского в два часа в ресторации Гурадзе.

Половский, когда его провели в отдельный кабинет, удивленно пожал тонкую, длинную руку адвоката:

– Я решил, что-то стряслось, Александр Федорович? Отложил ланч с британским атташе, приехал к вам.

– Мы примем условия французского генерального штаба?

– Милютин – за.

– Это не ответ. Милютин пока не министр. Кто против?

– Сухомлинов против, Редигер, Штюрмер…

– Как можно заставить их замолчать?

– Развести государя с немкой, – улыбнулся Половский.

– Бракоразводный процесс я берусь выиграть, – зло ответил Веженский. – А что, если пресса, которая близка к нам, застращает Царское Село близостью нового весеннего бунта? Необходимостью вывести войска? Подействует?

– Это – да. Кроме Меллера-Закомельского, верных двору головорезов мало.

– Поймут, что без денег войско – это не войско?

– Поможем понять.

– Брат, я обязан отправить телеграмму в ложу, в Париж – «мы – за». Это – свидетельство нашей силы. Это заем. Я могу сказать так?

– Хм… Можно ответить позже?

– Когда?

– Часов в десять…

– Хорошо. Жду. Очень жду… Что станете есть? Я заказал пити и хорошее мясо.

– Пити не надо бы мне, печень болит.

– Сходите к Бадмаеву, он маг от медицины. Пити заменим на куриную лапшу, она здесь постная.

– Хорошо. Других важностей нет?

– Вам имя Мануйлова-Манусевича говорит что-нибудь?

– Какой-то проходимец…

– Не какой-то, а высочайшего полета, приставленный министерством внутренних дел к канцелярии Витте… Так вот, он начал кампанию за легальное возвращение в Россию Гапона.

– Ко-ого?!

– Да, да, Георгия Гапона. Ходил к Витте, докладывал, что Гапон разочарован в революционерах, готов пасть на колени и просить прощения у государя, что он сможет отбить рабочих от сил анархии и повернуть их в русло правопорядка… То есть Мануйлов-Манусевич выдвигает план авантюрный, но весьма и весьма для умных заводчиков притягательный…

– Снова полицейские штучки? Дурново не дают покоя лавры Плеве с «зубатовским социализмом»?

– Вот тут-то и заключена главная загвоздка, мой дорогой! Нет! Дурново ничего об этом не знает! Мануйлов-Манусевич какими-то хитростями уговорил Витте попросить министра Тимирязева, чтобы он принял журналиста Матюшинского – тот вошел с проектом возобновления работы читален, организованных в свое время Гапоном. Не к Дурново был Матюшинский подтолкнут Манусевичем, а именно к Тимирязеву. А Тимирязев, вместо того чтобы повернуть журналиста по нужному адресу, то есть к Дурново, сам отправился к государю. И получил аудиенцию. И государь повелел выдать Тимирязеву тридцать тысяч на эти самые читальни Гапона. Мотивировка: создание подконтрольных профессиональных союзов. И Тимирязев деньги эти передал Матюшинскому. А тот взял да и вчера дал с деньгами государя тягу…

Вошел половой, принес блюдо с зеленью, сыром и пити.

– Вано, ты пити поменяй на лапшу, мой гость острое не ест.

– Кинжал – острый, – ответил Вано, – пити мокрый. Сейчас заменю.

Веженский проводил его взглядом и продолжил:

– Я все утро сегодня листал статьи в газетах октябристов по поводу будущего профессиональных союзов, соотнес с их позицией заинтересованность Тимирязева в гапоновских читальнях, его самочинный визит в Царское Село и пришел к выводу, что на место премьера Гучков с компанией метили Тимирязева. Он у них в кармане. Он знающий человек. И если Гучков приведет его в Зимний, Тимирязев, скорее всего, станет не промежуточной фигурой, а устойчивой, подпертой…

Половский спросил:

– К Тимирязеву ключей нет?

– Поздно. Он взят на корню. Он в кармане у Гучкова.

– Так, может быть, пора встретиться с Гучковым?

– Поэтому я и решил посоветоваться с вами. Прежде чем мы вынесем вопрос на обсуждение братства, мне хотелось бы обговорить вероятия. Если желаете мою точку зрения, то к Гучкову надо идти после того, как мы свалим Тимирязева.

– Вы предлагаете идти на блок с Гучковым, показав ему наше всезнающее могущество?

– Конечно.

– А может быть, стоило бы показать себя иначе?

– Как?

– Подружиться с Тимирязевым.

– Я бы хотел просить вас, генерал, выяснить по линии военной разведки в Париже и Берлине, как там относятся к Гучкову.

– Относятся хорошо.

– Это не ответ. Надобно попробовать получить имена его деловых контрагентов в Лондоне и Париже, найти к нему подход с той стороны, отсюда на него толком не повлияешь – слишком богат, а потому груб, обидно с ним ссориться, потом склеивать будет трудно.

– А что Столыпин?

Вано принес на подносе глиняную миску с жирной лапшой.

– Курица был индюком, жира много, звездами бульон набит, кушайте на здоровье.

Веженский отхлебнул, поглядел на Половского, сморщил кончик утиного носа, и вдруг лицо его собралось морщинистой, устремленной силой.

– Если Столыпин будет неуправляем – свалим, как Тимирязева…

– Убеждены?

– Читайте завтрашнюю «Биржевку».

– Всех повалим, – улыбнулся Половский, – кто ж останется?

– Кто-нибудь останется…

Половский не донес ложку с лапшой до рта, положил ее в тарелку осторожно, медленно отер салфеткой губы и тихо сказал:

– При таком диктаторе, как вы, я готов войти в дело главкомом.

… Валили министров, распределяли портфели будущего кабинета, составляли коалиции, думали о разделении сфер влияния в Государственной думе, жили, словом, в своем мире, своими интересами, не понимая, что судьбы государств и народов решает иное. Не понимали, а скорее, не могли понять, что ход исторических событий невозможно определить одними лишь застольными собеседованиями, сколь бы могущественны и богаты ни были собеседующие; в конечном счете все определяют те, которые производят машины, сеют хлеб, учат детей. А люди эти жили в условиях ужасных, нечеловеческих, и не только потому, что голод морил Поволжье, инфекции косили Туркестан, холера вспыхивала то здесь, то там; люди были лишены элементарных человеческих прав: нельзя было говорить то, что думаешь, учиться тому, чему хотелось, порицать то, что заслуживало порицания. Слова и мысли предписывались верхом, который нового страшился, закрывался от него, был к нему – в силу своей духовной структуры – не готов. Нищета, унизительное бесправие порождали такое общественное настроение миллионов, которое лишь на время можно было загнать вовнутрь, только какое-то время страх двигал поступками людей. Однако чем стремительнее становилось время, подчиненное все более изматывающей, но и организующей ритмике промышленного и научного развития, чем большее количество людей оказывалось вовлеченным в связующую круговерть производства, чем меньшими делались расстояния, подвластные ныне паровозу и пароходу, чем легче становилось познавание других стран с их нравами и обычаями, тем очевиднее страх уступал место тяжелой ненависти: до какой же поры мы будем париями мира, до какой поры рабья покорность и преклонение перед кучкой тиранов возможны в стране, родившей Разина, Рылеева, Чернышевского и Ульянова с Кибальчичем?! Страх пока еще гарантировал сохранение того, что имелось. Но что же имел человек – из тех ста пятидесяти голодных и бесправных миллионов. Кусок хлеба? Так ведь и скотине корм дают – иначе не выживет. Сапоги? Так ведь и коня подковывают, иначе поле не вспашешь. Книгу? Не имел. Лекарства? Не имел. Школу? Не имел. Сносное жилье? Не имел. Сильные даровали то, что унижало рабочего человека, ибо полагалось ему в сотни раз больше. Поэтому страх потерять постепенно уступал место неудовлетворенности тем, что было. Чем дольше страх вдавливали в умы и сердца трудящихся, тем страшнее становился невыплеснувшийся гнев. Марксова грозная истина о том, что пролетариату нечего терять кроме цепей, овладевала рабочей массой. Именно миллионы, объединенные общей нищетой, бесправием, забитостью, и должны в конечном счете сказать решающее слово, а никак не те, кто собирался в гостиных и выстраивал будущее. Воистину можно долго обманывать меньшую часть народа, большинство можно обмануть на короткое время, однако нельзя обманывать весь народ постоянно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю