Текст книги "Исповедь убийцы"
Автор книги: Йозеф Рот
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Шли месяцы. Уже наступило лето. Я собирался с Лютецией куда-нибудь поехать. Как-то раз ко мне в гостиницу пришел седовласый, строго одетый, очень церемонный господин. Со своей густой шевелюрой, белыми, аккуратно расчесанными, внушающими почтение бакенбардами, красивой тростью из черного дерева, чья серебряная матовая рукоятка, казалось, была сделана из того же материала, что его шевелюра и бородка, он производил впечатление высокопоставленного угрюмого царского сановника. В моем представлении так должны были выглядеть царские придворные, выполняющие свои обязанности в предсмертные часы и во время погребения царей. Но когда я хорошенько вгляделся, он показался мне знакомым. Из моего давно ушедшего детства вдруг всплыли его лицо, его густые волосы, бакенбарды, голос. И стоило ему только сказать: «Я рад нашей новой встрече, господин Голубчик!», как я уже знал, кто стоит передо мной. Он, по-видимому, был уже очень стар. Однажды, стоя за дверью, я слышал его голос, и один раз в темном коридоре мельком видел его серебристо-черную фигуру. Это был душеприказчик старого князя. Сколько же лет прошло с тех пор, как он приходил к хозяину пансиона, чтобы платить за меня! Он едва протянул мне руку. На долю секунды моей руки коснулись три холодных, худощавых, прямо-таки окаменевших кончика пальцев. Я предложил ему сесть. Он, словно не желая оказывать слишком много чести моему стулу, сел на самый его краешек таким образом, что должен был, дабы не соскользнуть, опираться на стоящую между коленей трость. Двумя пальцами он держал черную, нарядную, жесткую шляпу. Не теряя зря времени, он сразу перешел к самому главному, как говорится на латыни, in medias res:
– Господин Голубчик, здесь находится молодой князь. Старый князь тоже здесь на некоторое время остановится по дороге на юг. Вы незаконно и самым недостойным образом – если не сказать покрепче – доставили обоим господам чрезвычайно много хлопот. Вы называете себя здесь Кропоткиным. Вы поддерживаете определенные отношения с одной… как бишь ее зовут. У нее тоже много имен. Молодой князь не хочет больше терпеть этих ваших отношений, уж так он решил. Вот такой каприз. Но это мелочи. Молодой князь великодушен. Обдумайте быстренько и скажите мне напрямик, сколько вы запросите, чтобы навсегда исчезнуть с нашего горизонта. Однажды вы уже узнали, сколь велика наша власть. Если же вы заупрямитесь, наказание будет посерьезней, чем у ваших жертв здесь. Я, естественно, ничего не имею против вашей профессии. Она, скажем, не самая почетная, но необходимая в интересах государства – в высшей степени необходимая, это понятно. Нашему государю, несомненно, нужны подобные вам. Но семье, которую я вот уже сорок лет имею честь везде представлять, вы просто неприятны. Кропоткины готовы вам посодействовать, если вы начнете новую жизнь где-нибудь в Америке или даже в России. Итак, подумайте, сколько вам для этого надо.
При этих словах седовласый господин достал из кармана тяжелые золотые часы. Он держал их как врач, проверяющий пульс своего пациента. Я думал. Я действительно думал. Увиливать, уговаривать дать мне время на раздумье, было бесполезно, я это понимал, это ни к чему бы не привело и было бы просто смешно. Его часы тикали неустанно. Время шло. Как долго он будет ждать?
Я не мог принять никакого решения. Но добрый дух, который не покидает никого, даже подлецов от рождения, вдруг неожиданно напомнил мне о Ханне Лее Ривкиной, и я сказал:
– Мне не нужны деньги. Мне нужна княжеская протекция. И если он могуществен, как вы об этом говорите, пусть он мне поможет. Я могу его увидеть?
– Разумеется, – пряча свои часы, сказал мой собеседник, – идемте со мной!
Перед гостиницей ждала собственная парижская коляска князя Кропоткина, настоящего Кропоткина. Мы поехали и остановились перед его виллой, расположенной в Булонском лесу. В лакеях, носивших такие же бакенбарды, как и сопровождавший меня господин, я пытался узнать кого-нибудь из тех, кого видел много-много лет назад в летней резиденции старого князя в Одессе.
Обо мне доложили. До меня в кабинет князя вошел секретарь, и мне пришлось ждать еще долгих полчаса. Печальный, подавленный я сидел в приемной, как когда-то – в приемной старого князя. Но теперь я был еще более жалок, чем Голубчик в те времена. Тогда мир передо мной был еще открыт, теперь же я был Голубчиком, потерявшим его. И это было мне известно. Но стоило мне лишь подумать о Ханне Лее, как ничего уже не имело значения.
Наконец я вошел в кабинет молодого князя. Он выглядел точно так, как в тот раз, когда через щель в стене я наблюдал за ним и Лютецией в chambre séparée. Да, он был таким же. Как бы мне его описать? Наверняка вам знаком этот тип мужчин: элегантный, потрепанный ветреник. Его кожа была столь бледной и безжизненной, что лицо походило на смыленный кусок желтого мыла с тонкими, черными усиками. Я ненавидел его ничуть не меньше, чем много лет назад.
Когда я зашел, он, не переставая, ходил по комнате. Вел себя так, словно вместо меня душеприказчик князя принес ему куклу. И со своим вопросом он подошел тоже не ко мне, а к нему:
– Сколько?
– Я бы хотел сам с вами переговорить, – сказал я.
– А я бы не хотел, – возразил он и, посмотрев на седовласого господина, добавил: – Вы сами ведите с ним переговоры!
– Мне не нужны деньги, – сказал я, – если вы на самом деле такой влиятельный, то я сделаю все, что вы хотите, при условии, что вы освободите от каторги двух молодых людей и избавите от наказания одну девушку. И сделаете это незамедлительно, в течение одной недели!
– Хорошо! – сказал душеприказчик. – Но вы все это время, по возможности, держитесь в тени, и предоставьте мне все данные.
Я сообщил ему сведения о братьях Ривкиных. Через несколько дней я должен был узнать об их судьбе.
Прошло несколько дней. Признаюсь, я ждал с великим нетерпением, с нравственным, можно сказать, нетерпением. Я говорю о нравственности, потому что меня тогда одолела сильная тяга к раскаянью, и я думал, что пришло мгновение, когда одним-единственным хорошим поступком я смогу искупить всю низость моей жизни.
Я ждал, ждал.
Наконец, пришло приглашение к князю.
Старый, почтенный секретарь встретил меня сидя. Ничего не говоря, он сделал рукой едва заметный жест, как будто не предлагал мне присесть, а отгонял, как отгоняют муху.
Но из чистого упрямства я сел, положил ногу на ногу и, из того же упрямства, спросил:
– Где князь?
– Для вас его дома нет, – сухо ответил старик. – Князь поручил передать вам, что он вообще не занимается политикой и не вмешивается в грязные дела. Кроме того, он не хочет никаких с вами сделок. Ведь однажды вы уже себя показали, и сейчас способны выставить князя покровителем государственных преступников. Полагаю, вы все поняли. Мы можем предложить вам только деньги. Если вы не примите наши условия, у нас найдется другой способ выдворить вас из Парижа. Не так уж вы незаменимы. Наверняка есть другие, может, даже лучшие исполнители.
– Я не возьму денег и никуда не уеду, – сказал я, уже думая о своем обаятельном начальнике, Соловейчике. Я хотел ему все подробно объяснить, хотел довериться ему, и при этом совершенно забыл о том его неживом взгляде, которым он в последний раз одарил меня. Я вообразил себе, что Соловейчик на моей стороне, что я ему нравлюсь. Было решено тут же пойти к нему.
– Фальшивый Кропоткин предлагает отступные, а настоящий Кропоткин их не берет, – встав, сказал я, сделав акцент на слове «настоящий».
Сейчас бы я назвал это заявление смешным, но тогда я ждал какого-то жеста, слов возмущения, но секретарь не шевельнулся, даже не взглянул на меня. Он смотрел на гладкую, черную поверхность стола, будто читал написанную на дереве фразу, которую произнес через несколько секунд:
– Идите! И действуйте удобоваримым для вас образом, – не глядя в мою сторону и даже не привстав, сказал он.
От этого «удобоваримым» я покраснел и вышел, не попрощавшись. На улице шел дождь, и я приказал портье взять для меня коляску. Я все еще казался себе князем, хотя и было понятно, что я снова Голубчик. Кропоткиным я мог побыть еще пару дней.
Но, несмотря на то что я возвращался к моему прежнему существованию и моему старому имени, мне, друзья мои, было хорошо. Поверьте мне, я был доволен. И если меня тогда что-нибудь беспокоило, так это то, что я не смог помочь Ханне Лее. Однако я думал, что случай еще предоставит мне возможность искупить все то зло, что я совершил. И если мне не удастся спастись, то хотя бы немного очиститься.
Мне было хорошо.
В гостиницу я вернулся довольно поздно, когда в холле уже горели лампочки. Мне сказали, что в кабинете меня ожидает какой-то господин.
Я подумал, что это Лакатос и, ничего не говоря, отправился в кабинет. К моему большому удивлению моего друга Лакатоса в комнате не было – с широкого кресла за одним из письменных столов поднялся экстравагантный портной, «творец высокой моды».
В кабинете была полутьма, на других столах горели лампы под зелеными абажурами, но казалось, что свет от них еще больше затемняет комнату. Эти лампы показались мне сосудами с ядом.
При таком странном освещении широкое, желтоватое лицо господина Шаррона выглядело, как тесто, набухающее в печи. И чем ближе он ко мне подступал, тем шире становилось его вязкое лицо, даже в сравнении со слишком просторной, летящей одеждой, больше подходящей женщине. Он поклонился мне, как поклонился бы квадратный шар. Я не мог поверить, что передо мной стоит живой, реальный человек.
– Князь, вы позволите мне обсудить с вами одну безделицу? – спросил он, с трудом приподнимая свое неуклюжее, круглое тело.
Мне показалось смешным, что кто-то меня все еще называет князем, но, тем не менее, меня это успокоило. Я попросил этого чудаковатого господина поделиться со мной всем, что у него на сердце.
– Ах, чепуха, князь, мелочь, – уверял он, очерчивая при этом в воздухе своей пухлой, тестообразной рукой большую дугу. – Речь о небольшом долге. Мне очень неловко, даже противно… Это касается платьев фрейлейн Лютеции.
– Каких платьев? – спросил я.
– Это дело двухмесячной давности. Фрейлейн Лютеция особенная, я хотел сказать, особенная женщина, дама. С ней иногда бывает нелегко ладить. Она, должен сказать, настоящая дама, не то что другие. Хотя она дочь моей обыкновенной, да что я говорю, самой обыкновенной коллеги, у нее (и не без основания) претензии, как у дамы из круга наших самых знатных заказчиц. Князь, я должен признаться, что продал ей, фрейлейн Лютеции, три моих лучших платья, которые она сама же демонстрировала. Я бы не побеспокоил вас, если бы не острая необходимость, не определенные сложности, которые в данный момент я переживаю.
– Сколько? – спросил я, как настоящий князь.
– Восемь тысяч! – не мешкая, ответил господин Шаррон.
– Хорошо! – как истинный князь, сказал я и оставил его.
Расставшись с портным, я сразу же поехал к Лютеции. Восемь тысяч франков, друзья мои, в те времена для меня, жалкого, бедного сыщика, не были мелочью. Конечно, мне, наверное, не следовало на себя ничего брать. Но разве я все еще не любил, разве не был все так же пленен?
Я пришел к Лютеции. Она сидела за накрытым к ужину столом и, как всегда, ждала меня, ждала, как подобает женщине ее статуса, даже в те вечера, когда я не мог прийти.
Я поцеловал ее тем привычным, обязательным поцелуем, каким настоящие господа целуют содержанку.
Я ел без аппетита, и должен сознаться, что, вопреки влюбленности, с некоторой неприязнью наблюдал за здоровым аппетитом Лютеции. Мною владели низменные мысли о восьми тысячах франках. Тут сошлось многое. Я думал о себе самом, о Голубчике. Два часа назад я радовался, что снова им стану, а сейчас, сидя рядом с Лютецией, по этой же причине я был переполнен горечью. Все-таки в какой-то степени я еще оставался Кропоткиным и должен был заплатить эти восемь тысяч франков. Заплатить как Кропоткин. Меня, никогда не считавшего деньги, неожиданно разозлила величина этой суммы. Друзья мои, случаются такие моменты, когда деньги, которые платишь за свою страсть, кажутся тебе почти такими же важными, как сама страсть и предмет ее возбуждающий. Я не думал о том, что я сам мошенничеством и подлой ложью приобрел и содержал мою любимую Лютецию, зато упрекал ее в том, что она верила моей лжи и жила за ее счет. Во мне поднималась какая-то незнакомая доселе ярость. Я любил Лютецию и в то же время негодовал. Вскоре, еще во время ужина, мне пришло в голову, что она одна виновата во всех моих бедах. Я все перебирал в голове, выискивая у нее недостатки, и нашел: если она ничего не рассказала мне о платьях, то это приравнивается к обману. И поэтому, медленно складывая салфетку, растягивая слова, я произнес:
– Сегодня у меня побывал господин Шаррон.
– Свинья! – только и сказала Лютеция.
– Отчего же? – спросил я.
– Старая свинья! – сказала она.
– Но почему? – повторил я свой вопрос.
– Ах, что ты вообще знаешь! – сказала Лютеция.
– Я должен заплатить за тебя восемь тысяч франков. Почему ты об этом мне ничего не сказала?
– Я не обязана тебе обо всем говорить.
– Напротив, обо всем!
– Но не о мелочах! – сложив на коленях руки и посмотрев на меня с вызовом, зло сказала она. – Не обо всех!
– Почему не обо всех? – спросил я.
– Так!
– Что значит это «так»?
– Я женщина! – сказала она.
Какой аргумент, подумал я и, как говорится, взяв себя в руки, сказал:
– Я никогда не сомневался в том, что ты женщина.
– Но ты этого так и не понял, – заявила Лютеция.
– Давай поговорим по-деловому, – все еще сохраняя спокойствие, сказал я. – Почему ты мне ничего не рассказала о платьях?
– Такая чепуха! Сколько там они стоят?
– Восемь тысяч!
И хотя я уже решил, что буду вести себя, как обыкновенный Голубчик, все же боялся, что в создавшейся ситуации уже не выгляжу князем Кропоткиным.
– Мелочь, – сказала Лютеция, – я женщина, и мне нужны платья!
– Почему ты мне раньше ничего не сказала?
– Я женщина!
– Это мне известно!
– Ничего тебе не известно, иначе бы ты об этом и слова не проронил!
– Ты могла бы избавить меня от визита Шаррона, я не люблю этого, мне не нужны такие сюрпризы! – сказал я в манере князя, в то время как заботили меня восемь тысяч франков.
– Ты хочешь продолжать ссориться? – спросила Лютеция, и в ее красивых, но бездушных глазах, которые мне показались в тот миг стеклянными шарами, уже зажглись те сердитые огоньки, которые все вы, друзья мои, наверняка время от времени замечали в глазах ваших женщин. Если у огня может быть пол, то этот, думаю я, без сомнения относится к женщинам. Для него не нужны основания, видимые причины, я подозреваю, что он всегда тлеет в женских душах, иногда разгораясь в их глазах настоящим пламенем, добрым и одновременно злым. Как посмотреть… В любом случае, я его боюсь.
Отбросив салфетку, Лютеция встала из-за стола с той чувственной порывистостью, которая у женщин часто бывает искренней, но не менее часто они ее изображают.
– С меня хватит! Мне надоело, – сказала она и повторила, как будто не говорила это уже несколько раз, – ты никогда не поймешь, что я женщина!
Я тоже встал. Еще неопытный, я тогда думал, что одним ласковым прикосновением можно смягчить женщину, умиротворить. Как раз наоборот, дорогие мои! Едва я протянул к ней свою полную нежности руку, как милая моему сердцу Лютеция начала обеими руками колотить меня по лицу и одновременно топать ногами – странное поведение, совершенно не свойственное мужчинам.
– Ты заплатишь, заплатишь! Завтра же утром заплатишь! Я требую этого! – кричала она.
Друзья мои, как бы повел себя при этом князь Кропоткин? Вероятно, он сказал бы «конечно!» и ушел. А я, Голубчик, сказал «нет!» и остался.
Лютеция вдруг рассмеялась тем звонким смехом, который, как вы знаете, еще называют театральным. Но он никакой не театральный. Смеясь на сцене, женщины просто подражают себе же, подражают тому, как они смеются в жизни. Кто скажет, где заканчивается жизнь и где начинается этот так называемый театр?
Короче говоря, она смеялась. Это продолжалось достаточно долго. Но все, как вы понимаете, когда-нибудь заканчивается. В конце концов, замолчала и Лютеция, и вдруг совершенно серьезно, чуть ли не трагическим голосом тихо сказала:
– Если ты не заплатишь, то заплатит твой брат.
Да, то, что я услышал, напугало меня, хотя, казалось бы, меня уже ничего не должно было пугать. Если мой так называемый брат уже был у Лютеции, то вскоре она узнает, кто я на самом деле. И почему, спросил я себя, от нее это надо скрывать? Разве прежде, чем я сюда пришел, я не желал прекратить этот скверный спектакль и просто быть обыкновенным Голубчиком?
Почему же тогда отказ от моей бестолковой, моей запутанной жизни вновь причинил мне боль? Настолько ли сильно я любил Лютецию? Достаточно ли было одного ее взгляда, чтобы я отказался от своих намерений? Нравилась ли она мне именно в тот момент? Неужели я не видел, какая она лживая, какая продажная? Да все я видел, видел и презирал ее за это. И, быть может, я бы оставил ее, если б на моем пути снова не встал этот «брат». Я по отношению к нему повел себя благородно – не взял его денег, и вот опять я сталкиваюсь с его страшной властью надо мной.
Разумеется, я не мог уплатить эту непомерно большую сумму, даже ее треть. Что я должен был предпринять, чтобы одним ударом погасить хотя бы три тысячи франков? И даже если заплачу, поможет ли это и дальше скрывать от Лютеции правду? Будь у меня деньги, думал я тогда как в бреду, я бы ей сказал, кто я на самом деле, сказал бы, что самые большие подлости я совершал ради нее и что любая женщина предпочла бы Кропоткину Голубчика. Так я думал. Хотя и видел, что она лживое, лишенное всякой совести существо, но все-таки верил в ее благородство, ее способность не только вынести мою искренность, но и оценить ее. Я даже верил в то, что моя искренность растрогает ее. Может быть, женщинам, а впрочем, и мужчинам, и нравятся больше честные люди, тем не менее они крайне неохотно слушают признания лжецов и притворщиков.
Но вернусь к своему рассказу. Я спросил Лютецию, виделась ли она уже с моим братом.
– Нет! – ответила она, не виделась, но он ей написал, и она ждет, что рано или поздно он навестит ее, возможно, в ателье Шаррона.
– Ты его сразу же выставишь! – сказал я. – Мне это не нравится!
– А мне совершенно все равно что тебе нравится, а что нет! Ты мне вообще уже надоел!
– Ты что, любишь его? – не глядя на нее, спросил я.
Я был настолько глуп, что верил, что она скажет «да» или «нет». Но она ответила:
– Ну, а если люблю, что тогда?
– Тогда берегись! – сказал я. – Ты не знаешь, кто я и на что способен.
– Да ни на что! – отрезала она и, подойдя к клетке с этим мерзким попугаем, начала щекотать его жгуче-красную шею. В следующее мгновение попугай три раза подряд протрещал: «Кропоткин, Кропоткин, Кропоткин».
Это был результат дрессировки. Но можно было подумать, что Лютеция уже все обо мне знает и лишь сообщает это через попугая.
Из вежливости, словно это был человек, я дал ему высказаться, а затем сказал:
– Ты еще увидишь, на что я способен!
– Так покажи! – впадая в ярость или только изображая ее, крикнула она.
В комнате совсем не было ветра, но мне вдруг показалось, что одновременно начали развеваться ее волосы и взъерошились перья попугая. Она схватила металлические качели, на которые обычно, вылетев из клетки, садилась эта ужасная птица, и стукнула меня ими, куда попало. Я хорошо почувствовал этот удар, было больно, несмотря на то что я был очень выносливым. Но намного сильнее удара было мое удивление при виде этой хорошо знакомой, любимой мною женщины, превратившейся в надушенный ураган. Этот манящий ураган вызвал у меня желание все же его укротить, и я схватил Лютецию за руки. Она заорала от боли, и тут же, точно зовя на помощь соседей, пронзительно завопил попугай. Лютеция качнулась, побледнела и упала на ковер. Она, разумеется, не могла потянуть меня за собой, поскольку я был слишком тяжелым, но я упал. Она обняла меня, и мы в беспредельном счастье своей ненависти лежали так еще очень, очень долго.
Я поднялся, когда была еще глубокая ночь, но уже предугадывался приход утра. Думая, что Лютеция спит, я не стал ее тревожить. Но она нежным, милым, детским голоском сказала:
– Приходи завтра в ателье! Избавь меня от своего брата. Я не выношу его! Я люблю тебя!
Я шел домой сквозь тишину постепенно отступающей ночи, шел осторожно, ибо в любой момент ждал встречи с Лакатосом.
Время от времени мне чудился его слегка прихрамывающий шаг. И хотя я страшился его, но понимал, что этой ночью мне необходим его совет. Несмотря на то что знал – совет этот будет дьявольским.
На следующий день, прежде чем пойти в ателье, то есть к Лютеции, я изрядно выпил. Я думал, что, одурманив себя, смогу подготовить более четкий и разумный план.
Наш портной встретил меня с большим воодушевлением. В приемной его ждали кредиторы, их легко было узнать по сумрачной улыбке и красноречивому молчанию.
Я не понимал, что говорю, я хотел увидеть Лютецию. Она стояла в примерочной между трех зеркал, ее то закутывали во всевозможные ткани, то эти ткани снимали. Выглядело это так, словно сотнями иголок ее медленно и элегантно пытали.
Когда я проходил мимо голов трех орудующих иголками молодых людей с набриолиненными волосами, я спросил:
– Он уже был здесь?
– Нет. Только прислал цветы!
Я хотел еще что-то сказать, но, во-первых, у меня сдавило горло, а, во-вторых, Лютеция попросила меня выйти.
– Встретимся вечером! – сказала она.
Под дверью меня уже ждал господин Шаррон.
– Сегодня непременно, во второй половине дня, – сказал я, чтобы больше с ним ни о чем не говорить. Правда, у меня не было никакой надежды, что я получу эти деньги.
Я стремительно вышел и поехал к Соловейчику. Мне было хорошо известно, что в эти часы он редко бывает на месте. С противоположных сторон от его кабинета располагались две приемные, примыкавшие к канцелярии, как уши к голове. Одна из них была изолирована белой дверью с золоченой планкой, другая – занавешена тяжелой зеленой портьерой. В первой приемной, как правило, находились те, кто не имел понятия об истинных обязанностях Соловейчика, в другой – мы, посвященные. Я знал только некоторых из них. Через портьеру мы могли слышать все, о чем говорилось в кабинете с ничего не подозревавшими посетителями. Речь шла о незначительных вещах: о ввозе и вывозе зерна, разрешениях на сезонную торговлю хмелем, продлении загранпаспортов для больных и т.д. Нас, посвященных, все эти дела не интересовали, но наши уши, привыкшие к подслушиванию, вбирали в себя все подряд. Ожидая своей очереди, мы легко вступали друг с другом в разговоры, но избегали обсуждать то, что, вопреки желанию, услышали наши профессиональные уши. Да, мы не доверяли друг другу и даже испытывали взаимное отвращение. Как только Соловейчик заканчивал с этой группой посетителей, он, отдернув портьеру, заглядывал в нашу приемную и вызывал к себе наиболее важную на данный момент персону. Остальные сразу же должны были выйти и, пройдя сквозь двор, переместиться в ту приемную, из которой ничего нельзя было услышать.
В тот день Соловейчик пришел поздно. С обычными посетителями он говорил громко, а порой и прикрикивал, их он отпустил достаточно быстро. Нас, ожидавших его, было человек шесть. Первым он вызвал меня.
– Вы выпили? – спросил он. – Садитесь!
Приветливый, как никогда, он даже предложил мне сигарету из своего большого тяжелого портсигара тульского серебра. Я хорошо подготовил начало своей речи, но эта его приветливость как-то меня усыпила, и я растерялся.
– У меня нет для вас никаких новостей. Есть только одна просьба: мне нужны деньги, – сказал я.
– Конечно, здесь же находится князь! – выпуская в воздух облачко дыма, сказал Соловейчик. – Молодой человек, – начал он снова, – вы не сможете долго выдерживать эту конкуренцию. Вас ждет плачевный конец.
Слово «плачевный», дробя на слоги, он растянул на целую вечность.
– Вы человек, – продолжал он, – которого даже я (и тут я впервые заметил в нем что-то вроде тщеславия), даже я, – повторил он, – до конца не раскусил. Вы же не хотели брать деньги. Вы хотели освободить Ривкиных. Несомненно, вы талантливы, но несовершенны. Должен сказать, вы – просто человек и вы негодяй… простите мне это вырвавшееся слово, в нем нет ничего личного, это я так, образно. Вы полны страстей. Решайтесь!
– Я решился, – сказал я.
– Будьте откровенны, вы хотели бы загнать князя в ловушку, чтобы он был вынужден вступиться за Ривкиных? – спросил Соловейчик.
– Да, – сказал я, хотя это, как вы знаете, не было правдой.
– Так, – сказал Соловейчик, – тогда вы все-таки совершенны. Но это вам не удастся. Князь никогда не ввяжется в это дело. А вот что касается денег – вы их сможете получить. Для этого вам нужно доставить эту крошку в Россию.
– Но как? – спросил я. – Люди так недоверчивы.
– Как – это уже ваше дело. Подделаете что-нибудь.
Погасив сигарету в тяжелой, черной, агатовой пепельнице, беспомощно, как ребенок, я сказал:
– Я не умею подделывать.
Ах, друзья мои, перед моими глазами стояла тогда эта благородная девушка. Но не менее ясно я представлял себе и мою возлюбленную Лютецию, и врага всей моей жизни молодого Кропоткина, и хромающего Лакатоса. Все, все они – так мне казалось – завладели моей жизнью. Только что же это за жизнь? И была ли она моей собственной? Внезапно я разозлился на всех четверых, разозлился одинаково сильно, хотя хорошо понимал, какая между ними разница. Я точно знал, что люблю эту чудесную девушку Ханну Лею, что, ни во что не ставя, страстно желаю Лютецию и желаю ее только потому, что она дает мне возможность одержать ничтожную, жалкую победу над Кропоткиным, знал, что боюсь Лакатоса – этого специально предназначенного для меня посланника дьявола. Меня внезапно охватило какое-то несказанное, упоительное желание стать сильнее их всех, сильнее своих собственных чувств, которые я испытывал к этим людям. Сильнее моей настоящей любви к Ханне Лее, моей ненависти к Кропоткину, моего влечения к Лютеции и моего страха перед Лакатосом. Да, мои дорогие, даже сильнее, чем я сам хотел быть, – вот что, по сути, это значило.
С головой погрязнув в самых чудовищных злодеяниях, я так и не знал, как изготавливаются подделки, и еще раз нерешительно сказал:
– Я не умею подделывать.
Соловейчик посмотрел на меня своими мертвыми, светло-серыми глазами:
– Возможно, вам посоветует ваш старый друг. Выйдете вот здесь.
И он указал не на дверь, а на портьеру, через которую я вошел.
Друзья мои, всем известно, что нашей жизнью правит судьба, эта мысль стара, как мир, и, тем не менее, в большинстве случаев мы от этой истины отворачиваемся. Я тоже был одним из тех, кто не хотел смотреть правде в глаза и, как страшащийся темноты ребенок, слишком часто судорожно закрывал глаза. Может, я был проклят, может – избран, как хотите, но судьба шаг за шагом, самым очевидным, самым банальным образом снова и снова заставляла меня открыть глаза.
Покинув посольство, располагавшееся, как вы знаете, рядом с другими посольствами на одной из самых аристократических улиц Парижа, я стал разыскивать бистро, поскольку принадлежал к не способным мыслить на ходу людей. Мне надо было сесть, чтобы прийти хоть к какой-то ясности. Сесть и выпить. Я увидел бистро под названием «Табак», оно находилось примерно в сорока шагах справа от посольства и не далее, чем в двадцати, – от другого бистро. Мне не хотелось в «Табак», а хотелось в другое. В общем, я пошел дальше. Но, стоя уже перед этим другим, по совершенно непонятной мне причине, я круто повернулся и пошел назад, в «Табак». Я сел за маленький столик в тыльной части заведения. Сквозь стеклянную дверь, отделяющую от меня буфет, я видел, как заходили и выходили покупатели сигарет. Сидя лицом к этой двери, я не заметил, что за моей спиной тоже находится дверь, обычная, деревянная дверь. Заказав себе бургундского, я собрался поразмыслить.
– Это вы, старина? – услышал я за спиной и повернулся.
Вы не ошиблись, друзья мои, это был, Лакатос! Я протянул ему два пальца, но он их пожал так, будто я подал ему всю руку, и тут же сел. Он был в приподнятом настроении, его зубы блестели, черные усы отливали синевой, свою соломенную шляпу он сдвинул набок, на левое ухо. Мне бросилось в глаза, что при нем не было трости, я впервые видел его без нее. Еще я обратил внимание, что у него был портфель из красного сафьяна.
– Хорошие новости! – сказал он и показал на портфель. – Награда увеличилась.
– Что за награда?
– За врагов государства, – сказал он так, словно речь шла о награде самому быстрому бегуну или велосипедисту: такого рода соревнования в то время устраивали достаточно часто.
– Я только что от господина Шаррона, – продолжил Лакатос, – он ждет вас.
– Пусть ждет! – сказал я, ощутив некоторое беспокойство.
Макая в кофе рогалик (я точно помню, что это был рогалик, как его еще называют – круасан), он небрежно сказал:
– Кстати, у вас ведь есть здесь друзья, Ривкины.
– Да, – бесстыдно ответил я.
– Знаю, – сказал Лакатос, – девушку должны отправить в Россию. Тяжело, тяжело выдавать такого славного человека.
Он молча продолжал макать рогалик в кофе, затем, втягивая в себя размокшее тесто, сказал:
– Две тысячи, – и после долгой паузы добавил: – Рублей!
Несколько минут стояла тишина. Вдруг Лакатос встал, открыл стеклянную дверь, посмотрел на висевшие над буфетом часы и произнес:
– Мне надо выйти. Я оставляю здесь портфель и шляпу. Вернусь через десять, самое большее, пятнадцать минут.
И он направился к двери.
Я наклонился к огненно-красному портфелю Лакатоса. Рядом с ним по-рабски преданно лежала шляпа. Замок на портфеле сверкал, как закрытый золотой рот. Такой жадный рот. Меня охватило не только профессиональное, но и какое-то необъяснимое, дьявольское любопытство. Я все время косился через стол, пристально вглядываясь в портфель. Я мог, пока не вернулся Лакатос, его открыть. Десять минут! Он сказал: «Десять минут!» Через стеклянную дверь я слышал настойчивое тиканье стенных часов. Я боялся этого портфеля. По обеим сторонам от центрального замка, напоминающего рот, расположились два маленьких замочка, казавшихся мне глазами. Я выпил двойную порцию бургундского, и эти глазки начали мне подмигивать. Между тем часы тикали, время шло, и я вдруг отчетливо понял, сколь ценным может быть время.
В некоторые моменты мне даже казалось, что этот огненно-красный, лежащий на стуле портфель сам собой тянется ко мне. В конце концов, возомнив, что он мне сам себя предлагает, я вцепился в него и открыл. Так как я все время слышал настойчивое, грозное тиканье часов, то понимал, что в любую минуту может войти Лакатос, и поэтому, взяв с собой портфель, пошел в туалет. Явись Лакатос, я скажу, что взял его из предосторожности. Я чувствовал, что не просто беру, а похищаю его.