Текст книги "Исповедь убийцы"
Автор книги: Йозеф Рот
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Смущенный и усталый я рухнул в постель. По подоконнику монотонно барабанил дождь.
Я решил, или, если хотите, вообразил, что начну новую жизнь с нового гардероба. Я вызвал к себе одного из тех никудышных закройщиков, что одевали в то время сильных мира сего. Я начал истинно новую жизнь, подобающую князю. Пару раз я был приглашен к портному моей любимой Лютеции. Пару раз приглашал его. Поверьте, друзья мои, поскольку все мои тогдашние мучения остались позади, я теперь могу откровенно, как я это и делаю, без высокомерия и чванства вам сообщить, что тогда я был чрезвычайно способен к языкам. Очень способен. В течение одной недели я почти свободно заговорил по-французски. Во всяком случае, я уже мог бегло общаться с портным и его девушками, которые знали меня со времен нашей поездки. Я говорил и с Лютецией. Конечно, она помнила меня. Помнила благодаря инциденту на границе, моей фамилии и, наконец, тому вечеру в купе. В то время я был всего лишь обладателем фальшивой фамилии. Я уже давно не был самим собой. Не став Кропоткиным, я перестал быть Голубчиком. Я словно был подвешен между небом и землей. Или более того: между небом, землей и адом. И ни в одной из этих сфер я не чувствовал себя своим. Где я, в сущности, был и кем? Голубчиком? Кропоткиным? Был ли я влюблен в Лютецию? Любил ли я ее или только нового себя? Изменился ли я на самом деле? Лгал я или говорил правду? Порой я думал о моей бедной-бедной маме, жене лесника Голубчика. Она ничего обо мне не знала, я совсем исчез из поля зрения ее стареющих глаз. У меня больше никогда не будет мамы, моей мамы! У кого еще на всем белом свете нет мамы? Я был потерян и опустошен. Но чтобы вследствие совершенных мною мерзостей испытывать еще и определенное чувство гордости, я рассматривал свое положение как некий знак отличия, уготованный провидением.
Постараюсь быть кратким. После нескольких совершенно бесполезных визитов к известному столичному портному, чьи работы я похвалил, – он сам и все газеты называли их шедеврами – мне удалось завоевать у Лютеции тот особый вид доверия, который между двумя людьми означает торжественное обещание. Через некоторое время я имел сомнительное счастье быть гостем в ее доме.
В ее доме! То, что я назвал «ее домом», было бедненькой гостиницей, просто-таки домом свиданий на рю де Монмартр. У нее была всего одна комната, на желто-коричневых обоях которой неустанно повторялись два вечно целующихся попугая, ярко-желтый и снежно-белый. Они ласкались почти как голуби. И эти обои задели меня. Да, именно эти обои. Мне показалось недостойным Лютеции, что в ее комнате попугаи ведут себя, как голуби. И что там вообще попугаи. Я тогда терпеть их не мог, а заодно и голубей. Почему? Не знаю.
Я принес цветы и икру. Два подарка, которые, как мне тогда казалось, подходят русскому князю. Наша беседа была долгой, подробной и задушевной.
– Вы знали моего кузена? – бесстыдно спросил я.
– Да, маленький Сергей, – так же бесстыдно солгала она, – он ухаживал за мной часами! Дарил мне орхидеи. Понимаете, мне одной, больше никому из девушек! Но на меня это не действовало! Он просто мне не нравился!
– Мне тоже, – сказал я. – Я знаю его с малых лет, и уже тогда он мне не нравился.
– Вы правы, – сказала Лютеция, – он ничтожный мошенник.
– И тем не менее вы с ним в Петербурге встречались, – начал я, – он сам мне об этом рассказывал. Встречались в chambre séparée[2]2
Отдельная комната (франц.).
[Закрыть] у старого Гуданова.
– Это неправда! – вскрикнула Лютеция, как только может кричать женщина, когда она отрицает очевидную правду. – Я никогда ни с одним мужчиной не была в chambre séparée! Ни в России, ни во Франции!
– Не кричите и не лгите. Я сам это видел. Я видел вас. Вы, наверное, это забыли. Мой брат не обманывал.
Как и следовало ожидать, Лютеция тут же начала жалобно плакать. А я не выношу женских слез, поэтому спустился вниз и заказал бутылку коньяка. Когда я вернулся, Лютеция больше не плакала, но держалась так, словно из-за лжи, в которой я ее уличил, все имеющиеся у нее жизненные силы были крайне напряжены. Она лежала на кровати.
– Да, бросьте вы! – сказал я. – Вот я вам тут кое-что принес для подкрепления.
Через некоторое время она поднялась и попросила:
– Давайте больше не говорить о вашем брате.
– Не будем, – согласился я, – поговорим о вас.
И все, что она тогда рассказала, я почему-то вначале принял за чистейшую правду, хотя только что сам же слышал от нее ложь!
По ее словам, она была дочерью старьевщика. В раннем возрасте ее соблазнили – ранним возрастом она называла шестнадцать лет, сегодня я бы никак не мог сказать, что это так уж рано; совратителем был некий жокей, за которым она последовала, а потом он бросил ее в руанской гостинице.
О, недостатка в мужчинах у нее не было! В Руане она пробыла недолго. И поскольку она выделялась своей красотой, ее заметил экстравагантный портной, занимавшийся тогда поиском моделей среди скромного парижского люда… Вот так она к нему и попала.
Во время рассказа она много пила. И врала тоже немало. Через полчаса я уже это почувствовал. Но где, друзья мои, скажите, где находится та правда, которую желаешь слышать из уст любимой женщины? И разве сам я не лгал? Обманывая, я сам так хорошо и приятно устроился, что должен был не только любить свою собственную ложь, но признавать и ценить ложь других людей. Безусловно, Лютеция была такой же дочерью старьевщика, сапожника или бог весть кого еще, как я был князем. Если бы она тогда догадалась, кто я на самом деле, то, наверное, уверила бы меня в том, что она – внебрачная дочь какого-то барона. Но так как она считала, что я знаю толк в баронах, и на собственном опыте убедилась, что высокопоставленные господа на униженных и несчастных смотрят с какой-то возвышенной тоской и любят сказки о счастливой нищете, то она и мне рассказала о чуде, которое произошло с бедной девушкой. Впрочем, говорила она довольно убедительно. Она ведь уже давно жила во лжи, в этой особого рода лжи, и порой уже сама верила в такие истории. Как и я, она была пропащим человеком. А ложь такого человека невинна, как ложь ребенка. Дрянное существование нуждается во лжи. В действительности Лютеция была дочерью одной уважаемой в свое время портнихи и того самого знаменитого мастера, у которого и состояла на службе. И конечно же его одежду демонстрировали не девушки из простого народа, а дочери его коллег.
Впрочем, друзья мои, Лютеция была очень хороша собой, а красота всегда внушает доверие. Демон, составляющий мнение мужчин о женщинах, – на стороне красивых и привлекательных. В правду некрасивых женщин мы верим редко, зато верим выдумкам красавиц.
Трудно сказать, что, собственно, мне так нравилось в Лютеции. На первый взгляд, она мало чем отличалась от остальных девушек Шаррона. Она была так же подкрашена и, в сущности, как какой-то предмет, состояла из воска и фарфора – той смеси, из которой тогда делали манекенщиц. Сейчас мир, конечно, ушел вперед, и в разное время года женщины состоят из различных, то и дело меняющихся материалов. У Лютеции был неестественно маленький рот. Когда она молчала, он напоминал продолговатый коралл. Ее брови представляли собой две идеальные, словно очерченные циркулем, дуги. А когда она опускала глаза, видны были невероятно длинные, с большим искусством подкрашенные ресницы, а вернее – занавес из ресниц. Как она, отклонившись, красиво сидела! Как затем поднималась и шла! Как брала в руки и ставила обратно какую-нибудь вещь! Все это, разумеется, было следствием многочисленных репетиций. Казалось, что ее тонкие пальцы были вытянуты хирургом и их каким-то образом надо укоротить. Они немного напоминали карандаши. Во время разговора она ими играла, внимательно рассматривала, и, казалось, искала в блестящих ногтях свое отражение. Очень редко можно было уловить взгляд ее голубых глаз. Она не смотрела, а скорее хлопала глазами. Но когда она переставала говорить и на какое-то мгновение забывалась, ее рот становился широким и чувственным. И меж ее блестящих зубов на долю секунды показывался ее сладострастный язык – живой, красноватый, ядовитый зверек. Друзья мои, я был влюблен в ее рот. Вся низость женщин обитает в их устах. К слову сказать, именно здесь рождается измена и даже, как вам известно из катехизиса, первородный грех…
В общем, я ее любил. Я был потрясен ее лживым рассказом, равно как и этой маленькой комнатой с попугаями на обоях. Окружение, в котором она жила, было недостойно ее, особенно ее рта. Я вспомнил лицо хозяина этой гостиницы – он был похож на собаку в мужской рубашке, и я решил дать Лютеции другую, счастливую жизнь.
– Вы бы позволили мне вам помочь? Ох, только не поймите меня превратно, я ни на что не претендую! Помогать – моя страсть. Мне нечего делать, у меня, к сожалению, нет профессии. Итак, вы позволите?..
– На каких условиях? – присев на кровати, спросила Лютеция.
– Как я уже вам сказал – никаких условий.
– Согласна! – сказала она.
И так как я собрался встать, она снова заговорила:
– Вы не подумайте, князь, что я здесь чувствую себя несчастной. Но маэстро, которого вы знаете, бывает очень часто недоволен, и я, к несчастью, от его настроения завишу больше, чем другие женщины. Знаете, у них у всех – и тут ее язык начал выделять яд – есть благородные, богатые друзья, а я предпочитаю оставаться одинокой и добропорядочной. Я не продаю себя! – добавила она под конец и спрыгнула с кровати.
Ее халат в фантастических розовых и голубых цветах распахнулся. Нет, она не продавалась! Она всего лишь предлагала мне себя.
С этого момента началось самое запутанное время моей жизни. Я снял маленькую квартирку вблизи Елисейских Полей. В то время такие квартиры кокетливо называли «любовным гнездышком». Лютеция сама, на свой вкус, обставила ее. На стенах снова появились ненавистные мне попугаи. Еще были пианино, хотя Лютеция и не умела играть, две кошки, чьи бесшумные, неожиданно коварные прыжки вызывали во мне страх, камин, в котором из-за отсутствия тяги сразу гас огонь, и, наконец – особый, облюбованный Лютецией знак внимания ко мне, – настоящий латунный русский самовар. Была нанята услужливая, безукоризненно одетая горничная, выглядевшая так, будто ее изготовили на специальной фабрике по производству горничных. И в заключение скажу, что еще был куплен живой попугай, который досаждал мне тем, что прямо-таки со зловещей скоростью выучил мою фальшивую фамилию Кропоткин и постоянно напоминал мне о моей лживой и легкомысленной сущности. Уверен, что Голубчик он бы так быстро не осилил.
Кроме того, в этом «любовном гнездышке» постоянно толпились подруги Лютеции всех мастей. Они тоже были из фарфора и воска. Кошки, обои, попугай и подруги – все они для меня были на одно лицо. Но Лютецию я все же отличал. Я был в неволе, в настоящей тяжкой, гадкой, но сладкой неволе, из которой я не мог выпутаться. И я попадал в нее добровольно, два раза в день.
Однажды вечером я пришел к Лютеции и остался на ночь. Ведь иначе и быть не могло! Клетка с попугаем была покрыта красным плюшем, в коробке сладко мурлыкали коварные кошки, а я, даже не плененный, а навечно прикованный, спал в объятьях Лютеции. Бедный Голубчик!
Проснувшись на рассвете, я почувствовал себя одновременно и счастливым, и несчастным, втянутым во что-то порочное. Все-таки я еще не до конца потерял представление о чистоте и порядочности. Мысль о чистоте была нежной, как дуновение раннего летнего дня, и все же, друзья мои, вопреки всему этот легкий ветерок был сильнее, чем шквалистый ветер греха, который сбивал меня с ног. Вот в таком состоянии я и покинул дом Лютеции. Не зная, радоваться мне или нет, я, полный сомнений, бесцельно шатался по ранним улицам города.
Очень быстро, друзья мои, я понял, что Лютеция стоит денег! Все женщины стоят денег, особенно любящие, эти стоят даже больше, чем любимые. А мне казалось, что Лютеция меня любит. Я был благодарен за то, что кто-то на этом свете любит меня. В общем-то Лютеция была единственным человеком, который без колебаний верил в то, что я – Кропоткин, и подтверждал реальность моего нового существования. Я был полон решимости принести жертву не ей, а самому себе – фальшивому Голубчику, настоящему Кропоткину.
И тут началась жуткая неразбериха. Нет, не в душе, там она была уже давным-давно, а в моих частных финансовых делах. Я, как говорится, начал щедро сорить деньгами. В принципе, Лютеции требовалось не так и много. Деньги, чтобы тратить их на нее, нужны были мне. И я стал их тратить, тратить безрассудно, сломя голову, с той одержимостью, с какой обычно женщины обращаются с деньгами своих мужей и любовников. Будто, разбрасывая деньги, они получают доказательства мужских чувств.
Одним словом, мне нужны были деньги. Много и сразу. Как и было положено, я пошел к моему обаятельному начальнику. Кстати, его звали Михаилом Николаевичем Соловейчиком.
– Что вы имеете мне сообщить? – спросил он.
Было около девяти часов вечера, и мне показалось, что в этом большом, просторном здании нет ни души. В полной тишине откуда-то издалека доносился смутный гул большого Парижа. В комнате было темно, и стоящая на столе Соловейчика лампа с зеленым абажуром представилась мне яркой зеленой сердцевиной этой мрачной комнаты. Под покровом темноты я немного осмелел и произнес:
– Мне нужны деньги.
– Чтобы получать необходимые вам деньги, нужно работать. У нас есть для вас множество поручений. Речь лишь о том, в состоянии ли вы или, лучше сказать, захотите ли вы исполнить подобного рода поручения, – сказал он.
– Я на все согласен. Я для того сюда и пришел.
– На все? Действительно ли на все?
– Да, на все!
– Не верю, – сказал Соловейчик. – Я знаю вас недолго, но я не верю! Вы хоть знаете, о чем идет речь? О низком предательстве. Да, именно о низком предательстве. Причем беззащитных людей, – он выждал и добавил, – в том числе беззащитных женщин!..
– Я к этому привык. В нашей профессии…
– Я знаком с вашей профессией! – не дав мне договорить, сказал он и опустил голову.
Он начал перебирать лежавшие перед ним на столе бумаги. Было слышно только шуршание и слишком размеренное тиканье настенных часов.
– Сядьте, – сказал Соловейчик.
Я сел, и мое лицо, попав в круг исходящего от лампы света, оказалось напротив его лица. Он поднял голову и пристально посмотрел на меня. В сущности, его глаза были мертвы, в них было что-то от глаз слепого, что-то унылое, почти нездешнее. Я выдержал этот взгляд, хотя испугался, ибо в его глазах нельзя было прочесть ни мысли, ни чувств – ничего. И тем не менее я знал, что они были не слепыми, а, наоборот, очень даже зрячими. Я точно знал, что он меня рассматривает, но я не выдал себя, не показал, какое впечатление на меня произвели эти глаза. Кстати говоря, Соловейчик был единственным человеком, у которого я обнаружил эту способность скрывать выражение глаз. Он делал их непроницаемыми, как многие умеют делать непроницаемым лицо.
Я рассматривал его. Это длилось секунды, минуты, а мне показалось, что прошли часы. На его висках виднелась легкая седина. Его челюсти неустанно двигались, как будто обдумывая что-то, он должен был непременно жевать. Наконец он встал, подошел к окну, отодвинул штору и знаком подозвал меня к себе. Я подошел.
– Взгляните! – сказал он и указал на человека, стоящего на противоположной стороне улицы. – Вы знаете его?
Я напрягся и увидел лишь сравнительно невысокого, хорошо одетого мужчину с поднятым меховым воротником, в коричневой шляпе и с черной тростью в правой руке.
– Узнаете его? – еще раз спросил Соловейчик.
– Нет! – сказал я.
– Ладно, подождем немного.
Мы подождали. Через некоторое время этот человек начал расхаживать туда-сюда. Он сделал шагов двадцать, и меня как молнией пронзило. Мои глаза и мой мозг по-прежнему его не узнавали, но мое сердце заколотилось сильнее, как будто к моим мышцам, моим рукам и пальцам вернулась та память, в которой было отказано мозгу. Это был он, его пританцовывающая походка, которую когда-то в Одессе, где я, совсем еще молодой и невинный, тотчас же заметил, вопреки моей неопытности. Это был первый и единственный раз в моей жизни, когда я подумал, что хромой человек мог быть танцором. Итак, я узнал того, кто был на противоположной стороне улицы. Это был не кто иной, как…
– Лакатос! – сказал я.
– Вот как! – отходя от окна, произнес Соловейчик.
Мы снова сидели напротив друг друга. Соловейчик бросил взгляд на свои бумаги и спросил:
– Давно вы знакомы с Лакатосом?
– Очень давно. Он вечно попадается мне на пути. И всегда в решающие часы моей жизни.
– Думаю, вы еще не раз его повстречаете, – сказал Соловейчик. – Я редко и с большой неохотой думаю о сверхъестественных явлениях. Но в связи с этим Лакатосом, который время от времени меня посещает, я не могу отделаться от некоторого суеверия!
Я молчал. Что я мог сказать? Мне стало совершенно ясно, что я попался. Чьим пленником я был? Соловейчика? Лютеции? Лакатоса?
После небольшой паузы Соловейчик сказал:
– Он предаст вас и, возможно, уничтожит.
Я принял у Соловейчика увесистый пакет с бумагами и собрался идти.
– До следующего четверга! – сказал Соловейчик.
– Если мне суждено будет вас снова увидеть, – сказал я, и мое сердце сжалось.
Когда я вышел на улицу, Лакатоса уже не было. Сколько я ни искал его, все без толку. Я боялся его, а потому искал с особым усердием. Но уже тогда я почувствовал, что его не найду. Да, я был в этом уверен.
Как можно найти черта? Он появляется и исчезает неожиданно, и он всегда где-то рядом.
С того самого момента я потерял покой. Не только из-за Лакатоса. Я чувствовал свою неуверенность. Кто такой Соловейчик, кто такая Лютеция, что такое Париж и кто такой я сам?
Более всего я сомневался не в чем-нибудь, а в себе! Кто распоряжается моими днями, ночами, моими поступками – я сам или чужая воля? Кто заставлял меня делать то, что я делал? Люблю ли я Лютецию? Или я всего лишь люблю мою страсть, а точнее – потребность этой страстью подтверждать мою так называемую человечность? Кем и чем, в сущности, я был – я, Голубчик? Если Лакатос здесь, то ясное дело, мне уже не быть Кропоткиным. Внезапно я понял, что уже не в состоянии оставаться ни Голубчиком, ни Кропоткиным. У Лютеции я проводил полдня или полночи. Я уже давно не слушал, что она мне говорила. Впрочем, говорила она о всякой чепухе. Я запоминал многие незнакомые мне прежде выражения. И вообще прогрессу во французском – произношению, новым фразам – я полностью был обязан ей. Ибо, несмотря на всю свою растерянность в те дни, я все же никогда не забывал данный мне Соловейчиком совет – стараться в совершенстве овладеть языками. Короче, через пару недель я уже прекрасно говорил по-французски. Дома я порой погружался в английские, немецкие, итальянские книги, они буквально оглушали меня, мне представлялось, что благодаря им я обретаю свое истинное существование. В гостиничном холле, к примеру, я читал английские газеты. И пока я их читал, я видел себя соплеменником седовласых английских полковников, которые, надев очки, сидят в креслах, я казался себе таким полковником из какой-нибудь колонии. Отчего бы мне было им не стать? Разве я Голубчик или Кропоткин? И кто же я вообще?
Я беспрерывно боялся встречи с Лакатосом. Он мог прийти в гостиницу или в дом мод, куда я периодически заезжал, чтобы забрать Лютецию. Он в любой момент мог выдать меня. Я был, как говорится, у него на крючке. А самое ужасное, что он мог выдать меня в присутствии Лютеции. И чем больше я боялся Лакатоса, тем сильнее становилась моя страсть к Лютеции. Я ощущал ее с удвоенной силой. В действительности, друзья мои, уже давно, на протяжении нескольких недель, не было никакой любви, а было бегство в страсть. В наше время врачи, рассматривая некоторые симптомы женских болезней, говорят о бегстве в болезнь, а это было самое настоящее бегство в страсть. Только лишь любя и обладая телом Лютеции, только в эти моменты я был уверен в себе. Я любил это тело вовсе не потому, что оно принадлежало моей любимой женщине, а потому что оно было для меня в какой-то степени убежищем, кельей, местом, где я был защищен от Лакатоса.
К сожалению, произошло именно то, что и должно было произойти. Лютеции, считавшей меня беспредельно богатым (как себя – дочкой старьевщика) все время нужны были деньги, все больше и больше денег. Довольно быстро стало очевидно, что она так же ненасытна, как красива. И дело не в том, что она меня обманывала, пыталась сама откладывать деньги, как это делали многие обывательницы. Нет! Ей на самом деле нужны были деньги! Она их тратила!
Она была такой, как большинство женщин ее типа. Не то чтобы она хотела злоупотребить моими чувствами, нет. Она просто не могла упустить представившийся случай! Она была падка на деньги и невероятно тщеславна. А для женщин тщеславие не просто недостаток, а в высшей степени активная страсть, как для мужчин игра. И то и другое лишь порождает все новые и новые желания. Это мать и дитя в одно и то же время. Меня затягивала страсть Лютеции. До сей поры я и не подозревал, как много одна-единственная женщина в состоянии потратить, при этом я верил, что она тратит «на самое необходимое». Не знал я также, сколь безвольным может быть любящий мужчина. А я тогда старался быть именно таким, а влюбленному, думал я, пристало потакать женскому сумасбродству. Именно безрассудство и чрезмерность, присущие Лютеции, казались мне необходимыми, естественными. Признаюсь, ее сумасбродство даже льстило мне, оно как бы подтверждало мои лживые княжеские притязания. А мне были нужны подтверждения такого рода. Нужны были наряды для меня и Лютеции, равно как и услужливость портного, снимавшего с меня бережными пальцами мерки в гостинице, словно я был каким-то хрупким божеством, так что моих плеч и ног едва можно было коснуться сантиметром. Именно потому что я был всего лишь Голубчиком, мне требовалось все то, что было бы обременительно для Кропоткина. Мне были необходимы по-собачьи преданный взгляд портье, согбенные спины официантов и прочей прислуги, иначе бы я не увидел их безупречно выбритые затылки. И деньги, мне нужны были деньги…
Я старался как можно больше заработать. И я зарабатывал много – нет нужды объяснять вам, каким образом мне это удавалось. Временами для Лютеции и всех остальных я был недоступен, я говорил, что уезжаю. В такие дни я внедрялся в круг наших политических беженцев, в небольшие редакции убогих подпольных газет. Я был настолько циничен, что позволял себе занимать немного денег у моих жертв. Брал не потому, что нуждался в их жалких грошах, а для того, чтобы, имитируя потребность в них, в плохоньких забегаловках делить с преследуемыми, поруганными, голодными их скудную трапезу. Я был достаточно низок, для того чтобы то и дело соблазнять женщин, которые, по каким-то там идейным причинам, были в восторге, оттого что отдались единомышленнику. В общем, я был тем, кем был по своей сути всегда, с самого рождения, – негодяем. Просто раньше эти свои качества я не использовал так откровенно. Словно бы я сам себе в то время доказывал, что я – негодяй, да еще какой! Мне везло, черт управлял каждым моим шагом. Как-то вечером, когда я пришел к Соловейчику и сообщил ему намного больше, чем другие мои коллеги, то почувствовал, что от моего рвения лишь возросло его презрение ко мне.
– Я недооценивал ваши способности, – заключил Соловейчик. – После совершенных вами в Петербурге глупостей я всегда думал, что вы – малый не промах. Недурно, Голубчик! Я вам хорошо заплачу.
Впервые он назвал меня Голубчиком, хорошо зная, что для меня это, как удар нагайкой. Я взял деньги, много денег, переоделся, поехал в гостиницу, снова увидел спины и затылки, увидел Лютецию, ночные рестораны, гадкие, холеные лица официантов и все забыл. Все! Я был князь. Я даже забыл ужасного Лакатоса.
Зря забыл.
Одним прекрасным весенним утром я сидел в холле гостиницы, и, хотя там не было окон, казалось, что солнце пробивается сквозь стенные поры. Я был доволен, ни о чем не думал, и именно в этот момент мне было уготовано сомнительное удовольствие встретиться с Лакатосом. Он был по-весеннему радостен. В каком-то смысле он уже предчувствовал лето. Он вошел, размахивая так давно знакомой мне тростью, словно сама весна в человеческом обличье, в очень светлом летнем пальто, в усеянном яркими цветами галстуке, в светло-сером низком цилиндре. Поочередно он называл меня то «ваша светлость», то «князь», а иногда даже, на манер прислуги, – «ваше высокоблагородие». Для меня это светлое утро омрачилось в одночасье. Он так громко спросил, как мне жилось все это время, что все, кто был в холле, включая портье, это услышали. Я был немногословен. Не только от страха, но и от высокомерия.
– Значит, ваш батюшка все же признал вас? – тихо спросил он меня, нагнувшись ко мне так близко, что я почувствовал запах его ландышевого одеколона и тяжелую волну бриолина, исходящую от его усов. А еще – отчетливо увидел красное тление в его сверкающих карих глазах.
– Да, – сказал я и отодвинулся от него.
– Тогда вас порадует то, что я сообщу.
Он ждал. Я молчал.
– Со вчерашнего дня здесь находится ваш брат. Он живет в Париже в своем собственном доме – у него здесь постоянное жилье. Как и каждый год, он полагает остаться здесь на пару месяцев, – равнодушно сказал он, – думаю, вы помиритесь?
– Пока нет! – сказал я, едва сдерживая нетерпение и страх.
– Ну, я надеюсь, что это произойдет. Во всяком случае, я всегда к вашим услугам.
– Благодарю, – сказал я.
Он встал и низко поклонился. Я продолжал сидеть.
Вскоре я поехал к Лютеции. Не застав ее дома, отправился к портному. Я ворвался туда с букетом цветов, как с обнаженным мечом. Лютецию я видел всего несколько минут. О приезде Кропоткина она пока ничего не знала. Оставив ателье, я зашел в кафе в надежде, что, посидев там и хорошенько все обдумав, смогу прийти к какому-нибудь разумному решению. Но любая моя мысль была подточена ревностью, ненавистью, страстью и жаждой мести. Мне даже подумалось, что наилучшим выходом было бы сегодня же пойти к Соловейчику и попросить его отправить меня назад, в Россию. Потом меня снова охватил страх, страх потерять эту парижскую жизнь, Лютецию, мое украденное имя – все-все, что составляло мое существование. В какой-то момент пришла мысль о самоубийстве, но я жутко страшился смерти. Намного легче и лучше, но отнюдь не приятнее было бы убить князя, раз и навсегда избавиться от этого смехотворного, бесполезного малого! Но в этот же миг моя совесть подсказала мне, что если он бесполезный, то, по логике вещей, я еще хуже, злее и опаснее его. Правда, еще через мгновение я уже был уверен: во всем, что во мне было плохого, виноват только он, а потому его убийство, в сущности, – это вполне нравственный поступок. Устранив его, я тем самым уничтожу причину моей испорченности, я приобрету свободу и смогу стать человеком. Пожалуй, искуплю страдания добропорядочного Голубчика. Однако, уже обдумывая все это, я почувствовал, что сам я на убийство не способен. Я, друзья мои, еще долго не был честен перед самим собой настолько, чтобы убить самому. Когда я думал об убийстве какого-нибудь конкретного человека, мне казалось, что это то же, что растление. Мы, сыщики, – не убийцы. Мы занимаемся только подготовкой обстоятельств, ведущих человека к неминуемой смерти. Тогда иначе я и думать не мог. По своей профессии и по природе, как я уже не раз говорил, друзья мои, я был обыкновенным подлецом.
Среди множества людей, в предательстве которых заключалась тогда моя позорная миссия, была и одна еврейская девушка по имени Ханна Лея Ривкина из Радзивилова. Я никогда не забуду ее имени, места рождения, лица, фигуры. Два ее брата были приговорены в России к каторге за подготовку покушения на одесского губернатора. Как мне было известно из документов, уже три года как они находились в Сибири, у самой границы с тайгой. Их сестре удалось вместе с еще одним братом своевременно бежать. Этот брат был наполовину парализованным молодым человеком, целыми днями он должен был находиться в кресле. Двигать он мог только правой рукой и ногой. Было ясно, что он обладает великолепной памятью и что он необычайно одаренный физик и математик. План нападения на губернатора, а также несложная формула взрывчатки, которую можно было сделать из подручных средств, – были его рук делом. Брат и сестра жили у своих швейцарских друзей из Женевы. Это был сапожник с женой, в чьей мастерской часто собирались русские. Я был у них несколько раз. Эта милая еврейская девушка была полна решимости вернуться в Россию, чтобы спасти своих братьев. Всю ответственность она брала на себя. Ее мама умерла, отец болел, у нее остались лишь три несовершеннолетних брата. В многочисленных прошениях, отправленных в русское посольство, она объясняла, что готова вернуться в Россию, чтобы понести наказание, если у нее будут гарантии, что освободят ее невинных братьев, схваченных лишь из-за ее преступных действий. Нам же, то есть русской полиции, нужно было заполучить эту девушку, не давая ей при этом никаких официальных подтверждений. Этого посольство сделать никак не могло и даже не имело права, но сама Ханна Лея нужна была нам буквально позарез. «Она нам нужна» – вот что дословно говорилось в предписаниях.
До появления Лакатоса, хотя я по природе и был подлецом, все же я считал для себя невозможным погубить эту девушку и ее брата. Они, единственные среди русских, которых мне надлежало выдать, пробуждали во мне остатки совести. Если у меня и были тогда хоть какие-нибудь представления о смертном грехе, то только благодаря этим двоим. От этой хрупкой, нежной девушки – если существует еврейский ангел, то в нем должны сочетаться твердость и очарование, – так вот от этой хрупкой девушки исходила какая-то завораживающая сила. Да, именно завораживающая, по-другому не скажешь. Она не была красива той признанной красотой, которую люди называют обольстительной. Нет, но эта маленькая, неприметная девушка трогала мою душу и мои чувства. Я смотрел на нее, и мне казалось, я слышу песню. Да, не вижу, а слышу что-то прекрасное, никогда не слышанное, незнакомое и все же очень родное. Порой, в тишине, когда ее парализованный брат на краю дивана читал лежащую перед ним на высоком кресле книгу, когда мирно щебетала канарейка, а узкая полоска доброго весеннего солнца касалась голой половицы, я, сидя напротив этой милой девушки и спокойно рассматривая ее бледное, немного скуластое, измученное жизнью лицо, в котором читалось страдание всех наших русских евреев, был близок к тому, чтобы обо всем ей рассказать. Конечно, я был не единственным сыщиком, которого подсылали к ней, и кому ведомо, сколько моих коллег я мог здесь встретить (мы редко знали друг друга), но я уверен, что со всеми или, во всяком случае, с большинством из них происходило то же самое, что и со мной. В этом ребенке было нечто, что нас сражало. В принципе нам было нужно, посулив освобождение братьев, заманить ее в Россию. Но обмануть ее было нелегко, она бы поверила только такому обещанию, которое бы подписал царский посол. Но, на худой конец, достаточно было бы выведать у нее имена всех оставшихся в России товарищей. Да, друзья мои, как я уже сказал, хоть я и был по натуре негодяем, но вблизи этой девушки я исправлялся, иногда я чувствовал, как плачет, как буквально тает мое сердце.