355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йоргос Сеферис » Шесть ночей на Акрополе » Текст книги (страница 10)
Шесть ночей на Акрополе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:39

Текст книги "Шесть ночей на Акрополе"


Автор книги: Йоргос Сеферис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

– Я уже слышал твое имя, – сказал Стратис.

Дома удушливая жара стиснула ему горло. Он оставил чемодан на полу, поспешно сбросил с себя все, что было на нем, отправился прямо в комнату и упал на пыльную постель.

Спал он, не видя снов, в полном небытии. Когда он открыл глаза, было темно. Он чувствовал себя словно в болоте от пота. Электрический свет пронзил ему мозг. Он выключил свет и открыл на ощупь окно. Совершенно круглая луна осветила пальмы у Музея.[166]166
  Музей – Афинский Национальный Археологический Музей.


[Закрыть]
На заднем плане виднелся Акрополь. «Можешь взять меня здесь, на этих мраморах», – говорила Саломея. А Бильо?… Была ли это одна и та же женщина?… Которая из них умерла?…

Он чувствовал, что все текуче и неразделимо, исполнено нежданных ласк, чувствовал чужие ладони, которые были готовы прикоснуться к нему, но не касались, приближались совсем близко и снова удалялись, словно морские водоросли.

«А если бы я был мертвым? Может быть, так бы все и было?»

Он резко закрыл ставни и бросился назад, спотыкаясь о мебель и ища свет. Он зажег свет. Возле кровати бежали два толстых таракана. Он поспешно оделся и пошел бродить по узким улочкам.

Он шел часы напролет, вступая в личное единоборство с каждым лицом – с каждым уличным судном. Освещенные подвалы показывали свои внутренности, словно разделанные туши в мясной лавке. В одной из таких цистерн, между столиком и колыбелью, сидела, расставив колени, толстая женщина: одной рукой она ела, а другой убаюкивала пищавшего ребенка. «Души пищат, словно летучие мыши или младенцы…» Он увидел шрам на боку Саломеи. Тогда он бросился бежать и бежал, пока не стал стучать, прерывисто дыша, в какую-то дверь.

Ему открыла старуха. Он схватил ее за руку: там была кость.

– Мне нужна Домна! – крикнул он, не переводя дыхания.

– Стой! – завопил скелет.

Он отодвинул старуху в сторону.

Сверху, с лестничной коробки катились вниз стоны и шаги – настоящие собачьи вопли. Стратис оперся о стену. Наступила тишина, а затем в ритме похоронного барабанного боя перед ним прошествовала процессия. Сначала четверо полицейских с блестящими пуговицами несли обнаженного парня, завернутого в окровавленную простыню: лицо у него было совсем белое, только усы были черными. Затем двое в штатском вели под руки еще одного, в наручниках. Наконец, шла Домна в распахнутой рубахе и с бутылкой в руке. Лицо ее казалось вымазанным грязью вишневого цвета, по которой катились слезы. Старуха распахнула обе половины двери, и процессия торжественно вышла на улицу. Дверь снова закрылась, оставив низенькую и толстую проститутку с распахнутой грудью одну. Она стояла неподвижно, словно размалеванный истукан. Стратис оторвался от стены и попробовал было прикоснуться к ней. Она издала протяжный вопль, и бутылка упала, разбившись вдребезги. Запах дешевых духов поднялся от цемента, прогоняя Стратиса. Снаружи, на тротуаре, он споткнулся о совсем крошечную девочку, которая протянула ему цветы. Он купил одну красную гвоздику.

– Хлепурас! Отвези меня на Акрополь!

– Акрополь прекрасен, – ответил Хлепурас.

Он вышел и завел машину.

Когда они проезжали мимо Тесейона, Хлепурас поднял голову:

– Вернемся?

– Вернемся? – спросил в свою очередь Стратис.

– Отвезти Вас обратно? – снова спросил Хлепурас.

– Да, – сказал Стратис почти гневно.

Он поспешно поднялся наверх. Взял билет, прошел через Пропилеи, не обращая ни на что внимания, и остановился перед Кариатидами. Он смотрел на их ноги – одни, другие… Позади и вокруг был ее дом – опустевший, такой, каким увидел он его тогда, на рассвете, исполненном духов. Прохожие проходили у низенького окна, и были видны их пыльные брюки. Пальцы мяли воск – то белое тело. Была пятница, как и теперь. Рука его сделала движение, похожее на метание камня. Гвоздика описала в темноте кривую и бесшумно упала к ногам статуй.

Он вернулся, так и не подняв взгляда выше. Мраморная лестница уходила вглубь. Белизну ее прерывали то тут, то там геометрические тени. «Невообразимо теплая тишина, и, тем не менее, в этом спокойствии рыщут Псицы, вынюхивающие убийство». Он увидел статую Домны. «Почтенные»,[167]167
  Псицы, вынюхивающие убийство… Почтенные – речь идет об Эриниях-Эвменидах (Эсхил. «Эвмениды»).


[Закрыть]
– исправил он себя. Какая-то фигура скользнула поверх теней, чуть качнулась в лунном свете и поднялась наверх, к нему.

– Ты назвал все это занавесом и все же пришел.

– Пришел к занавесу, – ответил Стратис.

– Что ты делал весь день?

– Спал, а потом ходил в бордель.

В руке у Лалы были две красные гвоздики.

– Я пришла ради них. Предпочла принести их ей сюда: она не любила кладбищ. Возьми одну, так будет лучше.

Они прошли вместе к Кариатидам. Стратис остановился на том же месте и тем же движением руки бросил цветок. Лала последовала его примеру. В третий раз бесшумно упала гвоздика, описав темную траекторию.

Он почувствовал, как рука любимой сжимает ему сердце.

– Как ты это сказала, Лала? «Значение видно значительно позже». Когда позже? Все, что мы делаем для мертвых – наша печаль, наши слезы, наше благоговение – все это так, будто они должны возвратиться. Конца, действительно конца, не в силах постигнуть разум человеческий. Затем мы отправляемся к ним, а другие, там наверху, продолжают то же.

Его взяла тоска, и он прошептал:

 
– Я стану спутником твоим,
                         пойду и я с тобою,
Душа с душою – не тела,
                         что будут под землею.
 

– Наверное, это ты и сделал у Сожженной Скалы, – задумчиво сказала Лала. – Сам сочинил?

– Нет. Это «Эротокритос».[168]168
  «Эротокритос» – выдающийся памятник греческой литературы XVII века. «Эротокритосу» посвящено эссе Й. Сефериса.


[Закрыть]

– У меня была кормилица, которая читала его. Я даже представить себе не могла.

Возвращаясь, они остановились у Парфенона.

– При таком освещении эти мраморы напоминают стены клиники, – сказал Стратис. – Пошли.

Хлепурас спал. Стратис разбудил его.

– Сегодня у Священной скалы клиентов не найдешь, – пробормотал Хлепурас. – Иногда народу бывает столько, что кажется, будто это крестный ход.

– Ах! Да это же тот самый водитель, который вез нас из Пирея, – сказала Лала. – Отвезу тебя домой, а затем поеду в Кефалари. Провожать меня не нужно.

Хлепурас отпустил тормоза. Когда они поворачивали на улицу Акадимиас, Лала спросила:

– В борделе все платят?

– Да, так принято… Однако сегодня женщина, которую я хотел, оказалась между убитым и убийцей.

– Так ты в бордель ходил или искал какую-то определенную женщину?

– Определенную женщину. Я познакомился с ней в минувшем мае, в ту ночь, когда Саломея пришла уже к свисткам. Помнишь? Она, видишь ли, тоже в определенном роде вступила в труппу. Ее зовут Домна.

– Странное имя.

Они умолкли. Разум Стратиса пребывал в чутком сне. Обрывки старых воспоминаний о чужбине становились пеной и растворялись. Он пробормотал:

– На мосту стояла старуха. Когда я проходил, она неизменно была там. В руке у нее был букет фиалок. Неизменно тот же самый. В голосе ее была старая, истрепавшаяся жалоба. Всякий раз, видя ее, я вспоминал беднягу Викентия: «Лучше проститутка за грош, чем одиночество…»

– Кто такой этот Викентий? – спросила Лала.

– Великий художник.[169]169
  Великий художник – Ван Гог.


[Закрыть]

Хлепурас уже подъехал к Музею и приготовился свернуть направо. Лала наклонилась к нему:

– Поезжай по улице Александрас и – в Кефалари, туда, куда ты возил нас утром.

– Вернетесь потом? – спросил Хлепурас.

– Нет, – решительно ответила Лала.

Хлепурас переключил счетчик.[170]170
  Во времена действия романа Афины оканчивались приблизительно в центре современного города, поэтому таксист переключает счетчик на загородный тариф.


[Закрыть]
Раздался металлический щелчок. Стратис приподнялся. Лала сказала ему столь же решительно:

– Скажешь друзьям, что был дома у Домны. Впрочем, сегодня ночью я дома не останусь. Будешь спать в моей комнате.


СТРАТИС:

Воскресенье, сентябрь

Пытаюсь описать вчерашнее, но как рассказать об этом? Теперь я уже не способен отличить тени от людей. В городе, куда мы прибыли, нужно принять и это: может быть, это – единственно верный способ.

Когда Хлепурас высадил нас, Лала взяла меня за руку. Я безвольно повиновался ей. Она открыла дверь дома, зажгла свет и провела меня наверх в свою комнату. Бережно помогла мне лечь. Я смутно видел, как она расстилает простыни, чтобы укрыть меня. Она протерла мне цветочной эссенцией лицо и шею. Все было так, будто я был связан веревками, которые развязывали в тот час. Мне показалось, что вместе с благоуханием ночи снаружи входит легкий дым ладана. Я почувствовал, что медленно падаю, что меня приняли в объятия имевшие вид тела Лалы, и Бильо тоже была там, и я таял вместе с ней, опускаясь все ниже, и больше ничего.

Проснулся я поздно утром. Одежда моя была уложена на стуле. На импровизированном столе было все, что необходимо для умывания. Я огляделся. Стены были белыми. Только зеркало – в рамке из темного золота, а над кроватью – триптих: Рождество, Распятие и Воскресение. Свеча еще горела. Почти гневно толкнул я ставни. Внешний мир показался какой-то диковинной вещью, которая оставлена незнакомцем и вызывает опасные подозрения.

Я сошел вниз. В доме было пусто и свежо. В столовой – кофе, сыр, хлеб и стакан охлажденной воды. Я поел и вышел. В саду под ореховым деревом стояла Лала.

– Доброе утро, – сказал я. – Как спала?

– Я пошла и продалась за грош. Вот посмотри…

Она раскрыла ладонь и показала мне монету или нечто показавшееся мне монетой.

– … Теперь можешь звать меня и Домной… Разве что, если предпочитаешь…

Она закрыла глаза. Фраза ее осталась незавершенной. В моем полуоцепеневшем мозгу блеснула мысль, что все это соответствует природе вещей, подобно мощному стволу дерева, напрочь укоренившемуся в земле, подобно сиянию ее лица.

– Если жара тебя не беспокоит, давай пройдемся, – сказала она.

Мы шли, не проронив ни слова. Я следовал за ней. Мы миновали Коккинарас и пошли по уединенным тропам. Погруженные в свет сосны казались – каждая в точке, в которой иссякает терпение, – готовыми к взрыву чувств. Скользя по хвое, мы поднялись на холм. Противоположный склон был гол – каменоломни.

– Еще держишься? – услыхал я ее вопрос.

– Да, – ответил я.

Голова у меня шла кругом. Я уже решил, что все равно, где упасть – здесь или дальше. Я смотрел на ее ноги: они ступали, покрытые пылью. Неумолимый ритм, подобный движению солнца и других светил. Окружающий пейзаж был похож на скалы на иконе, висевшей на выбеленной стене в ее комнате. Внизу, в яме блестели, слепя глаза, осколки мрамора. Толстая плита была оставлена посредине, словно ожидая, когда же ее поднимут. Воздух дрожал над этим раскаленным горнилом. Она прошла прямо вниз и только тогда обернулась и посмотрела мне прямо в глаза.

– Задумывался ли ты, Стратис, когда-нибудь о другом пути – о вышнем пути?…

Я спрашивал себя, о чем она говорила. Необычайное желание овладевало мной. Она стояла теперь рядом с мраморной плитой. Хитон ее был раскаленным асбестом.

– …О том, что души когда-нибудь отринут смерть и снова станут плотью и устами?

Там, передо мной, было такое пламя. Разум мой пытался постичь, был ли и я вместе с тем, что видел. Мне стало больно, и боль распространилась по всему моему телу. Меня словно разрывали. Тогда я ощутил, как молния рассекает время,[171]171
  Реминисценции Данте:
Любовь, что движет солнце и светила.(«Рай», XXXIII, 145)И тут в мой разум грянул блеск с высот,Неся свершенье всех его усилий.(«Рай», XXXIII, 140–141)

[Закрыть]
словно огромную змею. Посредине. Я увидел пепел от льна, покрывший место, где были ее стопы. Я увидел человека, воскресавшего из лона мраморов.

ПОСЛЕСЛОВИЕ
Мраморный корабль в ночи полнолуния

Акрополь – один из основных символов Греции и один из основных символов европейской цивилизации. Поэтому для читателя, воспитанного на европейской культуре, Акрополь и может казаться наиболее привычным «входом» в греческую культуру XX века. Одно из наиболее значительных явлений этой культуры – творчество Й. Сефериса.

Однако «вход» через «Акрополь» (таково «рабочее» название дает произведению его автор) в греческую культуру XX века и даже конкретно в творчество Й. Сефериса не совсем «центральный». Дело в том, что в творчестве Й. Сефериса «Акрополь» занимает место исключительное. Настолько исключительное, что когда речь заходит о творчестве Й. Сефериса, это произведение обычно предпочитают «исключать» (умалчивать).

«Акрополь» проходит буквально через полжизни Й. Сефериса. Начат он в 1926 (или в 1928 году), закончен в 1954 году.

«Сегодня, в день праздника Богородицы я закончил „Акрополь“. Я работал над ним с начала года, словно безумный – и во сне, и наяву. Насколько помню, со мной редко случалось нечто подобное: только несколько недель в Южной Африке, и еще тогда, когда я писал „Слово Любви“. Невероятный порыв. Я спал по четыре часа в сутки, но усталости не чувствовал – для здешнего климата это совсем немало», – так констатирует Й. Сеферис завершение «Шести ночей» 15 августа 1954 года, находясь в Бейруте.

Однако, несмотря на «невероятный порыв» вдохновения, «Шесть ночей на Акрополе» были опубликованы еще двадцать лет спустя, уже после смерти поэта.[172]172
  Γιώργος Σεφέρης. Έξι νύχτες στην Ακρόπολη. Αθήνα: «Ερμής», 1974, 276 σελ. С этого издания и сделан настоящий перевод.


[Закрыть]

Это единственное (завершенное) произведение художественной прозы Й. Сефериса, несмотря на всю любовь к нему со стороны его творца, осталось, согласно несколько своеобразному определению одного греческого литератора, «внебрачным дитем многолетней беременности» в том смысле, что оно «никогда не было принято как полноценное литературное произведение сеферисовского корпуса ни ученым сообществом, ни критикой».[173]173
  А. Μαραγκόπουλος. Σαλπάροντας ένα Βράδυ από την Ακρόπολη. – «Γιώργος Σεφέρης. Εκατό χρόνια από την γέννησή του. Αθήνα: „Ερμής“», 2001, σ. 65.


[Закрыть]
Столь же мало завидна и судьба этого единственного произведения художественной прозы всемирно известного и многократно переводившегося на иностранные языки поэта: кроме русского перевода, пока что увидел свет только немецкий, изданный к тому же в Греции, не получив должного распространения в странах немецкого языка.[174]174
  G. Seferis. Die sechs Nächte auf der Akropolis. Übersetzung I. Papatheodorou. Athen, «Eridanos», 1984. Таким образом, настоящее издание – первое, выходящее за рубежом.


[Закрыть]

Эта исключительность судьбы «Акрополя» определена прежде всего броской странностью его жанровой принадлежности. Если «Шесть ночей» считать романом, то это роман слишком сильно связанный с поэтическим (лирическим) мировосприятием Сефериса, с его личными, «биографическими» переживаниями. Сам Й. Сеферис определял это свое творение как «идеологическая фантасмагория или фантасмагорическая идеология». Жанровые очертания этой «фантасмагории-идеологии» довольно расплывчаты и применение к ней устоявшихся литературоведческих критериев весьма условно. Весьма условны поэтому и жанровые достоинства «фантасмагории-идеологии». Так, один из крупнейших итальянских неоэллинистов дает следующее «классифицирующее» определение: «Страницы дневника, перенесенные в это произведение…. сохраняют свой первоначальный прозаический характер, чуждый по существу подлинно повествовательной структуре. Они содержат, например, много сравнений и следуют перспективе, очень тесно связанной с автобиографией рассказчика… Наряду со страницами, отягощенными описательным стилем… стилем, как правило, несовместимым с повествованием романа, встречаем также страницы более родственные повествовательной структуре, касающиеся странным образом необычайных проявлений эротики, посещения борделя, свидания лесбиянок».[175]175
  М. Vitti. Φθορά και Λόγος. Εισαγωγή στην ποίηση του Σεφέρη. Αθήνα: «Εστία», 1989.


[Закрыть]
А не менее значительный греческий неоэллинист придерживается, казалось бы, противоположного мнения: «…Перед нами – личный дневник поэта явно биографического характера, написанный однако в особой форме – не только от первого лица, но и от третьего – с диалогами и попыткой обрисовки персонажей. Однако персонажи в произведении очерчены довольно бледно – это скорее тени, чем самостоятельные существа, дополнения Стратиса, рассказчика и центрального „героя“… Диалоги также неудачны: в них прослеживается определенная слабость Сефериса, свидетельствующая, что он не был рожден прозаиком… И, наоборот, элементы дневника, т. е. части, где от первого лица представлен дневник Стратиса, значительно выше: здесь пребывает подлинный и лучший Сеферис… Основные характерные черты „Шести ночей на Акрополе“, являющиеся также основными достоинствами произведения – размышление и лиризм. Обе эти черты субъективные и индивидуальные, более благодатные для развития и использования в дневнике, чем в повествовании, в романе. Попутно можно заметить, что „Первая ночь“, начало произведения, хромает… Наоборот, в конце произведения находятся самые лучшие лирические страницы – в особенности страницы, рассказывающие о пребывании влюбленных… на острове».[176]176
  Α. Σαχίνης. Τετράδια κριτικής. Α. Αθήνα: «Εστία», 1978, σ. 175–177.


[Закрыть]

Авторитетные литературоведы, несмотря на столь непохожие определения сильных сторон произведения, сходятся в том, что как роман «Акрополь» плох. Впрочем, в действительности они не противоречат друг другу: критерием сильных и слабых сторон являются здесь устоявшиеся каноны романа как жанра, и здесь почтенные авторитеты в своих оценках только дополняют друг друга. При этом оба они абсолютно игнорируют совершенно определенно высказанное самим Й. Сеферисом желание держаться подальше от романа как такового. «Разве сейчас пишут стихи? Место поэзии занял роман. Этим Вы заняться не пробовали?» – словно предвкушая литературоведческие упреки «Акрополю», спрашивают Стратиса. «Пробовал, – отвечает тот, – но думаю, что повествование у меня не получается. А, что еще хуже, описывать я совершенно не умею. Мне всегда казалось, что если что-либо назвать, этого уже достаточно для существования».[177]177
  А. Сахинис цитирует этот же пассаж в качестве доказательства несостоятельности Сефериса «как прозаика» (sic! – мы бы внесли здесь поправку «романиста» и даже «традиционного романиста»), поворачивая тем самым мысль Сефериса в другом ракурсе. М. Витти считает (вполне справедливо), что Сеферис «обладал темпераментом, чуждым романисту».


[Закрыть]
В действительности Сеферис был не только выдающимся поэтом, но и прекрасным прозаиком, о чем свидетельствуют и его «Дневники» и особенно его эссе. Просто его «фантасмагория-идеология» изначально не пожелала стать романом, предпочтя в качестве формы что-то, напоминающее скорее книгу, составленную из множества изорванных кусочков. Его «Акрополь» реставрирован из множества фрагментов «случайного» множества других книг от Гомера до современных англо-американских поэтов через Данте, «Эротокритоса» и Макриянниса, как и персонажи его реставрированы из множества осколков мрамора, из «разбитых вдрызг колонн».

Называть «Акрополь» романом, действительно, не хочется. Несомненно, лучше оставить за этим самым продолжительным по времени создания творением поэта то странное, но очень яркое, а еще более верное – определение, которое дает ему сам Сеферис.

Впрочем, целью настоящего Послесловия являются не филологические рассуждения (для читателя в целом малоинтересные), а попытка набросать контур того, что есть Акрополь, ярчайший символ Древней Греции, в «фантасмагории» Сефериса, и контур той среды, в которой возник этот, сеферисовский Акрополь (для читателя небезынтересные).

Йоргос Сеферис (1900–1971, настоящая фамилия Сефериадис), лауреат Нобелевской премии 1963 года и одна из наиболее интересных фигур в мировой литературе XX века, был ровесником этого века. Он родился 29 февраля (=13 марта) 1900 года в Смирне, крупнейшем центре экономической и культурной жизни малоазиатских греков, городе, который в новогреческом сознании является продолжением древней Смирны, спорившей за право считаться «родиной Гомера». Летние месяцы Сеферис проводит в загородном доме в селении Скала Вурлы (на месте другого прославленного города древней Ионии – Клазомен).

В судьбоносном 1914 году Сеферис пишет первые стихи. С началом Первой мировой войны семья Сефериадисов покидает Смирну и обосновывается в Афинах. Расставание с родиной, где прошло его счастливое детство, стало для Сефериса также расставанием с детством. Это расставание поэт будет воспринимать как утрату. С течением времени ощущение этой утраты становится все более болезненным. «Ощущение того, что значит „неволя“ было очень живо во мне. Два последних лета мы не бывали в Скале Вурлы, бывшей для меня единственным местом, которое я еще и теперь могу называть моей родиной в самом истинном смысле этого слова: это место, где росло мое детство… Как на сцене средневековых мистерий земля горизонтальна и отделена от неба, так и Скала была очерченной кругом, замкнутой территорией, на которой я входил в сад Шехрезады, где все было полно волшебства».[178]178
  «Эссе», т. III. С. 17–18.


[Закрыть]
В жизнь Сефериса входит его вторая родина – Афины. «Афины мы вскоре почувствовали своими. Мы играли вокруг лежавших на земле колонн храма Зевса Олимпийского… Однако на каждой улице, куда мы сворачивали, нам хотелось увидеть море. Город без морского берега, слепой город – это было нечто неслыханное. Йоргос говорил: „Мама, мы задохнемся без морского ветра“. И бедная мама возила нас регулярно на поезде в Новый Фалер», – вспоминает сестра Сефериса Иоанна Цацу.[179]179
  I. Τσάτσου. О αδερφός μου Γιώργος Σεφέρης. Αθήνα: «Εστία», 1973, σ. 34.


[Закрыть]
В 1916 году Сеферис становится свидетелем бурных столкновений между сторонниками короля Константина и сторонниками вождя либералов Э. Венизелоса. «Это были вещи, которых я не понимал… Несомненно, что с тех пор я стал думать – мы учили в гимназии „Апологию Сократа“ – что в Греции всегда существовали два враждебных мира – мир Сократа и мир Анита, Мелета и Ликона. Эта мысль не покидала меня… Если бы один из них отсутствовал, греки были бы другими», – вспоминал Сеферис в 1941 году.[180]180
  «Эссе», т. III. С. 19–21.


[Закрыть]
Конечно же, в тот период, когда были написаны «Дневники» «Акрополя», Сеферис был более пессимистичен: «В Греции всегда было две породы: порода Сократа и порода Анита и его компании. Первая создает величие страны, вторая помогает ей в негативном смысле. Однако теперь, мне кажется, осталась только вторая, – первая исчезла бесследно».

За бурными политическими событиями и горькими выводами последовала (временная) утрата второй родины – Афин. В июле 1918 года по причине финансовых трудностей семья Сефириадисов оказалась в Париже, но в мае следующего года уезжает в Смирну, а затем возвращается в Афины. Сеферис остается в Париже один, «занимаясь юриспруденцией и очень много литературой». В Париже он остается до 1924 года – учится, пишет первые, в большинстве своем оставшиеся неопубликованными стихи (в том числе по-французски). В Париже Сеферис неоднократно влюбляется: в 1919 году – в Сюзанну, дочь домовладелицы (эта связь оказалась очень мучительной и непродолжительной), в 1920 – в Кирстен Андресен, красавицу-норвежку (приятная перемена в его мучительной жизни тех лет), в 1923 году встречает свою первую большую любовь Жаклин, которой посвящена значительная часть его любовной поэзии. В Париже Сеферис узнает о «малоазиатской катастрофе» 1922 года – поражении Греции в греко-турецкой войне, обернувшимся частично истреблением, а частично изгнанием греков из Малой Азии. Утрата первой родины обретает для Сефериса новую перспективу. Поэт исключительно болезненно переживает трагедию края воспоминаний своего детства. Переживает так, словно между ним и этим страшным действом не было ни Афин, ни Парижа. Хотя сам он покинул Смирну еще во времена вне всякой связи с «катастрофой», когда до «катастрофы» оставались еще две войны, Сеферис чувствует малоазиатских беженцев не просто своими соотечественниками, но и причисляет себя к ним. Впоследствии (в 1944 году) Сеферис напишет в одном из писем: «Кризисов духовного и эмоционального порядка я пережил много. Однако, возможно, тебе покажется странным (возможно, даже более, чем странным), если я скажу, что событием, оказавшим на меня воздействие более всех прочих, явилась малоазиатская „катастрофа“… Возможно, тебе станет более ясно это, если я добавлю, что с 13-летнего возраста я не перестаю быть беженцем».

Летом 1924 года, получив диплом юриста, Сеферис отправляется в Лондон, где совершенствует свой английский для экзаменов в Министерство Иностранных Дел. На Рождество (25 декабря) он пишет «Fog» – это единственное стихотворение его первого «заграничного» периода, вошедшее в первый сборник «Поворот». Затем следует издание (под псевдонимом) переводов поэзии Байрона под названием «Песни о Греции».

Зимой 1925 года он возвращается в Афины. Что пережил Сеферис, живя в Париже, и что нашел он при возвращении в Грецию? После «малоазиатской катастрофы» в греческом мировосприятии происходит грандиозный разрыв. Рассечены культурные и моральные установки. Произошло отречение от целой идеологии, от т. н. «Великой Идеи» – «возвращения к корням эллинства».

В Афинах господствуют пассивность, отсутствие в целом творческой энергии, пораженчество. С другой стороны, новое поколение поэтов и писателей приносит в Грецию из Западной Европы новую английскую поэзию и французский сюрреализм.

«Как запомнилось мне это возвращение! – вспоминает Иоанна Цацу. – И его медленная адаптация. Ситуация в стане, беженцы – все мучило его. На чужбине он сострадал человеку, но не так. Там кто угодно не был им самим, как в Греции. А здесь ежедневное разочарование было невыносимо».[181]181
  I. Τσάτσου. Σ. 246.


[Закрыть]

Что значило то первое уже возвращение в Афины? Впоследствии, «земную жизнь пройдя до половины», когда была дописана «фантасмагория-идеология», т. е. до 1954 года, Сеферис, находясь на дипломатической службе, будет неоднократно возвращаться в Афины из самых разных уголков мира – от Англии и стран Ближнего Востока до Южной Африки. Возвращался ли он в Афины, как любимый его Одиссей возвращался на Итаку? Нет. Отечество Стратиса – Смирна и в еще большей степени Скала Вурлы, т. е. древние Клазомены (Стратис – клазоменянин!) остались совершенно яркими в памяти, но пребывали где-то в нереальности. Афины стали его родиной, его истинной родиной, но… эта родина человека моря, истинного Морехода, была городом, лишенным моря. Он почти задыхается. Он тоже водорастущее растение. В комнате его Стратиса – сумрак, беспорядок и бегущие тараканы. Почти такие же тараканы бегут и по улицам Афин – автобусы, обладающие собственными именами. Чтобы привести свои чувства в порядок, Сеферис выходит по вечерам из своего дома на улице Кивелис у Археологического Музея (где-то там живет Стратис), почти на окраине Афин того времени, где таксисты переключают тарифные счетчики, и идет по улице Эолу (как Стратис к Саломее) к Акрополю.

«Но нечто иное, значительное вошло в его жизнь. Настоящая женщина, с музыкальным образованием, с умением чувствовать полюбила Йоргоса. Замужняя, на несколько лет старше него, она поняла его любовную драму. Она приблизилась к нему со вниманием, без ревности, с любовью, с женственностью и восторгом. Все, что она говорила ему, было серьезно. Прежде всего, она не требовала верности. И Йоргос с благодарностью принял ее любовь:

 
И ты в судьбу мою вошла, —
Должно быть, называясь Бильо.[182]182
  Пер. А. Немировского.


[Закрыть]

 

Эта любовная история Йоргоса, без страсти, одновременно с другой любовной историей, длилась годы. Эта женщина, которую звали Бильо, очень помогла ему. Она уже давно исчезла в молчании».[183]183
  I. Τσάτσου. Σ. 262. Атмосфера, в которой жил Сеферис, прекрасно передана в книге его сестры.


[Закрыть]

«Знаешь, почему я люблю тебя?… Потому что ты помогла мне поверить в другого человека». Эти слова любви-признательности обращены к Бильо «Акрополя». Соотносима ли она с той, реальной Бильо так же, как сам Сеферис соотносим со Стратисом? В какой степени были схожи их чувства? Несомненно, что Сеферис испытывал огромную необходимость «поверить в другого человека».

Тогда же Сеферис начинает писать дневник, увидевший свет только в 1975 году. «Дневник» Сефериса полон чувства отчаяния и пессимизма. Из отрывков «Дневников» возникнут «Дневники» «Акрополя». Вот некоторые их страницы из не вошедших в «Акрополь». Страницы мучительной необходимости «поверить в другого человека».

«Дома у меня невозможно делать ничего. Чувствую потребность разговаривать. Никого нет. Возможно, в этом виноват я сам. Но что же здесь происходит? Сегодня во второй половине дня у меня было такое чувство, что мысли оставили мой мозг, и место их заняли двое неизвестных, которые беседовали, решая мою судьбу. Я стал таким податливым, что не могу и трех слов связать. Писать невозможно». (1925 год, 25 июля.)

«Молодые люди, желающие писать, в Греции находятся в скверном положении. Нет никого, кто бы повел их за собой. Ни одной элементарной книги, чтобы научиться языку. Моральная атмосфера никчемная… Описывать что угодно, без какой бы то ни было литературной задней мысли, как можно чаще. Попробуй написать роман, чтобы испытать свои силы. Не забывай избытой истины, что художник – всегда ремесленник. Он должен упражняться без перерыва, не поддаваясь слабостям. Должен овладеть своим материалом». (1925 год, 11 августа.)

«Прошел еще один месяц. Минуты, когда жизнь для меня превращается в сон. В сон и ничего больше – без начала, без конца, где все скачет бессвязно. Каждый день – еще один оборот винта. С математической точностью. Сегодня я купил пачку сигарет „Maryland“, чтобы возвратиться обратно. Закурив, я почувствовал холодный пепел». (1925 год, 1 октября.)

«Нужно перестать думать о невероятной растрате собственной жизни за последние четыре года. Все эти мысли роковым образом приводят к безнадежности и, что еще хуже, мешают пользоваться новым днем, который дарует мне Бог. Даже если катастрофа неминуема, пока человек стоит на ногах, он должен сражаться до конца». (1925 год, 17 декабря.)

«Опустошенность в сердце. Теперь мне все безразлично. И не жду ничего иного от смерти: добро пожаловать! Пишу я очень хладнокровно: не желаю пробуждать в душе сентиментальности. Единственное, что не позволяет поверить, что я сошел с ума, – эта ясность мысли, не перестающая неумолимо следить за мной.

Эта скорбная история, возможно, была роковой. Она лишила меня всего, что дало бы мне полюбить жизнь, всякой помощи, которую я мог бы получить от себя самого: я начал пренебрегать собой слишком юным.

Я любил литературу, искусство – меня убедили, что если я отдамся этому полностью, это меня погубит. В первый год учебы в Париже этот запрет я представлял как заряженный пистолет, целившийся в меня с мрамора камина всякий раз, когда посторонние мысли заставляли отрывать голову от книг по юриспруденции, которые я штудировал. Все, что я сделал для литературы, было результатом измотанного желания. Теперь я понимаю, как дорого обошлась мне борьба с этим желанием. Борьба, которая должна была уничтожить мои самые живые инстинкты. Тогда я не знал, что человек может хотеть того, чего только ему вздумается захотеть. Так была разработана некая программа жизни и деятельности – абстрактная, абсурдная, чуждая моей реальности. Я считал, что это попросту вопрос дисциплины, но мне предстояло погубить до конца истину, которая была во мне, заклясть собственную душу.

Единственное, чего я добился, это то, что теперь я совершенно разбит. Теперь я знаю, что ничто не имеет значения на пути, на который я вступил с таким трудом: я знаю, что, действительно, никакое свершение на этом пути, сколь бы удачным оно не оказалось, не имеет ничего общего с моим долгом». (1926 год, 9 апреля.)

«Природа – самое противоположное душе человеческой из всего, что есть на свете. Она скотская. Чувство прекрасного не естественно. Чувство добропорядочности не естественно. Необходимость в молитве – не естественна, как не естественны необходимость в одиночестве и даже стимул, толкающий нас к природе. Человек ищет Бога, природа же равнодушна к Богу. Человек больной и человек здоровый в равной степени естественны и т. д. и т. п. Величайший титул для человека – создавать и создаваться, быть faber, artifex. Величайшее удовольствие для природы – отдаваться и следовать». (1926 год, 15 июля.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю