Текст книги "Парень"
Автор книги: Янош Хаи
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
5
Кто-нибудь может подумать, что в такую минуту, когда ты, после воскресного обеда, подносишь ко рту стакан с вином и смотришь сначала на своего ребенка, потом на тех, кто сидит за столом, – что в такую минуту ты скажешь что-то такое, что будет отличаться от всего сказанного тобой до сих пор и неким образом займет особое место среди всего, что ты наговорил в течение всей своей жизни. Кто-нибудь может подумать, что существуют необычные, праздничные слова, как среди блюд есть блюда особые, праздничные, не то что какая-нибудь пареная морковь или там лапша с маком, которую, кстати говоря, мужики вообще терпеть не могут, потому что как это можно представить, чтобы ты после лапши с маком шел колоть дрова, например, или стог складывать, или косить. Лапша с маком – это как бы общее название для всяких таких блюд, есть которые для нормального мужика смерти подобно; а в то же время лапша с маком может еще означать, что перед этим ты съел миску доброго фасолевого супа с ветчинкой или там гуляш, которым ты обязательно должен наесться, иначе оставшуюся пустоту в желудке придется заполнять лапшой с маком. Потому что всем известно, что пустота в желудке, хоть и будет вроде заполнена лапшой с маком, но и часа не пройдет, как снова станет пустотой, да к тому же в зубах у тебя застрянут маковые зернышки, а во рту останется мерзкий вкус и запах, и ты еще и на других будешь им дышать, а потому не посмеешь ни к кому близко наклониться. И разговаривать с людьми будешь, не разжимая губ – из-за маковых зернышек, и держась как можно дальше – из-за запаха, так что люди будут удивляться, чего ты хрипишь, как удавленник, когда ты, скажем, умоляешь, мол, Лаци, да убери ты с моей руки этот гребаный бетонный блок, пока у меня штаны еще сухие. Но в воскресенье такого можно не особенно опасаться, потому что воскресенье – это день, когда на столе – печеное мясо в панировке и жареная утка, а если повезет, если в субботу никто их не сожрал, то на тарелке окажется еще и немного утиных шкварок, а это уже – еда, после этого можно и бревна ворочать, и ведра с раствором таскать, хотя в воскресенье никто этого не делает.
Для слов подобной иерархии, конечно, не существует. И фраза «из парнишки выйдет что-то», которая прозвучала, была настолько привычной, что, подобно лапше с маком или тушеной моркови, ни на кого из тех, кто сидел за столом, не произвела особого впечатления. Тем более она не имела никакого значения для тех, кто к семье не принадлежал и не жил мечтой, что из этого парнишки в самом деле должно что-то выйти. Для них, для других, всегда важен свой парнишка, если он есть, ну, или вообще никакой парнишка не важен. Так что фраза эта значила что-то только для сидевших в кухне. Молодой хозяин, который был парнишке отцом, поднял голову и расправил плечи: он считал, что с него, именно с него, начинается история. Начинается новое летосчисление, которым надо датировать жизнь этой семьи. В углах его губ, мокрых от вина, застыла легкая улыбка: ведь парнишка этот, даже если он далеко пойдет, все равно станет только вторым в ряду, а первым всегда будет он, его отец. Легкая, едва заметная улыбка, которой каждый отец стыдится, но ни один не может удержать.
Что-то выйдет, повторили за ним остальные, не уточняя, что именно, хотя, что скрывать, одобрительно думали о способностях парнишки: ведь уже по тому, как он держит книгу, видно, что из него что-то выйдет, и вообще он знает такие вещи, которых больше никто в деревне не знает, например, что Иисус родился не в нулевом году, как считают все, как считает даже священник, а раньше, или что люди не от Адама произошли, а от какого-то африканского древнего человека; то есть все, даже самые белые, происходят от одного негра. И еще думали они, что придет время – и парнишка уедет из деревни, или если не уедет, то хотя бы не будет заниматься тем трудом, который и сами они, крестьяне, считали невыносимо тяжелым, тем трудом, в котором изначально заложены болезни, ранняя смерть и нищета. А вместе с этим трудом он избавится и от унижения, которое – удел тех, кто таким трудом занимается. Если, скажем, они приходят к врачу или, не дай бог, попадают в больницу, то с ними там разговаривают так, будто они растения или животные, чья жизнь, собственно, никому не нужна, просто они существуют, и все, у них даже мозга нет, а есть только организм, и просто удивительно, как это из безмозглых жил и клеток получилась биологическая конструкция в виде человека. Конечно, конструкцию эту можно для чего-то использовать, хотя бы для экспериментов, скажем, для опробования какого-нибудь нового лекарства или способа хирургических операций. Кое-кто считает, что так оно и делается во многих больницах: лекарства там испытывают не на мышах или других грызунах, а на больных из глубокой провинции. Это, конечно, не обязательно всегда плохо: ведь если какое-нибудь лекарство эффективно и не вызывает, в качестве побочного действия, рак, то оно в конце концов, глядишь, и вылечит больного, еще до того, как его, это лекарство, станут назначать богатым. А богатые потратят на него миллионы – но после того, как его разрешат применять официально. Если вообще успеют потратить, не умрут, ожидая, пока процедура официального разрешения подойдет к концу. Такие тестовые группы оказываются в исключительно хорошем положении, не то что те, которым лекарство не помогает, а даже наоборот, только вредит: ускоряет, например, рост раковых клеток или так переворачивает обмен веществ, что больной через пару дней откидывает копыта.
Этот парнишка – думали они – от всего этого наконец избавится. И еще была у них в голове, пускай где-то на заднем плане, и такая мысль: избавится – и отомстит. За все заплатит сволочам, бессердечным докторам этим, которые денежки кладут себе в карман, а лечить не лечат. И заплатит заевшимся канцелярским крысам, которые даже не пытаются помочь тебе заполнять всякие хитрые анкеты. И заплатит тем шишкам, всяким государственным начальникам, которые к простым людям относятся не лучше докторов, смотрят на них как на сырой материал, который куда хочешь, туда и бросаешь, хотя у этих простых людей – бог его знает, почему, что это за чудо непонятное, – есть откуда-то право голоса, так что все же приходится на них оглядываться одним глазом. Но он, наш парнишка, за все заплатит. Отец часто думал о сыне не как о будущем представителе какой-нибудь важной профессии, об адвокате, скажем, или о доценте университета, а как о борце за свободу, который с автоматом в руках будет ходить по городу и косить бездельников штабелями. И, во имя справедливости, оставлять на трупах какой-нибудь свой знак, как Зорро – букву «г». И, увидев этот знак, все поймут, что настал час возмездия, что теперь каждому придется ответить за пакости и подлости. Это и будет Страшный Суд, который был нам обещан, и у тех, кто за версту обходит церковь, потому что в такие вещи, как бог, вообще не верит, – вот у них-то сильнее всего отвалится челюсть, когда ангел Страшного Суда, в образе этого парнишки, будет косить их, как траву… Так иногда думал отец, особенно когда очень уж трудно было набрать денег, чтобы учить парня.
Выйдет – согласился и тесть, – из него, из парнишки нашего, выйдет, и налил вина, радуясь, что поставил жизнь свою на такое дело, в котором есть перспектива, или, скажем, так, будущее, и что он, даже когда умрет, будет жить в этом парне, и всегда будет каким-то образом присутствовать в той будапештской квартире, куда парнишка перевезет свою библиотеку, и детей своих, и жену. Жену себе парень, конечно, найдет в столице, в этом тесть был твердо уверен, и она, эта столичная девка, родит ему детей, и в тех детях тоже будет какая-то его, деда, частица. Кто знает, может, они унаследуют ту необычную складку на ушной раковине, которая так отличает его от других. И когда родня – будущая, которой пока еще и помине нет, – посмотрит на кого-нибудь из тех детей, они только головой покачают: ну вылитый прадед. Или пускай так не скажут, пускай скажут хотя бы: смотри-ка ты, а уши-то – от прадеда, не от того, который в Будапеште, а от другого, который в деревне. Славно-то как, думал тесть, вот было бы здорово оказаться там и это услышать. Он, правда, к тому времени давно уже помрет. Одно плохо во всем этом: не дано человеку при жизни переживать те прекрасные минуты, когда о нем вспоминают его внуки и правнуки.
6
Каждое воскресенье они все вместе обедали в кухне. В деревне об этом знали, но никого это особо не интересовало. Могли бы обедать и порознь. Скажем, молодые с парнишкой в кухне, а старики – в кладовке, которую специально для них переоборудовали в кухню: слева – мешки с пшеницей и ларь для крупы, справа – кухонный буфет, плита, сверху – лампочка в сорок свечей, нечего электричество зря расходовать, как бывает во многих домах. Но они обедали все вместе. Правда, за обедом не очень-то они разговаривали друг с другом, в основном молчали. Так что особой разницы в том, вместе они обедают или врозь, не было. Отец нашего парнишки и сейчас, в воскресенье, чувствовал себя усталым. Всю неделю он вставал в четыре утра. Деревня, где они жили, была близко от столицы. Не то чтобы совсем рядом, но близко, так что на работу можно было ездить в город. Как-то один бывший одноклассник сказал нашему молодому мужу: а ты не хочешь у нас работать, на тридцать втором? На домостроительном комбинате. Как-никак, постоянный заработок, а землю можно в выходные обработать или вечером, ей, земле, все равно, когда ты в нее мотыгу воткнешь, верно? Что говорить, верно, – ответил наш молодой муж и крепко задумался.
Пока он думал, подошла жена и увидела, что он крепко над чем-то думает, это по тому было видно, как он сидит. Она, конечно, спросила, о чем, мол. Так, ни о чем, – ответил он, потому что не хотел говорить, прежде чем не решил, как поступить. Это он сам должен решить, и не годится, если, скажем, жена вмешается и постарается склонить его, как ему отнестись к тому, что, может, определит всю его жизнь до самой смерти. Но жена не оставляла его в покое, все донимала и донимала: дескать, ты над чем-то голову ломаешь, а я ведь вижу, и ты должен мне все рассказать, потому что я тебе не чужая. В конце концов не смог он удержать свою проблему про себя, да в общем он, собственно, даже рад был, что жена от него не отстает, он это так понимал, что ее в самом деле волнует то, чем он живет, и она хочет помочь ему, а не просто из любопытства спрашивает и не потому, чтобы вышло по ее воле, не потому, что не может вынести, если хоть одна его мысль родится без ее контроля. Эти ее расспросы-допросы, которые уже переходили в обиду, он считал проявлением заботы, совершая ту же ошибку, которую совершают многие мужчины, когда отказываются от всего: от любовниц, от алкоголя – и взваливают на себя и основную работу, и всякие приработки, чтобы ценой таких усилий получить от жены немного больше любви, которой им не хватает, и все равно не получают. Когда муж на машине летит на другой конец города, чтобы привезти жену с работы домой, когда готовит обед, моет посуду вместо жены, когда все делает, но теплоты между ними не прибавляется, то он внезапно, за день или пускай за неделю, так устает, что превращается в старика, а в скором времени – в пациента Вацской больницы, а потом – в покойника, которого жена, конечно, оплачет, как положено.
Короче говоря, наш молодой муж раскололся-таки и признался жене, что он раздумывает над тем, не пойти ли ему на тридцать второй домостроительный: деньги, то, се. У жены глаза загорелись. Она и жалела мужа – в глубине души она все же любила его, – и в то же время страсть как хотела, чтобы муж в конце месяца приносил домой в конверте гарантированную зарплату, ну, пускай за вычетом небольшой суммы, которую он с приятелями пропьет в корчме в день получки. Все равно это было очень много по сравнению с ничем. И она быстро помогла мужу принять правильное решение.
Работать на комбинате он начал в сентябре, когда закончилась страда в поле. В четыре утра встаешь, в четыре двадцать садишься в автобус, едешь до станции, в Будапеште с Йожефварошского вокзала несколько остановок на трамвае – и ты на месте. Дорога, да, дорога довольно долгая, часто говорил он, но ненамного дольше – по времени, уточнял он, – чем если бы ты жил в Пештсентлёринце или в Пештэржебете[1]1
Пригороды Будапешта. – Под цифрой здесь и далее примечания переводчика.
[Закрыть]. Жаль было бы из-за этого в Будапешт переезжать, бросать дом с садом, с большим двором, которым они в деревне владеют, благодаря родителям жены. Домой он возвращался к вечеру, около шести, и, поев, вскакивал на мотоцикл. Паннония 10 у него был, купил он его, можно сказать, за гроши: в полиции как раз пришло время от мотоцикла избавляться, но машина – как новая, он прежнего хозяина, участкового, хорошо знал, человек тот был неторопливый и мотоциклом пользовался спокойно, без лишней суеты, да полицейскому ведь и не положено правила дорожного движения нарушать, он всегда ездит на разрешенной скорости, из полиции же его выгнали, а потом посадили вовсе не за превышение скорости и не за стрельбу в корчме в пьяном виде – такое с его предшественником случалось, – а за то, что растратил казенные деньги, вернее, не все деньги, но столько, что это уже никак нельзя было скрыть и замять дело, ну, а преемник его, поскольку как раз случилась очередная модернизация, получил машину, так что участок быстро и в самом деле не так уж дорого реализовал Паннонию 10. И теперь наш молодой муж после шести вечера на подержанном, но вполне сносном мотоцикле летел на виноградник, летом до девяти светло, да еще воскресенье есть, а со временем, когда стали рабочую неделю сокращать, еще и суббота, сначала через одну, потом вообще каждая.
Что говорить, нелегко, но оно того стоит. Он всегда думал о том, что оно того стоит, потому что – парнишка ведь растет, парнишка, из которого что-то выйдет, так ведь? А пока он, отец, возьмет на себя самое трудное, так что парню не нужно будет тратить на это силы. Парень будет жить уже по-другому, за это он, отец, ручается, – думал он по дороге домой, когда рев мотоцикла, приглушенный шлемом, заполнял уши, а в глазах, словно несомые ветром светлячки, мелькали отсветы только что включенных фонарей.
До постели он добирался едва живой, редко случалось, что он подползал к жене, с годами все реже. Да и то, если он собирался все-таки с силами, жена отталкивала его руку: мол, не пойдет у нее сейчас, утомилась за день, или ссылалась на недомогание, или еще на что, и вообще, она не только что из яйца вылупилась, – это она в школе слышала, куда ходила убираться, там девчата-уборщицы в таком роде выражались. Мужу в таких случаях вспоминался отец, который давно уже лежал на кладбище, – вспоминалось, как тот орал на мать. Что она ничего, ничего ему не дает взамен отобранной мастерской, такая это баба, нечего от нее ждать. Иногда он ходил навестить отцовскую могилу, потому что, хотя он и решил, что эту ветвь своего рода продолжать не будет, что его ветвь начнется с него, – однако не хотел, чтобы о нем говорили, дескать, он даже за могилкой родительской не присматривает. Смотрел он вокруг, сравнивал годы жизни: пятьдесят один – на могиле отца, и на соседних могилах: у мужчин – сорок пять, сорок девять. Нет, я в этот ряд не встану, думал он, нет, ни за что. У меня все-таки мозгов больше, чтобы я в хлам упивался в корчме, чтобы у меня к сорока годам от печени лоскутья остались. Не такой я круглый идиот, думал он, и наверняка очень бы удивился, доживи он до того момента, когда мог узнать, что оказался-таки в этом ряду: умер он относительно молодым, пятидесяти ему еще не было. Но что делать, не успел он этому удивиться: в том-то и штука, что он как раз умер.
7
Вся деревня знала, что из парнишки что-то выйдет; именно в таком виде: что-то. Один только Лаци Варга, тракторист, задал однажды уточняющий вопрос. Было это, когда он, можно сказать, за спасибо, вспахал поле нашего молодого мужа. Он вообще-то работал на земле кооператива, но там надо было лишь чуть в сторону свернуть, никто ничего не заметил, никому не бросилось в глаза, что в тот день дизельного топлива на десять литров больше ушло. Не заметили в основном конечно, потому, что топлива всегда уходило немного больше: ведь каждый день находилось какое-то поле, куда надо было ненадолго свернуть. Да и во время посевной тоже. Везде Лаци Варга сеял кооперативную пшеницу, и в правлении были уверены, что зерна требуется как раз столько, сколько уходит. Вот если бы ушло меньше, это бы точно бросилось в глаза. Так что Лаци Варга такого никак не мог себе позволить, ведь его тут же спросили бы: а почему до сих пор уходило больше? В общем, после пахоты заскочил он к нашему молодому мужу за той пустяковой суммой, которую он, чисто по-приятельски, попросил за работу; конечно, по такому случаю они выпили. Предыдущий год выдался особый, красное вино было таким красным, что краснее некуда, «отелло» дал урожай, какого давно не видывали. В самом деле, сорт этот, «отелло» – такой красный, прямо как краска красная, и к тому же вкус у него особый, который ни с чем не спутаешь, и аромат вину придает какой-то фруктовый. Хотя тот, кто в вине знает толк, мог заметить, что в общем букете есть одна необычная струйка, – давали ее десять кустов «конкордии»: из-за малой доли это был только вроде как слабый отзвук, который даже усиливал основной вкус, а основной вкус все же связан был с «отелло». Белое же вино было золотисто-желтым, и доминировал в нем «заладёнде», хотя, конечно, там намешано было еще много чего: и «иршаи оливер», и «харшле-велю», и даже «мушкат отонель», – к счастью, его на винограднике насчитывалось всего два куста, так что вкус «заладёнде» он никак не мог заглушить.
Сели они выпивать. Лаци сказал: ему лучше красного, любит он этот фруктовый привкус. И вино такое только тут, в этом доме есть, больше нигде. Тогда наш молодой муж рассказал ему старый анекдот, в котором виноторговец, умирая, говорит сыну: запомни, сынок, из винограда тоже можно вино делать. И они долго смеялись, как всегда, когда это вино стояло на столе, и Лаци его хвалил, и хозяин рассказывал все тот же, но очень подходящий к случаю анекдот. Это вино, Лаци, ты вполне можешь хвалить, оно того заслуживает, сказал хозяин, потом показал на парнишку, который сидел тут же, в кухне, на диванчике и читал книгу. Видишь, как он книгу держит?
Вижу, – сказал Лаци. Из этого парня что-то выйдет, сказал хозяин. Вот этим случаем и воспользовался Лаци Варга: он допил вино, пододвинул стакан к кувшину, заглянул хозяину в глаза и спросил: А что? – Что что? – не понял наш молодой муж. Что из него выйдет? – не унимался тракторист. Как так: что? – снова ответил вопросом на вопрос хозяин. А вот так: что? – настаивал тракторист. Ну… что-то, – попытался закрыть тему хозяин, но Лаци Варга остановиться уже не мог и опять спросил: А что-то – это что? Тут наш молодой муж совсем растерялся, а в то же время очень рассердился на тракториста: не договаривались они, что Лаци, вспахав ему несчастный клочок земли, еще и с вопросами будет приставать, да еще насчет парнишки, который для него, для отца, всего на свете важнее, потому что из него выйдет что-то; но он уже не мог так просто отмахнуться от вопроса. Мысли у него в голове пошли вихрем, как молоко, если в него влить уксуса, – в самом деле, что, что? – вопрос этот кружился в мозгу, не находя опоры, а потом, неведомо откуда, всплыло слово, которое как раз годилось, и он сказал его трактористу: ученый. Ученый? – переспросил Лаци Варга и выпил. Да, ученый, – повторил отец, и слово это уже звучало как бы привычно на языке. Парнишка тоже его услышал, потому что вполуха он все же следил за разговором, он знал, что речь рано или поздно обязательно зайдет о нем, как во всех случаях, когда тракторист пахал им землю или сеял у них. Он услышал, что из него выйдет то, что сказал отец, и ему это понравилось. Главным образом потому, что он думал: ученые – это люди, которые не работают, а просто живут на то, что производят другие, такие, например, как его отец. Профессия это хорошая, потому что платят тебе ни за что, но много. Эти люди, ученые, обедают в ресторанах, строят себе виллы на Балатоне, ездят по всему миру, куда хотят, и за казенный счет. Потом он нашел в телевизоре передачу, которая называлась «Клуб ученых», и раз в неделю внимательно смотрел ее, изучая, какие они, ученые, и как надо вести себя, чтобы быть таким, как они. Потому что быть ученым недостаточно: надо еще ученым выглядеть. Больше всего ему нравились те, кто не боялся стоять перед камерой даже со слегка растрепанными волосами; эти люди делали руками такие движения, что было сразу видно: это – ученые. Когда никто не видел, парнишка старался подражать им: мягко поводил ладонью, как бы разгребая перед собою воздух, потом правой рукой причесывал себе волосы с левой стороны головы, ото лба к затылку, отчего волосы вставали дыбом, как у тех ученых в телевизоре, которые ему нравились; он даже проверял в зеркале, похоже ли он делает. Он думал, что, когда попадет в гимназию в Пеште[2]2
Т. е. в Будапеште. Как известно, столица Венгрии исторически возникла из двух городов: Буды и Пешта. Венгры часто говорят вместо «Будапешт» просто – «Пешт»; примерно как у нас говорят «Питер» вместо «Санкт-Петербург» или «Нижний» вместо «Нижний Новгород».
[Закрыть], учителя, как только это увидят, сразу начнут ставить ему пятерки по всем предметам. Но в тот вечер он никаких таких движений пока не умел делать, потому что отец еще не купил телевизор: он его купит только с премии, которую получит к новому году. В деревне это был третий телевизор, раньше телевизорами обзавелись только врач да директор школы, но, если говорить честно, телевизор, купленный отцом нашего парня, все-таки можно считать первым, потому что врач и директор не были такими, как они, а из таких наш молодой муж был первым, кто купил дорогую хитрую технику, которая весь мир приносит к тебе в горницу. На тридцать втором домостроительном нашему молодому отцу все говорили (когда они стояли после работы с пивом у гастронома): купи ты телевизор, он всю жизнь вашу изменит, и в лучшую сторону, совсем другой у вас жизнь станет, уж поверь.
Тридцать второй домостроительный комбинат, где работал наш молодой муж, был как одна большая семья: каждый тут заботился о каждом, одним словом, это был коллектив. На митинге, по случаю четвертого апреля[3]3
В социалистическую эпоху 4 апреля в Венгрии было национальным праздником: праздновался День освобождения Венгрии советскими войсками в 1945 г.
[Закрыть], кто-то из выступавших так и сказал: люди, мы с вами – один коллектив, а общество наше – такое общество, где коллектив играет очень важную роль. Народ там, на комбинате, работал с удовольствием, все помогали друг другу. Например, нашему молодому мужу водопроводчики с комбината воду провели в дом, бесплатно, чисто по дружбе, и даже казенный материал для него утащили, сколько нужно. Ему только ванну купить пришлось: ванну не получалось со склада вынести, кто бы им такое позволил! Словом, можно сказать, в стоимость одной ванны вошла вся вода: краны, раковина, водоотводы, даже в хлев больше не надо было воду таскать из колодца: открыл кран, ведро подставил, и готово. Наш парнишка тоже радовался и воде, и ванной комнате, не потому, что теперь чище будет, а просто потому, что есть.
Вот так работали на тридцать втором: вкалывать приходилось дай боже, но зато – коллектив, и это помогало выносить все остальное.
Как-то пришли на комбинат молодые люди, бородатые, в вельветовых штанах и клетчатых ковбойках, чтобы познакомиться с рабочими и быть ближе к жизни, а не к книгам. Они учились в университете, и были у них, среди всего остального, такие занятия, где они анализировали структуру государства. Там им сказали, что власть принадлежит им всем, всему народу, то есть частично и этому коллективу; даже в названии страны стоит «народная»[4]4
Официальное название Венгрии в 1949–1989 годах: Венгерская Народная Республика.
[Закрыть], потому что это такая форма государства, где власть находится не в руках какой-то одной касты, а в руках всего населения. Но они, студенты, в это не верят. У них хватает ума, чтобы подвергнуть сомнению это фальшивое утверждение, и они намерены доказать, что власть на самом деле вовсе не в руках населения и не в руках рабочих этого завода, а совсем в других руках, так что это явная и наглая ложь: ведь в руках у рабочего – монтировка, ключ водопроводный, где там власти поместиться! Они, эти бородатые студенты в вельветовых штанах, убеждены были, что если им удастся отнять власть у тех, кто ее, именем рабочих, узурпировал, то есть если власть окажется в руках у студентов, то они сумеют разделить ее так, чтобы хватило всем. Они не оставят ее себе, как нынешние узурпаторы, а скажут: люди, отложите инструменты, тут вас ждет большой кусок власти, – и отдадут ее, например, этому маленькому коллективу, которому она, собственно, и принадлежит. Что намерения у них серьезные, доказывает и то, что они, подвергая риску свое будущее, пустились в эти исследования – при поддержке одного профессора, который на самом деле уже не профессор, потому что в университете не преподает, и вообще одной ногой в тюрьме, живет в полной изоляции, без всяких средств к существованию, хотя у него у самого трое детишек, двое от первого брака и еще один – от случайной связи, а сейчас новая жена тоже не прочь родить от него ребенка, так что сами подумайте, может ли этот профессор взвалить на плечи добавочный груз, к троим – еще четвертого, а то и пятого. Вот если бы ему – американскую стипендию; да ведь и стипендия – это не на всю жизнь, а года на два разве что, и то если ему разрешат уехать. Хотя надежда есть, ведь нынешние узурпаторы власти, они только рады будут, если такой, с позволения сказать, ученый уберется куда подальше. Они ведь как думают: если его отпустить, этого профессора, и он там будет американским газетам заливать насчет того, что тут вроде нет свободы, – над ним же люди смеяться будут. Мол, как же тут нет свободы, вот у него, например, есть свобода: если бы не было, как бы он мог уехать во враждебную страну? Да только шишки, которые там, наверху сидят, очень ошибаются, потому что заграничные уши хотят слышать только то, что им приятно слышать. Одним словом, когда профессор все-таки уехал, вскоре после того, как у него родился четвертый ребенок, никто там, за океаном, не обратил внимания на противоречие между его словами и реальной ситуацией, то есть что он, за хорошие денежки, пасется в американском университете, но поехал туда по разрешению диктаторского государства. В конце концов наказание за этот маленький обман наш профессор получил, но не от тех, кто управлял государством и наукой, а от собственной жены, которая, пока его не было, сошлась с одним его учеником, который был ей почти ровесник, и к тому времени, когда профессор вернулся, вообще ушла к нему жить. Да еще призналась, что отношения у них начались в то время, когда был зачат тот самый, четвертый профессорский ребенок, почему он, этот малыш, собственно, и родился. Пускай профессор вспомнит, как он не хотел ребенка и как предохранялся всеми возможными способами. После этого профессор до конца жизни так и не мог решить, его это ребенок или не его; а может, жена с любовником просто придумали это, чтобы он, профессор, не докучал им, мол, он хочет видеть своего сына. Со временем ему таки представилась возможность избавиться от этих сомнений, а заодно и от алиментов на тех троих детей, которые вроде бы были точно его: он оказался в одном маленьком университете, в штате Айова, и преподавал там социологию, преподавал точно на том уровне, на каком владел английским языком и социологией, и только коллеги, оставшиеся дома, распространяли о нем легенды о том, как он близок – то есть ну просто совсем близок! – к самым значительным движениям современности и в каких – ну просто в очень многих! – международных научных проектах фигурирует его имя, и что его работы печатает самый что ни на есть ведущий – правда, на оставленной им родине совершенно недоступный – научный журнал.
Профессор невольно – потому что для этого практически ничего не сделал и этих легенд не заслужил – стал своего рода символом. А имя его стало чем-то вроде священной облатки, которая на какое-то, очень короткое время – хотя бы на то мгновение, пока ты слышишь, что она, эта облатка, есть залог искупления, – вот на протяжении этого мгновения она приносит тебе глоток свежего воздуха из того мира, где свобода просто бьет через край.
Вот этот, с неопределенным статусом профессор и подвигнул студентов на их рискованное занятие, рискованное потому, что кто-нибудь рано или поздно все равно узнает, чем они занимаются, под каким соусом проводят свои исследования, и тогда им придется попрощаться с университетом и с тем будущим, которое открывается перед талантливым юношей.
Студенты околачивались на заводской территории, ходили туда-сюда, брали в руки какой-нибудь инструмент, чтобы показать, мы, мол, такие же, как вы, те, кто здесь работает. Рабочие косились на них, но не особо раздражались, пускай себе играются, дед Мороз в детстве ничего им, поди, не приносил, потому что росли они в атеистических семьях, а там детям всякой чепухой голову не дурят. Иной раз студенты даже помогали; во всяком случае, хотели помочь. Давайте я эту штуку подниму, дядя Лайош, – говорил кто-нибудь, иди в жопу, отвечал дядя Лайош, оторвется селезенка, мать твою, мне ее электросваркой, что ли, на место приваривать, или уронишь шлакоблок себе на ногу… Любознательные студенты не обижались, понимали, раз уж взялся за такое исследование, никуда не денешься, мирись с тем, что работяги с тобой не церемонятся. Это все-таки лучше, чем к цыганам, в их развалюхи, там еще и вонь, и копоть, не говоря уж о вшах, к этому они не привычны, а тут все-таки, как-никак, свежий воздух, там иной раз и по морде можно схлопотать, мол, ты какого хрена привязался к моей жене; а тут, ну, разве что беззлобное «иди в жопу». Ходили они, ходили за работягами, потом шли с ними фрёч[5]5
Вино с содовой в различных пропорциях; считается демократическим напитком.
[Закрыть] пить, хотя сами пили исключительно содовую, – правда, если выбирать, они бы выбрали апельсиновый сок, но программа исследований подобных трат не предусматривала, так что они предпочитали обходиться без сока, и не только без сока, но и без сигарет с фильтром, ведь сигареты с фильтром здесь, на предприятии, в самом деле не очень смотрелись, сигареты с фильтром курили начальники, у которых они намеревались отобрать власть. Студенты и в корчме продолжали свои исследования, у них были такие большие листы с вопросами, и студенты двигались постепенно, от вопроса к вопросу: сколько вы получаете, и какова выходит плата за час, и что будет из ваших детей, будут ли они осуществлять власть на каком-нибудь таком же предприятии, и что вы едите дома, правда же, самую простую пищу, потому что на другую зарплаты не хватает, и чем занимаетесь в свободное время, надо думать, ничем, после такой тяжелой работы. Студенты обещали, что такой же материал они соберут и по другим предприятиям, и тогда всем станет ясно, что власть тут принадлежит совсем не рабочим, и они, эти молодые ученые, готовы будут жизнь отдать, чтобы судьба рабочих стала лучше. Потому что они, эти молодые люди, – такие люди, которые хотят жить не для себя, а для других, для общества, например, для этого вот маленького коллектива на тридцать втором домостроительном комбинате. Да она у нас и так нормальная, говорил бригадир, то есть судьба, стало быть, неизвестно ведь, какой она станет, если будет еще лучше. Для него лично и так, собственно, хорошо, особенно если вспомнить, как его родителям пришлось жить в свое время: вкалывали они с рассвета до позднего вечера, и никаких видов даже на минимальное медицинское обслуживание, вот хоть этот пример, так что лучшей жизни, чем сейчас, он и представить не может. Но как же так, – сказал один из бородатых молодых людей, – очень даже можно представить: скажем, вы бы в театры могли ходить, на концерты, летом ездить на море или хотя бы на Балатон, а свободное время проводить не в саду да на винограднике, а отдыхать, развлекаться. Для нас на винограднике копаться, это и есть отдых, – сказал один из рабочих, – лучшего развлечения не придумаешь. Потому что ты работаешь и знаешь, что из этого винограда осенью будет вино, а это – самое лучшее развлечение, потому что ясно, что вино это можно будет выпить, а когда выпьешь, станет очень даже весело, и не только тебе, а и тому, с кем вместе ты его выпьешь. Но мы, сказал бородатый, мы жизнь отдадим за то, чтобы вам было еще лучше, вот как та немка, Ульрика Майнхоф[6]6
Майнхоф, Ульрика Мария (1934–1976) – западногерманская журналистка, ставшая одним из лидеров террористического движения в западном мире. В мае 1976 г. погибла в тюрьме (по официальной версии, покончила с собой).
[Закрыть], которая вообще-то для нас пример, и мы, как она, готовы умереть за это дело. За нас не надо, сказал рабочий, за нас вы не умирайте, не нужно нам, чтобы нас совесть мучила, что из-за нас чья-то мать потеряла ребенка. Этого нам только не хватает.