355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янош Хаи » Парень » Текст книги (страница 11)
Парень
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 22:30

Текст книги "Парень"


Автор книги: Янош Хаи


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

21

В клинике освободилась ставка, вот и все, что осталось от психолога; ну, и еще объявление в газете: требуется врач по специальности психолог. Место, само собой, пустовало недолго: в городе полным-полно было безработных душеведов, которые только и ждали возможности устроиться в каком-нибудь государственном лечебном учреждении и там наконец познакомиться с такими душевнобольными людьми, которые находятся в худшем состоянии, чем они, то есть чем психологи, и тем самым послужат для несчастных психологов целительным бальзамом. Кто-то туда вскоре попал-таки. Те, кто не следил за событиями достаточно пристально, почти и не заметили, что несколько дней не было приема. Прежняя ассистентка осталась на своем месте и тут же влюбилась в нового доктора; доктор, правда, был женщиной, но это ничего, ассистентку и так уже тошнило от этих мужиков, которые, в лучшем случае, тобой попользуются, если вообще заметят. Грубо овладеют, подомнут под себя, и плевать им на то, где они находятся, и расправлено ли покрывало на кровати, и опущены ли жалюзи, а она ждала как раз не такого, а напротив, тонкого обращения, поглаживания, нежных слов, мол, люблю, или пускай того же, но на другом языке, если речь об иностранцах. Новая ситуация наконец-то дала ей возможность понять, что интересы ее ориентированы в ином направлении, и какое счастье, что новая докторша думала так же.

Парень наш мог бы пойти и к этому новому психологу, если бы он, парень, был еще там; но его там уже не было. К тому времени он уже покинул провинциальный город, который целых четыре года служил ему приютом, и вернулся домой, в тот самый дом, который его дед оставил его отцу, а теперь, когда и отец умер, дом остался ему и матери. Правда, парень все-таки сделал попытку найти жилье в Будапеште.

Мать, сказал он дома, я теперь в городе буду учительствовать, потому что там – все библиотеки. О том, что там, как ему кажется, больше шансов встретить женщину, которую он полюбит, и тогда его жизнь устроится и с этой стороны, – об этом он промолчал; он сослался только на библиотеки, на венгерских анархистов, работы которых иначе не достать, только там их и можно исследовать, в старых журналах: «Без насилия», «Без государства», «Социальная революция», ну, может, еще «Братство», если этот сомбатхейский журнал вообще с тех времен сохранился, – только там, в будапештских библиотеках, и можно листать пожелтевшие страницы, делать выписки, чтобы узнать, что они думали о мире; потому что книг об анархизме – а, в этой стране! – тут даже Бакунина, Кропоткина не найдешь, а уж они-то – имена мирового значения. И парень наш опять немножко думал о себе, что живет он в такой стране, где его возможности, можно сказать, всюду упираются в непреодолимые преграды, где у него почти никаких перспектив. Мать, конечно, не хотела его отпускать так просто, чтобы парень, ни о чем не думая, взял и бросил ее одну. Она много раз принималась объяснять ему, почему стоит остаться в деревне: здесь и дом этот, просторный и, как ни смотри, бесплатный, а в Будапеште жилье снимать придется, это, считай, половина жалованья, а на что тогда жить? И еще семьи пока нет, а семья появится, тогда – не дай бог.

Мать, конечно, и сама понимала, что парню в городе будет лучше, но не могла она так просто от него отказаться. Для нее и самой было ясно, что лучше, если парень найдет там себе дом, женится, а она станет ухаживать за внучатами и скажет невестке, мол, теперь я тебе буду матерью, вместо твоей матери, я покажу тебе, как надо пеленать моих внуков, потому что я и это умею делать лучше, чем ты. Правда, эти нынешние пеленки совсем другие, чем раньше, те-то были просто тряпошные, и резиновые трусики, мы только и знали, что стирать да гладить, не гладить было нельзя, потому что складки так натрут нежную кожу, что ребеночек целыми днями будет орать от боли, а материнское сердце – разрываться от жалости, потому что страдания ребенка для матери еще больнее, – это она тоже бы объяснила молодухе, сказала бы, насколько легче женщинам теперь, с бумажными-то пеленками, да еще все эти хозяйственные машины, разве можно сравнить, как они раньше на речку ходили стирать, потому что жили бедно. Невестка слушала, изо всех сил сдерживаясь, ни нервов, ни сил у нее уже не было, этот маленький придурок, внук свекрухин, всю ночь орал как оглашенный, она уже до того дошла, что начинала ненавидеть и щенка этого, потому что устала от него, и мужа, свекрухина сына, который виноват в этом, потому что он ведь ребенка сделал, и вместе с ними ненавидела то, чем они с ним занимались. Когда ей приходилось уступать мужу в постели, потому что он требовал, чтобы по крайней мере два раза в неделю у них это происходило, она испытывала только ненависть и отвращение, а поэтому оставалась сухой в том чувствительном месте, и проникновение вызывало дикую боль, такую же, наверное, как у младенцев жесткие складки пеленок, и боль только усиливала ненависть.

На эту вот ненависть и ложились слова свекрови о том, насколько у нынешних женщин жизнь легче, чем в старые времена. А в этих речах свекрухиных было и то, что, мол, ты помалкивай, не смей даже вякать о своих трудностях, и то, что, дескать, я сама тебе скажу, как и о чем следует думать, потому что я – старше, и вообще пора тебя на место поставить. Чтоб знала, кто в семье главный.

Вот о чем думала мать, когда пыталась уговорить сына остаться с ней; пускай сыну, может, и хуже, зато ей лучше, потому что, если и не найдется ему жены, а где он тут, в деревне, найдет жену, все его знают, как облупленного, всем известно, что пьет он, да и выглядит так, что его как угодно можно назвать, только не красавцем, и известно, что не вышло у него с учебой, он ведь ученым должен был стать, а стал всего-навсего учителем истории и венгерского языка и литературы в средней школе. А люди, которые тут, в деревне живут, они ведь не дураки, пускай они какой-то там вшивый институт и не сумели бы закончить, так что парень по сравнению с ними очень много знающий, да только если вспомнить, чего от него ждали, что о нем говорили, на что его считали способным, особенно отец, – то получалось одно пустое место.

В корчме, конечно, мужики с ним пили; чего не пить. Кто заходит, с тем и пьют, а наш парень, можно сказать, заходил туда постоянно. Много выпив, величали его мужики доктором, профессором. Господин доктор, ты говоришь, когда жили китайские императоры? И наш парень на спор, за фрёч, перечислял все династии: была, скажем, династия Хань, и была империя Тан, и Сун, и Цинь. Корчма покатывалась со смеху, смотри-ка ты, Хамм – это, должно быть, где все время лопают, вот почему китайская кухня славится, хамм, смеялись мужики, и спрашивали, а ты знаешь, как зовут китайского императора, или кто он там, словом, Сунь Плюнь В Чай. Но парень с ними не смеялся, он сосредоточенно морщил лоб, потому что уже начинали в нем стираться знания, которые он почерпнул еще в гимназии и которые жили в нем в студенческие годы, знания об этой странной стране, где у людей столько свободного времени, что они изобретают бумагу, порох, компас, строят великую стену против варваров; он сосредоточенно вспоминал, что были еще такие императоры, как Ши Цзиньтан, Чжао Куанъинь, Чень Шу, годы жизни их он не мог вспомнить, и не был уверен, хронологически в таком ли порядке они идут, зато точно помнил, что последний император династии Мин, Чунчжэнь, когда народ восстал против него, повесился – и тем открыл перед китайским народом возможность избавиться от императорской власти и жить свободно, но народ в конце концов выбрал манчжурское владычество, которое было даже хуже власти императора, потому что еще не появился китайский анархизм, который мог бы теоретически обосновать тогда, в 1644 году, рождение общества, опирающегося на свободу личности и на минимальное, или даже, скорее, несуществующее государство.

Странное все-таки дело: какую историю ни возьми, ее, если говорить честно, невозможно рассказать как следует, потому что ты не знаешь того, что знает другой. Вот и здесь: мужики в корчме понятия не имели о том, что, плохо ли, хорошо ли, наш парень все-таки знал. А потому все, что он там молол, можно сказать, так и повисало в дымном, кислом воздухе, словно еще один клуб вонючего дыма. И пускай он каждый вечер заплетающимся языком выдавал на гора свою галиматью про китайских императоров – при том что все это, с точки зрения его былых знаний и фактологического материала, содержащегося в учебниках по истории, было уже довольно поверхностным, хотя, разумеется, никто понятия не имел, насколько глубоки и основательны были его прежние знания, потому что никому ведь никогда не приходило в голову проверить, правильно ли то, что говорит парень, никто никогда не открывал ни полный, ни краткий курс истории Китая или, скажем, хронологические таблицы всемирной истории, чтобы посмотреть, соответствует ли историческим фактам хотя бы эта дата, 1644 год, – народ в корчме слушал и думал, что все так и есть, и уж точно никому не приходило в голову допытываться, так ли это, никому не приходила в голову мысль, что все эти несуразные имена и даты – не более чем тусклый отблеск прежних знаний. Тем более что в корчме даже эти скудные сведения никто не был способен запомнить и на следующий день воспроизвести ну хотя бы частицу их. Люди, проводившие вечера в корчме, таращили на парня покрасневшие, мутные глаза, но мозги их находились в таком состоянии, что всякую новую информацию усваивали разве что ненадолго, на пару минут.

Когда, например, одного местного мужика, Питю Личко, отвезли в больницу и врачи нашли у него гепатит, то, когда его пришла навестить жена, Питю не смог ей точно сказать, что у него такое: какой-то там, говорит, гипит или хрен его знает что, но факт, что ему довольно дерьмово. Жена, конечно, из этих его слов тоже ничего не поняла, только сказала, что вот, не надо было так нажираться-то прошлым вечером, приходил бы лучше домой, она такой вкусный фасолевый суп сварила, а еще над горницей черепица разъехалась, давно надо бы починить, чтобы на чердак не текло, да и в горнице на потолке в углу большое пятно, а ты все потом да потом, вот из-за этого потом все и получилось. При чем тут фасолевый суп-то, сказал Питю, хотя дело в самом деле было и в супе тоже, пускай это трудно так уж однозначно доказать. Ведь вполне может быть, что, приходи он каждый вечер к ужину домой, дело все равно кончилось бы тем же самым, потому что Питю, он и дома свое выпьет; а может, причиной не выпивка была, а что-то другое, и тогда он от чего-то другого окочурился бы, хотя бы, скажем, от инфаркта, который точно заработал бы, постоянно сидя дома и терпя ту невыносимую атмосферу, которая царила у них в семье. А вообще-то ни к чему было Питю запоминать иностранное слово, потому что лечащий врач, когда жена Питю зашла к нему в кабинет перед уходом, сказал, что да, я ему сказал: гепатит, но на самом деле у него рак печени, а это значит, ваш муж скоро умрет. Женщина в тот момент почувствовала жалость к мужу, и жалость эта на какое-то время даже оттеснила облегчение, что наконец-то она избавится от этого алкаша несчастного. Питю Личко и вправду скоро умер, и мало чего взял с собой в могилу, а уж список китайских императоров и печень свою сгнившую – точно нет.

Вот на какую судьбу хотела обречь нашего парня мать, когда уговаривала его остаться дома, потому что отец и мать у нее умерли, да и муж ненадолго их пережил, и никого у нее не оставалось, кроме сына. Ведь даже с такой трагической судьбой – а как еще можно назвать то, что его здесь ждало – сын для матери значит больше, чем никакой, то есть сын, который живет в Будапеште и навещает ее, вместе с внуками, хорошо если раз в месяц: приедут и уедут, и она даже не будет видеть, как они растут. И в один прекрасный день вдруг обнаружит, что вот, вчера вроде в детский сад ходили, а теперь погляди, уже женятся. И на свадьбу-то ее позовут потому только, что так положено, а не потому, что они ее любят.

Парень наш в конце концов поддался на уговоры матери, потому что и сам больше не хотел жить один, хватило ему цыганской жизни, достаточно он ее хлебнул в студентах. Плохо, когда у тебя нет своего дома, – а в библиотеку ведь можно и отсюда ездить, если очень захочется. Конечно, ездить ему так и не захотелось. Ну, и расходы, опять же, тоже пришлось сильно складывать-вычитать, как немного познакомился он с условиями столичной жизни. Что говорить, свой дом в деревне – это не то же самое, что несколько десятков тысяч форинтов, а то и больше, за комнатенку в десять квадратов. К тому же в их деревенской школе как раз ставка освободилась, потому что та училка истории, которая так хорошо относилась к нашему парню, загремела в больницу, довели ее до нервного срыва ученички. Особенно последний класс; она и не заметила, как все пошло под откос. Утром еще шло вроде нормально, а вечером она почувствовала, что-то не так, что-то с сердцем, она уж подумала было, инфаркт, но нет, просто похоже; в общем, ночью пришлось вызывать врача, потом скорую помощь. Из больницы она выписалась другим человеком. Было ей еще едва за сорок, могла бы еще считаться красивой женщиной, если бы не мешки под глазами, да живот не торчал; а главное, очень уж плохо, особенно в ее-то положении, она одевалась: чаще всего целый день ходила в лыжных штанах, которые купила еще в первые дни замужества, колени у них вытянулись и висели. В общем, страшно было взглянуть.

Когда вышла она из больницы, ее и женщиной-то трудно было назвать, и даже в училки не годилась, да и не могла она заставить себя пойти в школу. Так что осталась она дома, а когда и муж лишился работы, потому что кооператив разорился, и не только бригадиры, но и сами бригады стали уже не нужны, осталась только маленькая контора, которая теперь занималась землемерными работами, и больше ничего, – тогда и он перешел на домашнюю жизнь. В первое время пытался он, правда, что-то предпринять: например, выкупить у кооператива несколько тракторов и работать на них по найму, – но и это предприятие быстро лопнуло. Потому что для тракторов надо покупать запчасти, а на это откуда ему взять денег. Так что это дело он бросил и стал свою пенсию вкладывать в корчму, где, кстати сказать, подружился с нашим парнем.

22

Короче говоря, парень наш остался жить в деревне, с матерью. В том самом доме, куда отца его в свое время позвали жить и где дед нашего парня, тогда еще не родившегося, стал своему зятю вместо отца, а зять всю жизнь не мог простить тестю, что ему, зятю, пришлось жить и в конце концов умереть в доме, о котором все знали, что это не его дом, а дом тестя. Когда кто-нибудь говорил, мол, ступай к этому человеку, то есть к отцу нашего парня, то называл не его имя, а имя тестя. И хотя отец нашего парня считал себя вроде как родоначальником совсем нового рода, совсем новой крови, все равно и про парня нашего говорили: внук того, чей это был дом. Из этой неопределенности, из этой как бы безымянности, которая отсылала словно бы не к сотворенному миру, где виды животных и человеческие народы идут по пути всеобщего развития, а к миру, предшествующему акту творения, к состоянию хаоса, откуда отца нашего парня не вызволила даже смерть: ведь когда в деревне узнали, что он умер, то говорили, мол, слышали, такой-то умер, и называли не фамилию его, а имя, а на вопросительный взгляд добавляли фамилию хозяина дома, на чьей дочери этот человек женился, так вот, это зять того человека, добавляли для ясности, и люди кивали: а, тогда понятно. Что из того, что он сделал дорожку от кухни до уборной, а потом и весь двор забетонировал, так что до уборной можно было хоть в шлепанцах бегать, и переложил крышу, и воду провел с помощью ребят с тридцать второго домостроительного, и оштукатурил дом, даже не один раз, а дважды, – дом этот так никогда и не смог стать его домом, потому что кирпичи, на которые ложилась штукатурка, клал еще прежний хозяин, его приемный отец, вернее, нанятые им каменщики, так что и его, отца нашего парня, никогда не поминали самого по себе, а лишь как зятя прежнего хозяина дома. Парня нашего это, конечно, не смущало, потому что он, честно говоря, больше был привязан к деду, чем к отцу, как это чаще всего у мальчишек и бывает. Дед и занимался с ним больше, еще в раннем детстве укладывал рядом с собой на кровать и рассказывал про войну, про всякие свои геройские подвиги, которых, как считала бабушка, никогда и не было, но которые становились реальными в отношениях деда и внука; когда сказка кончалась, дед гладил внука по голове и говорил, спи; но парнишка не мог заснуть, потому что сражение, про которое рассказывал дед, продолжалось в его голове, часто он в одиночку, ну, разве что вдвоем с дедом, косил направо и налево и русских, и немцев, целые груды их лежали там и сям, потому что все они были враги, спи, спи, внучек, говорил дед, видя, что глаза у внука поблескивают в темноте, он ведь не знал, почему тот не спит, не знал, что там мелькают обагренные кровью лезвия сабель.

Вот таким он был, дед, точно таким, каким дед и должен быть. А что отец? Отец вечно вкалывал, вечно был недоволен тем, как складывается судьба сына. Хоть и не говорил, а все равно видно было по нему: нет, не о таком сыне я мечтал. Это было у него на лице написано, это «обманул ты меня, сынок» – правда, не всегда, а только начиная с гимназических лет, когда он впервые увидел в табеле сына, что отметки у него куда ниже того, что он ожидал, и нашему парню именно это выражение запомнилось навсегда, а то, что было до того, он уже не помнил, не помнил, как блестели глаза отца, словно лужа после дождя, когда из-за туч выглянет солнце; бывало, после пахоты отец разговаривает с Лаци Варгой – и разговор обязательно на сына переведет, – хотя, что скрывать, было в этом блеске повинно и вино, то доброе «отелло» с фруктовым привкусом, которое отец распивал вместе с трактористом.

Словом, парень наш чувствовал больше родства с дедом, чем с тем, кто его породил, и когда кто-нибудь говорил, имея в виду внешнее ли, душевное ли сходство, мол, ну ты чисто отец, – парень наш не соглашался и настаивал на том, что он скорее в мать пошел, на что мужики только улыбались себе под нос, потому что мать была известной в деревне красавицей, да и не только в деревне, во всем районе ее знали, и красоты этой, мягко говоря, и следа нельзя было найти в парне. То, что, скажем, форма носа или расположение глаз все-таки были похожи, ничего не значило, потому что общая некрасивость лица отвлекала внимание даже от бесспорных материнских черт.

Старый директор школы очень был рад, что парень наш пришел к тому, к чему пришел, что из него, собственно, ничего не вышло, во всяком случае, не вышло то, чего можно было бы ждать. Радовался он потому, что с возвращением парня разрешилась проблема с преподаванием истории; притом в школу пришел человек, который как-никак родился и вырос в этой деревне; тому же самому директору этот новый учитель, то есть наш парень, постоянно напоминал о том, как много успехов смогла добиться школа за годы его директорства, больше того, напоминал ему и о тех сладких минутах, которые он проводил с историчкой, благодаря чему исторические даты, будь то хоть поражение при Мохаче или капитуляция при Вилагоше[25]25
  Сокрушительное поражение, которое объединенное венгерско-чешско-хорватское войско потерпело от турок в битве при Мохаче (1526), имело роковые последствия и для Венгрии, и для всей Центральной Европы, положив начало многовековому турецкому игу. При Вилагоше (населенный пункт в Трансильвании) революционная венгерская армия сложила оружие, капитулировав перед австрийскими и царскими войсками (1849).


[Закрыть]
, то есть самые трагические для нации моменты, – ему, директору, напоминали о счастье.

Он пригласил парня к себе в кабинет. Заходи, старик, сказал он, и теперь уж, само собой, давай на «ты», забудь все, что было, что ты – ученик, я – директор. Ох, непросто этим курятником управлять, – сказал он с ухмылкой, – все эти бабские проблемы, то обед не сварен, то менструация. Каждую минуту надо быть готовым ко всему… Но если все пойдет как надо, то я – за то, и я тебе это прямо скажу, чего нам ходить вокруг да около, – в общем, я считаю, что ты должен быть директором, моим наследником в этом кресле, – и он показал на свое кресло. А кресло в самом деле заслуживало внимания, это было скорее кресло космонавта: вращающееся, с меняющейся высотой, в общем, редкая вещь для семидесятых годов, когда директор его приобрел. Если бы не один из бывших учеников, попавший на службу во внешнеторговую организацию, которая импортировала мебель для самых важных шишек и в самые высокие учреждения, не видать бы директору этого кресла; правда, сейчас, двадцать лет спустя, нашему парню бросилась в глаза скорее его старомодность, и он подумал, что если станет директором, то сразу же его выкинет и заменит на что-нибудь новое… А я тебе в этом поспособствую, – сказал директор и достал из сейфа коньяк и две рюмки, – мне ведь скоро на пенсию.

Парень наш смотрел на директора и размышлял. В свое время он видел его в течение восьми лет чуть ли не ежедневно, и лицо это стало знакомым и привычным, как лицо какого-нибудь киноактера. Черт его знает, наверно, бывает такое, думал он, что лицо, которое видишь все время, делается таким… ну, вроде оно знаменитое, или интересное, или необычное, как у какого-нибудь знаменитого человека… Ага… это как? – спросил он себя, потому что сбился с мысли и сам уже не понимал, о чем он думает и что имеет в виду. Как это может быть, чтобы этот вот директор был таким, как киноактер? Только потому, что ты все время его видишь вживую, а, скажем, экран телевизора – трогай его, не трогай, гладь, не гладь, пытайся, не пытайся ухватить знакомое лицо, дикторши, скажем, – все бесполезно, потому что в нем нет для тебя ничего реального. Реальность для тебя – это физиономия директора, физиономия такого незначительного человека, как директор. Потому-то никогда и не кончаются в жизни незначительные, пустяковые вещи, потому они окружают тебя, что только они и обладают реальностью, тогда как вещи значительные… Ничего, как-нибудь мы это дело обстряпаем, – сказал директор, и его слова совсем сбили нашего парня с мысли. Что обстряпаем? – должен был бы спросить он, но не мог сообразить, завершил директор этими словами предыдущую фразу или наоборот, лишь собирался рассказать о чем-то, что предстоит обстряпать. Словом, парень наш не стал переспрашивать, он лишь слушал, как директор рассказывает о педагогическом коллективе и о своих взаимоотношениях с ним, и что такие же взаимоотношения он советует сохранить и нашему парню, когда тот станет директором. Старайся, сказал он, держаться одновременно и строго, и по-свойски, причем, когда по-свойски, то тут тоже есть свои тонкости, и они, если в них разобраться, вполне помогут нашему брату, мужчине, решать то-се… Даже если у него, у нашего брата, есть жена, так ведь, – и он хлопнул нашего парня по плечу. Мы ведь понимаем друг друга, а? Само собой, – ответил наш парень, почувствовав вдруг отвращение, отвращение к этому человеку, который видел историчку голой и щупал ее, когда она была хороша собой и когда ей было еще далеко до инсульта или до нервного срыва, и вообще ничего у нее еще не было, даже насморка. Она была в том возрасте, когда женщина всего красивее: еще почти девочка, но вся она, все ее органы созрели и ждут партнера, мужчину, – и вот этой нетронутой, можно сказать, целомудренной красотой, достойной куда лучшей участи, овладел, растлил ее директор. Это пятидесятилетнее, расплывающееся тело… этот перегар, которым он дышал в красивое лицо учительницы, целуя ее. Перегар – и еще запах мяса с чесноком, которым жена кормила его на ужин; запах этот все равно остался, хоть директор и чистил утром зубы, да и вечером чистил. Хотя зубы вечером в деревне больше не чистил никто, директор даже говорил на уроке химии – он химию в школе преподавал, – что это тоже химическая реакция, и если ты вечером не почистишь зубы, то утром чисти, не чисти, запах уже не выветрится. Ученики немножко задумались: может, так, а может, нет; они-то сами, и одежда, и кожа – так пропитались вонью, и кухонными запахами, и потом, что им казалось, вполне достаточно утром зубы почистить. Больше того, были такие, кто и это считал лишним. Потому что запах – это ведь вопрос пропорции: если, скажем, запах изо рта слабее запаха пота, то пот чувствуется сильнее, и тогда люди обращают внимание, что от человека потом несет. Надо стараться, чтобы запах тела и запах изо рта не пересиливали друг друга. И директору, – объяснял тогда наш парень, который, кстати сказать, был тогда звеньевым, и на собрании звена, у которого была двойная цель: во-первых, катание на санках, а во-вторых, перед катанием небольшая беседа воспитательного характера, в этот раз, например, о запахе изо рта, – в общем, он объяснял, что директору приходится это делать потому, что все тело у него такое чистое и так хорошо пахнет, потому что он пользуется всякими дорогими лосьонами, которые в газетах рекламируют, – словом, потому, что у него даже слабый запах изо рта все равно будет чувствоваться. И молодая историчка, можно предположить, могла почувствовать этот слабый запах чеснока, или запах жены, можно и так его назвать, которым директор дышал училке в рот, потом на шею. Собственно, только в запахе жены они и могли быть вместе, ведь даже запах крема после бритья тоже был запахом жены, потому что это она, жена, купила ему этот крем, вот, мол, пользуйся этим, потому что он очень хорошо пахнет, и когда молодой училке понравился этот запах, то на самом деле она похвалила заботу и вкус жены директора.

Смотрел наш парень на директора и представлял, как тот подходит к училке и принимается щупать ее, еще одетую. Как его ногти шуршат по нейлону колготок, как пальцы достигают вожделенной цели, как раз там, где проходит шов, и гладят этот шов, под которым прячется тот самый вход, и, словно жезл библейского пророка, извлекают влагу. Он не думал о том, как это странно, что как раз там, где у женщины вход, на одежде находится шов, и совсем уж не думал, что подобная странность – не такая, может, и редкость в мире. Может, нам и не дано узнать многие сущностные вещи именно потому, что там, где, скажем, бог готов открыть нам возможность подойти к этим сущностным вещам поближе, – человек обязательно навесит какой-нибудь амбарный замок, закрыв перед самим собой доступ к познанию. Нет, ни о чем таком наш парень не думал, а думал лишь, что, кто знает, может, шов этот, его выпуклость доставляет женщине приятные ощущения, касаясь самых нежных, самых чувствительных мест и усиливая касание мужских пальцев, и благодаря этому женщина быстрее согласится расстаться с одеждой, – вот о чем он думал, потому что был человек практичный и мысли его сами собой сворачивали к тому, что одежда не только препятствует, но в чем-то и способствует совокуплению.

Проиграв в фантазии эту сцену, эту встречу тел директора и училки в кабинете на письменном столе, среди коньячных рюмок, наш парень почувствовал, что его вот-вот вырвет, вырвет на ковер директорского кабинета, на стол, на то место, где, должно быть, сидела историчка. И это нормально, думал он, человек так и должен себя чувствовать в такие моменты, – и очень удивился, когда обнаружил, что мысли эти пробудили в нем похоть. Пробудили желание самому попробовать то, на что намекал директор. В общем, все уладим, говорил свое тот. Наш парень ничего ему не ответил. Он пошел домой и уладил свою проблему в уборной. Пока что этот способ был для него самым доступным: ведь он еще не был директором.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю