Текст книги "Логика античного мифа"
Автор книги: Яков Голосовкер
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Кадры картины такого единоборства в мифе повторяются. Оборотень – обычно существо водной стихии. Меняются только имена борцов.
1. Борьба победителя титанов Зевса с титанидой Метидой. Она океанида, но она также и мысль. Ей ведомы тайны Матери-Земли. Зевс насильем хочет заставить ее разделить с ним ложе. Она борется и в процессе единоборства принимает образ льва, змеи, дерева, огня, струи… Она гибка и текуча, как мысль и вода. Она скользит и обжигает. Но Зевс не вы пускает ее из объятий…
Этот образ из стародавнего мифа дублируется другим.
2. Борьба героя Пелея с нереидой Фетидой, будущей матерью Ахилла: тщетно богиня использует свое искусство оборотня. Предупрежденный Пелей, прижав к груди желанную добычу, не разнимает рук, не поддается обману, когда в его объятиях оказывается не тело женщины, а гибкий горящий куст, серебряный поток, змея, чудовище, пенящийся водопад. Сквозь обманчивые виденья, сквозь личины, она проводит божественный образ нереиды, ее истинный лик. Наконец усталая Фетида вновь принимает свой облик среброногой дочери Нерея сдается победителю-герою.
Но еще чудесней миф о борьбе Геракла с самим Протеем, этой личиной личин, как бы с самой изменчивостью, с неутомимым символом явлений. Но герой Геракл, не знающий «ни помощи, ни платы» [59], сжав Протея мощью мышц, не размыкает геракловых объятий, и Протей, исчерпав всю силу морока, всю фиоритуру превращений, являет ему свой Протеев образ -«подобие морского старца». Он уступает мужеству героя и, будучи прозрителем, открывает Гераклу грядущее [60].
Образ единоборства с Протеем имеет немало дублетов: борьба того же Геракла с Периклнменом, сыном Нелея, борьба Персея с Нереем, Менелая с Главком [61].
Миф как бы только переодевает образ в одежды разных цветов, меняя имена, ибо мужественное прозрение истины сквозь игру обманов очевидно сильно занимает мифотворческое воображение эллинов.
3. * * *
Смысл целокупного образа «виденья» в одном плане завершен – в плане зрения-знания, но не в плане его слепоты. Теперь образ «зрения» поворачивает как бы по вертикальной оси, к «ослеплению», принимая все сильнее этическую окраску, чтобы исчерпать свой смысл в новом ряде мифологических воплощений. Если в плане «зрения» образ виденья открывается как познание, только слегка вибрируя морально, то в плане «ослепления» он открывается как возмездие, причем переходом из сферы познания в сферу этики служит объединяющий обе эти сферы «истины» и «правды», словно два вливающихся друг в друга потока, образ богини права и справедливости (судьбы и земной правды или, вернее, самой земной правды) – Фемиды с завязанными глазами. Она, Фемида, ипостась Земли и вещего знания Мойр, но она – и само беспристрастие. Ничто не должно воздействовать на познание правды и на приговор: ни восхищение, ни отвращение, ни сострадание, ни страх, ни гнев. Красота, уродство, отвага, мука, мольба во взоре могут обмануть зрение судьи: поэтому на глаза Фемиды надевается повязка. Теперь справедливость обеспечена.
Повязка, надетая на глаза богини, символизирует как будто акт ее ослепления, но, по существу, эта повязка есть нечто обратное: это символ той объективной ясности виденья, которая исключает участие сердца. Символом повязки на глазах Фемиды в ее мифологическом образе выключен эстетический аспект на мир в угоду этическому. Этого требовала логика образа в его продвижении по кривой смысла. Но в самом таком требовании логики образа, исходящем из имагинативной лаборатории воображения, уже заключен эстетический момент. Здесь налицо та двойственность, которая всегда чувствуется при неминуемом скрещении этики с эстетикой: впрямь,
Роковое их слиянье,
И поединок роковой [62].
Двойственная и опасная роль повязки на глазах Справедливости дает себя чувствовать и в мифе: она не ускользнула от него.
Эта двойственность сказалась уже в образе слепого старца царя Финея, жреца-прорицателя Аполлона, вопреки воле Зевса указавшего аргонавтам путь в Колхиду к Золотому руну. За раскрытие тайн Зевса людям против волн Зевса, за свое человеколюбие был Финей наказан ослеплением *.
Если сам Зевс есть природа, то за проникновение в тайны природы прозритель расплачивается слепотой. По линии формально логической образ Финея только контрастирует образу Тиресия. В мифе о Тиресии боги за ослепление наделили Тиресия даром провидца-прорицателя. В мифе о Финее боги за использование Финеем своего дара прорицания в угоду людям ослепляют Финея-провидца. Здесь тот же контраст – некое подобие стилистической фигуре хиазма, что и у образов песнопевца Демодока и Фамиры Кифареда. Но Фамире Кифарсду не был возвращен отнятый у него мусический дар, точно так же, как не был возвращен его глазам отнятый у них свет. Финея же после долгого страдания исцеляет бог врачевания Асклепий. Слепец снова преображается в зрячего. С приговором Фемиды в отношении Финея, очевидно, в мифе не все благополучно. Слепец во искупление страданий прозрел – но не в смысле замещения чувственного зрения духовным. Ему просто возвращены врачом глаза. Какое расхождение с образом Эдипа! Словно оба мифа образуют угол, где ослепление – вершина угла, а прозрение в его двояком смысле – зрения и ясновидения – расходящиеся стороны угла: одна сторона – Эдип, другая – Финей. Был ли древний приговор Фемиды по отношению к Финею обжалован иной эпохой и аннулирован историей? – или же здесь действует только логика развития сюжета?
Как бы там ни было, но в развитии целокупного образа «виденья» возник новый образ, раскрывающийся как новая смысловая фаза по линии движения целокупного образа «слепота» по смысловой кривой. И на этом новом образе сказывается двойственная роль повязки на лице Фемиды.
Не случайно в ткань мифа о слепце Финее был еще вплетен мотив прямого преступления: женитьба Финея на злой колдунье Идайе, заключение в темницу его первой жены Клеопатры, сестры грозного ветра Борея, также ослепление Финеем прижитых с нею сыновей. Теперь в этом варианте мифа слепотой карает Финея не Зевс, а Борей. По одному варианту мифа Борей выдул Финею глаза, по другому варианту – это сделали его крылатые сыновья, аргонавты Бореады – те самые, которые по первоначальному варианту избавили его от Гарпий.
Слепотой был наказан и Феникс – впоследствии воспитатель Ахилла, – проклятый своим отцом Аминтором за прелюбодеяние с наложницей отца, хотя Феникс свершил это по наущению своей матери. Но и Феникс был исцелен от слепоты. Его исцелил по просьбе Пелея чудесный врачеватель, мудрый кентавр Хирон, учитель Асклепия, Геракла, Пелея и Ахилла. Следовательно, преступление Феникса и преступление Финея не было преступлением безусловным. Очевидно, повязка на глазах Фемиды не всегда спасает от несправедливости приговора. Феникс стал снова зрячим, но оставался на всю жизнь одиноким – без потомства. Слепота за оскорбление родового начала (отца) перевоплотилась в мифе в лишение Феникса родового бессмертия. Феникс не увидел у себя сына, продолжателя рода. Теперь на образе слепоты отчетливо проступает моральная окраска. Еще гуще ложится моральная окраска на образ сына нимфы красавца Дафниса, ослепленного нимфами за нарушение клятвы в верности его возлюбленной нимфе Эхенайе.
Там прелюбодеяние, здесь измена в любви: в итоге ослепление по приговору морали, требующей родового пиетета и верности.
Но миф продолжает свое продвижение по вертикальной оси: и рядом возникает трагический образ царевны Метопы, уже ослепленной не богами, а собственным отцом. Ее, избранницу Аполлона, соблазнил некий чужеземец Эхмодик. Так передают схолии к 18-й песни «Одиссеи»[63]. И ее отец, царь Эпира Эхет, выжег ей глаза и заставил ее (как библейского Самсона) молоть железные зерна: кара, достойная преисподней, – конечно, не за девичий грех. Дело здесь не в бытовой морали. Метопа предпочла бессмертному любовнику, Аполлону, смертного чужеземца. Отвергнуть бога – значит проявить богоборчество. За богоборчество – беспощадна кара: слепота при бесцельном труде.
Соблазнителя Эхмодика кара не постигла, но миф не опускает такой возможности, как кара соблазнителю. Ничего не забыто. Образ только усилен. Кару терпит великан – охотник Орион. За насилие над дочерью царя Энопия Хиосского во время гикесии (то есть оказанного Энопием Ориону гостеприимства) Орион был ослеплен оскорбленным отцом, царем Энопием. Слепой великан добирается до острова Лемнос, где находится подземная кузница Гефеста, и вызывает из кузницы кузнеца-кобольда Кедалиона [64]. Он усаживает карлика-мастера себе на плечи и приказывает ему стать поводырем и повести Ориона к восходу солнца-Гелия. И Гелий возвращает глазам Ориона утраченный ими свет *. Но Орион вдобавок богоборец.
Он нарушил священный закон гостеприимства – гикесию, он еще покушается овладеть Артемидой. Вдобавок, как охотник, он беспощадный истребитель всех зверей на земле и, вызвав этим гнев Матери-Земли, гибнет от стрелы Артемиды.
Темы слепота и богоборчество переплелись и осложнили смысл: богоборчество от слепоты, слепота за богоборчество, как кара. Но тема слепота и богоборчество развивается далее.
Движение целокупного образа «виденье» по вертикали «ослепления» завершается конкретным образом эдонского (фракийского) даря дионисоборца Ликурга. Ликург напал на юного Диониса, играющего в кругу его пестуний, нисийских нимф (или пировавшего в кругу менад). В бегство обратились нимфы, спутницы юного бога. Сам Дионис кинулся в смятенье в море, где был укрыт от преследователя Фетидой. В возмездие за гонения на бога Диониса, за богоборчество, царь Ликург был ослеплен Зевсом и срок жизни, отпущенный ему Мойрами, был укорочен.
Логическая кривая движения образа почти замкнулась. Смысл образа «виденья» как будто исчерпан – и в плане познания, и в плане морали. Но для полного смыкания кривой в круг, для исчерпывания смысла не хватает еще одного звена: слепоты от рождения, которая никогда не может перейти в зрячесть. И миф дает этот образ: Надежда (Эльпида) слепа. Плутос (Богатство) также слеп. И тут же, отталкиваясь от врожденной «слепоты», миф создает контрастирующий образ – образ силы, неизменно ослепляющей других: Ату-Обман, дочь Зевса. Ее знает «Илиада» (песнь 19, стих 91): Обман ослепляет.
Теперь логическая кривая смысла целокупного образа «виденья» и в горизонтальном, и в вертикальном плане замкнулась, очертив круг. Смысл образа исчерпан. Мы можем оглянуться на весь пройденный образом «виденье» путь самораскрытия своего смысла до его логического исчерпывания. В аспекте логики понятий образ «виденья» есть тема «веденья»[65], подобно тому, как обратно – тема «сверхмерного дерзания» выражает себя мифологически в целокупном образе «богоборчества».
Если мифотворческий образ ослепленного Зевсом дионисоборца Ликурга служит завершением в ряду воплощений образа «виденья», то он же служит зачинателем в новом ряду воплощений целокупного образа «богоборчества».
Но перервем на мгновение связь двух вышеупомянутых образов рассмотрением другого целокупного образа: этот образ «голод». В нем движение по логической кривой совершается одновременно в двух планах – в плане субъекта и в плане предиката.
Субъект – как образ «голодающий». Предикат – как образ «пища». Они претерпевают одновременно метаморфозу, находясь между собой в неразрывной логической связи.
Три конкретных образа – Тантал, Финей и царь Мидас – олицетворяют голод утолимый, но не утоляемый, и только один образ – царь Эрисихтон – представляет голод неутолимый, независимо от того, утоляют ли его или не утоляют.
Однако тема тотчас оборачивается. Неутоление голода вызывает по контрасту образ утоления голода – сперва пищей запретной, а затем пищей чудесной. Спутники Одиссея поедают золоторогих быков Гелия – это пища запретная. Чудо дочерей Ания в ахейском лагере, обращающих все, к чему прикоснутся, в хлеб – это пища чудесная.
Итак, голод утолимый, но не утоляемый.
1. Тантал. – Тантал в Аиде терпит вечный голод и жажду. Пищи вдоволь. Над его головой свисают плоды. У его уст протекает студеный ручей. Но чуть он протянет губы – ветки с плодами отклоняются, ручей убегает. Танталов голод – как пища, вечно дразнящая и вечно ускользающая от голодного. Она всегда налицо, но недостижима.
2. Финей. – Финей терпит вечный голод. Ему ежедневно подают на стол пищу. Но не успеет он к ней прикоснуться, как налетают чудовища-Гарпии. Эти крылатые птицы [66] Зевса, птицы с девичьими головами, мгновенно либо пожирают пищу, либо гадят в пищу, обращая ее в несъедобную вонь. Финеев голод – как пища, либо поедаемая на глазах голодного, либо уничтожаемая бесполезно другими. Она всегда налицо, но недостижима.
По контрасту – чудо дочерей жреца Ания в ахейском стане: чудесное превращение всех предметов в хлеб от одного прикосновения к ним руки дочерей Ания.
3. Царь Мидас. – Мидас терпит вечный голод. За гостеприимство, оказанное им Силену, Дионис предоставляет царю право потребовать у него выполнения любого желания, но только одного. А алчный царь Мидас пожелал, чтобы все, к чему бы он ни прикоснулся, обращалось тотчас в золото.
Обилен пищей и питьем царский стол. Но чуть дотронется до пищи или питья рука Мидаса, как пища превращается в драгоценный металл – в золото. Мидасов голод – как пища съедобная, неуничтожимая, но превращаемая в высшую, однако несъедобную и поэтому бесполезную ценность. Пища всегда налицо, но она недостижима.
В формальном аспекте превращение пищи из съедобной в несъедобную в мифе о царе Мидасе как бы дублирует смысл мифа о царе Финее, и тема в нем даже сужена. Но это не так. Именно смысл здесь иной.
И не в моральной окраске, не в посрамлении корысти суть, и не в приоритете ценности жизни над жизненной ценностью – над золотом, а в дерзании героя-человека, претендующего на обладание абсолютом: человек претендует на право вечного выполнения своих желаний, то есть на обладание силой, равной силе волшебного предмета или бога. В этом суть его вины. Такой силой может обладать только бессмертный. Поэтому дерзание царя Мидаса – «богоборчество». Бог Дионис испытывал Мидаса, подобно тому как Зевс испытывал Иксиона (в трагедии «Царь Иксион» И. Анненского). Но Мидас не понял иронии Диониса, предложившего ему исполнить любое желание, и остался «навсегда голодным».
Голод Мидаса – кара за богоборчество, скрытая в желании Мидаса обрести всемогущество посредством золота.
Во всех трех случаях (миф о Тантале, Финее, Мидасе) метаморфоза образа «пищи» (предикат) – ее исчезновение, ее уничтожение, ее порча, то есть превращение в «непищу», в нечто негодное, – определяет оттенок смысла по отношению к образу «голодающего» (субъекта). Оба образа как бы закреплены по концам прямой, вращающейся на оси. Передвижение одного конца неотделимо от передвижения другого конца. Но их взаимоотношение как субъекта и предиката может быть и обратным. Царь Эрисихтон за осквернение священной рощи Деметры терпит вечный голод. Его покарала богиня. Никакая пища, никакое количество пищи не может его насытить. Он съедает свое богатство, свое царство. У него остается только дочь, волшебница Местра. Обладая даром оборотничества, Местра, пользуясь оборотничеством, кормит отца: ненасытный царь ежедневно продает ее какому-либо чужеземцу. Но преданная царевна, обернувшись зверем или птицей, возвращается к отцу. Дельфы сманивают Местру, и Эрисихтон, потеряв дочь, терзаемый голодом, съедает самого себя (так у поэта Каллимаха,. п. 6) [67].
Эрисихтонов голод – голод ненасытный, ничем не утолимый. Пищи нет налицо. Но когда она и есть, ее никогда не бывает достаточно: она не насыщает голодного. Такова и трагедия ума: никакое знание не может утолить мысли, ее голода, и она в итоге сомнений, потеряв все основание знания, съедает самое себя.
Но вот поворот темы, и новый образ, нами уже упомянутый, меняет вновь взаимоотношение субъекта и предиката.
Голод при пище съедобной, но запретной.
Спутники Одиссея, попав в Сицилию, голодают. Перед глазами голодных пасутся стада золоторогих быков и коров Гелия. За убийство священного быка нарушителя запрета ждет возмездие: кто съест мясо священного животного, тот погибнет. Одиссей терпит муки голода. Спутники не в силах терпеть. Голод преодолевает страх перед запретом (испытание богом). Они съедают быков. Буря. Все герои погибают – спасается один Одиссей. Конечно, спутники Одиссея – богоборцы. Они съели священных животных, съели то, что предназначено только для богов. Голод заставил их приравнять себя к богам (к высшим, чем они, и узурпировать права бога!). За это – кара.
Так почти в любом мифе и даже образе героя мы найдем смысловой оттенок богоборчества, который постепенно перерастает в самостоятельную тему и смыслообраз.
Дерзание смертного, его гордыня как покушение на права бессмертных, когда, по слову Еврипида, «человек выше смертного смотрит» [68] – такова новая тема. Смыслообраз «богоборчество» переходит в смыслообраз еще более богатый содержанием, в «бессмертие», открывая путь к логике чудесного»: в мир осуществленного бессмертия.
Борьба смертного за свое бессмертие, гордое чувство своего права на бессмертие, его соперничество с богами, жажда славы как жажда увековечить себя – это большая тема богаче всех других развита и до конца раскрыта в мифологии эллинов, выражая полное торжество логики образа при его продвижении по кривой смысла.
7. ДОБАВЛЕНИЕ: КЛАССИФИКАЦИЯ ЧУДЕСНОГО
Все чудесные существа, предметы и акты могут быть классифицированы и разделены по ‹признакам, составляющим пары противоположностей›:
чудесного возможного и невозможного (с точки зрения здравого смысла);
чудесного представимого и непредставимого;
чудесного понимаемого и чудесного мнимо или якобы понимаемого.
Иные чудесные существа, предметы или акты представимы, но ни естественно, ни искусственно невозможны. Другие представимы, но возможны только искусственно. Третьи представимы как образ или предмет, но не как ментальный акт или процесс. Четвертые, хотя и невозможны, но мнимо представимы. Пятые невозможны и непредставимы, но понимаемы нами и благодаря этому якобы представимы.
К невозможному относится все монструозно-гиперболическое или гиперболически-анормальное, противоестественное, все само-себя-отрицающее, то есть предмет или образ с взаимоотрицающими друг друга свойствами-функциями. Например, монструозно-гиперболичен тысячеглазый, во все стороны зрящий Аргус, с глазами, рассеянными по всему телу: он представим, но ни естественно; ни искусственно невозможен.
Конечно, природа предуказала фактически образ такого чудовища, создавая существа с осязательными органами или сосочками, так сказать, с осязающими глазами на теле. Конечно, иные чудеса уже разрешены техникой и наукой. Но их абсолютно выраженный смыслообраз, их воплощенная идея созданы мифологическим воображением незаинтересованно.
1. Представимое, но естественно невозможное. Представимы, но естественно невозможны большинство чудесных явлений обетованной страны: реки, текущие молоком и медом, кисельные берега и тому подобное.
Но иные из них искусственно возможны.
У колхидского царя Аэта, владельца Золотого руна, были фонтаны, бьющие вином и молоком (по Аполлонию Родосскому). То же у римлян [69].
Птичье молоко невозможно – ни естественно, ни искусственно. Но чудесная птица с выменем, своеобразная Химера, которую доят, вполне представима как образ, хотя и относится к существам с взаимоотрицающими друг друга свойствами и есть некий оксюморон: млекопитающая птица-утконос. Эллинский миф создает полудев-полуптиц, которые могли бы дать птичье молоко: Сирен, Гесперид.
Иногда к чудесному «естественно-невозможному» относятся явления, которые только якобы невозможны, так как в принципе явления подобного рода возможны. К ним относятся мгновенные процессы произрастания деревьев, цветов, плодов, существ. Таково чудо ливийских нимф (тех же Гесперид) в мифе об аргонавтах у Аполлония Родосского [70]. Здесь применен прием ускорения процесса. Наука также ускоряет рост. Но и цветок столетника мгновенно расцветает и тут же увядает.
2. Есть чудесное представимое и возможное, но переходящее в невозможное. К этому разделу относятся чудесные искусственные существа, созданные Гефестом (или Прометеем). Пока они только автоматы, вроде слуг-автоматов в доме у Гефеста, когда его – по «Илиаде» – посещает Фетида. Хотя они и чудесны, но все-таки возможны. Но когда боги наделяют эти искусственные существа сознанием или оживляют их тела – те переходят в разряд невозможного.
У медного критского великана Тала, стража Крита, обегающего посуточно остров, пульсирует кровеносная артерия. Если из нее выпадет заклепка, Тал истечет кровью и умрет. И миф дает нам картину медного колосса, умирающего от истечения крови. То, что Тал – символ солнца, к делу не относится.
Но еще чудеснее Тала красавица Пандора, созданная и наделенная пленительными дарами по злокозненному умыслу богов; такова же и ожившая статуя богини, созданная Пигмалионом.
Большинство волшебных предметов, обладающих абсолютными свойствами или функциями непрерывного действия (регреtuum mobile) или действия «без промаха», неразрушимости, также входят в раздел чудесного представимого и возможного.
3. К разделу чудесного невозможного, но якобы представимого относятся так называемые «галлюцинаторные образы» при оборотничестве или явлении «мнимой» метаморфозы.
Такое чудесное невозможно (для существа живого). Как акт оно причинно не обусловлено, но представимо и построено «на мнимости»: возникает мнимый зрительный образ – кажущийся предмет. На этом приеме «галлюцинаторных образов» (быть может, они суть проекции образов фантазии, возникающие от испуга, на внешний мир) построено запугивание героя, проникающего в запретную зону: у Гоголя – запугивание при открытии клада; в сказке типа Dornroschen – при проникновении в заснувшее или окаменевшее царство[71]. То же запугивание у Овидия – при проникновении Персея в замок Горгон. У него же – при приближении Ясона к Золотому руну [72].
Но особенно отчетливо в мире мифологии выступает характер «мнимых» представлений или «галлюцинаторных образов» при оборотничестве водяных божеств: борьба Геракла с оборотнем Периклименом или с богом реки Ахелоем и с Нереем; или Пелея – с Фетидой.
Богатырь Периклимен обращается в муху или пчелу. Геракл стрелою поражает муху и убивает Периклимена. Периклимен, представ в образе мухи, остается таким же, каким он был, но его естественное тело делается незримым (вот почему стрела, большая, чем муха, попав в муху, попадает в Периклимена).
Муха – мнимый образ. Герой Пелей хватает Фетиду и не выпускает ее из объятий. Какие бы образы она ни принимала, он ее держит крепко. Образы оборотня Фетиды – змея, пава, дерево и грач – мнимы: в объятиях Пелея все время пребывает тело женщины. Так же и рогатый бог реки Ахелой – только мнимый бык. Ухватив быка за рог, Геракл ухватил за рог Ахелоя и сломал ему этот рог. Образ быка был мороком. Тот же морок (мнимые образы) повторяется и при борьбе Менелая с самим Протеем. Герои знают, что метаморфозы их противников мнимы. Нужно одно: не поддаваться воздействию этих галлюцинаторных видений, как бы закрыть глаза, остаться при здравом рассудке – и тогда победа обеспечена: перед нами чудо как игра в чудеса.
4. Есть еще чудесное невозможное, непредставимое, непонятное, но якобы представимое и якобы понимаемое. Среди явлений «невозможного» есть «чистое чудесное», обладающее только чистым смыслом, – нечто такое, что можно было бы принять в качестве «непонятно-понятного» и «непредставимо-представимого». Таковы бессмертные существа. В качестве специфических бессмертных существ они непредставимы. Под бессмертными мы представляем себе все же смертные образы, раз навсегда зафиксированные, не подверженные изменению во времени – то есть существа не подверженные старости, смерти, разложению. Мы себе представляем их такими, какими они являются в данный момент, но существующими бессрочно – как нечто вневременное, хотя и во времени.
Бессмертие нам понятно в своем отрицательном определении, как неумирание, но в своем положительном определении, как нечто вечно-живое, телесно функционирующее – оно нам, по сути, непонятно и только кажется понятным *. Поэтому в мифах загадочно говорится о том значении, какое имела пища богов, амброзия и нектар – пища бессмертия: давала ли она бессмертие или только вечную юность, то есть жизненную "силу и красоту **.
Нам непонятно бессмертное существо в своем генезисе.
Бессмертные боги рождаются и растут, сообразуясь с законами времени (пусть специфическими) и органической жизни. Нуждаются ли эти бессмертные существа в пище бессмертия или только услаждаются ее вкусом – этого мифология точно не устанавливает. Но она сообщает, как голуби приносят из Сада Гесперид богам амброзию. Есть и другие способы получения богами пищи бессмертия (амброзия – означает бессмертная пища). Хотя боги бессмертны, они подвержены увечиям как все органические существа. Гефест, сброшенный в гневе Зевсом на землю, навсегда охромел. Он – хромоногий кузнец. А. рея и Афродиту ранят Диомед и Афина, и раны их излечивает амброзийною мазью олимпийский врач Пеон. Само наличие на Олимпе врача говорит о том, что бессмертные могут телесно страдать.
Гектору, изуродованному Ахиллом, благодаря амброзийному умащению была возвращена красота. Тантал угощал уворованной у богов амброзией своих друзей и делал их вечно юными. Но вот и противоречие. Загадку задает миф о Тифоне, для которого Эос выпросила у Зевса бессмертие, но забыла выпросить вечную юность. Он не умирает, но ссыхается и умаляется в размере; так в Гомеровом гимне, так и в оде Горация [73]. Если бы амброзия сама по себе давала вечную юность, силу и красоту, то Эос стоило только накормить и натереть Тифона амброзией – и он бы никогда не старел. Она это делала, но тщетно [74].
Бессмертные существа могут быть обезображены. Зевс молниями испепеляет титанов – их тела обожжены и изуродованы. В Тартаре титаны не получают амброзии и тем не менее они продолжают якобы вечно жить. Конечно, это только логическая Жизнь. Когда Зевс у Эсхила возвращает титанам милость, он поселяет их за океаном, то есть поселяет их в мире Смерти, а не в мире живой жизни. Они, по существу, мертвы, и только присущее им «бессмертие» заставляет оставлять им в Тартаре «якобы вечную жизнь». Но для мифа они все же бессмертные существа. Прикованный Прометей 30 тысяч лет не ест и не пьет, но остается бессмертным. Телесное страдание бессмертного существа в данном случае есть «чистый смысл», имагинативная реальность. Все данные мифа говорят за то, что Прометей низвергнут в Тартар и фактически мертв. Эти данные: 1) терзание его печени адским чудовищем, коршуном-драконом [75], 2) обрушенная в Тартар скала (Эсхил. Прикованный Прометей), 3) голоса Эриний, которые доносятся из Аида до слуха прикованного титана, 4) схождение в Аид Хирона как заместителя Прометея (Эсхил. Освобожденный Прометей). Сам освобожденный Прометей у Эсхила возносится на Олимп. Точно так же был сожжен на костре и одновременно вознесен на Олимп Геракл. Возносит их логика мифа. Вознесены на Олимп не Прометей и Геракл как бессмертные существа, а вознесен бессмертный смысл Геракла и Прометея. И у Эсхила в его трагедии «Освобожденный Прометей» страдания измучили Прометея. Титан-мученик молит даровать ему смерть, хотя он бессмертен. Но когда Геракл убивает коршуна и освобождает Прометея (из Тартара, конечно), условием его освобождения является тем не менее необходимость, чтобы какой-нибудь бессмертный (то есть бог) сошел за Прометея добровольно в Аид и отдал ему свое бессмертие *.
Мы знаем, это делает мудрый кентавр Хирон, страдающий от раны, случайно нанесенной ему отравленной стрелой Геракла. Итак, Прометей бессмертен, но Хирон дарит ему свое бессмертие и искупает своими страданиями страдания Прометея. Очевидно, бессмертие без радости, без вкушения амброзии, пищи вечной юности, – только условное бессмертие. Тифон и получил это условное бессмертие. Все бессмертные чудовища, в том числе и бывшие боги, обладали этим условным бессмертием: и Скилла, и Ехидна, и, надо полагать, Медуза, – но тем не менее их убивают герои. Когда логика мифа требовала, бессмертие снималось у бессмертных.
Бессмертие не гарантирует непреодолимости. Боги свергают богов: такова судьба титанов. Бессмертный лапиф Койней был заживо погребен кентаврами; бессмертная голова Лернейской гидры была у нее отбита Гераклом.
Амброзия сама по себе давала только юность, силу, красоту. Она пища вечного возрождения плоти. Бессмертие богов мыслилось как сочетание вечной жизни с вечной юностью и красотой [76]. Тем не менее мифология дает в различных вариациях образы бессмертных существ, лишенных юности и красоты (но не мощи). Мы оперируем этим противоречивым понятием бессмертия в мире чудесного, как чем-то представимым и понятным, хотя оно есть только некий смысл, идея, то есть оно непредставимо и нам далеко не понятно, ни in origine, ни в своей сущности *.
Само понятие «бессмертие» нам понятно только как некая мысль и тенденция. Но в эллинском мифе, в мире чудесного, оно как явление чудесное лежит по ту сторону осмысления, являя нам свой «якобы смысл» (so sein). Бессмертное существо не обладает там никакими особыми признаками и непредставимо как существо особого рода. Для его понимания от смертного существа отчуждается категория времени и вместе с нею принцип измерения. Существо становится вечным в его моментальном данном облике. Вечное дано как бесконечная длительность. Бессмертие было только якобы представимо и якобы понятно.
5. Чудесное как смысл несмыслицы (то есть «несмыслица» как «смысл»). Есть в мире чудесного еще особое «чистое чудесное» – чудесное бессмысленное, где в факте бессмыслицы и заключается весь его смысл.
Чистым чудесным открывается обетованная страна (Schlaraffenland) с ее карикатурой на нее же – страной-наизнанку, где все построено откровенно на чудесах, доведенных до нелепицы, и где в самой нелепости, в явной бессмыслице явления и заключается весь смысл. Это страна, где «кубы катятся», где все явления суть воплощенные фигуры типа оксюморон, катахрезы, самоотрицания и где все анормальное дано как нормальное по принципу «шиворот-навыворот».
Здесь субъект и предикат меняются местами: телега тащит осла, а не осел телегу.
Здесь применен прием «невозможных функций», то есть функций, противоречащих возможностям или смыслу данного предмета или явления, вроде поговорки «черпать воду решетом» как выражение бесцельности; или прием, построенный на самоотрицании или на отрицании отрицаемого: если в обетованной стране есть чудесное представимое, не невозможное (например, сосиски, растущие на деревьях), то в карикатуре на обетованную страну, в стране-наизнанку, дано мнимо-чудесное, то есть нечто непредставимое, невозможное и несмысленное, но высказываемое, как представимое и возможное, и этой якобы своей простотой обманывающее. Смысл же этого мнимо-чудесного иносказателен: он саркастичен. Это иронический мир, где варится уха из еще непойманной рыбы, где шьют одежды из шкур еще не убитых зверей, где веревки плетутся из муки или из отрубей. Все эти образы мнимы.