Текст книги "Логика античного мифа"
Автор книги: Яков Голосовкер
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
5. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Так логика чудесного открывает нам чуждый здравому смыслу формальной логики некий «разум неразумия» в нашем творческом воображении. Этот разум «неразумия» стоит в противоречии к разумным правилам формальной логики здравого смысла, но он есть все-таки разум, ибо его «неразумие» все же подчинено логике, хотя и особой: имагинативной логике мифотворца. То, что с точки зрения формальной логики является заблуждением, ошибкой, то в логике чудесного утверждается как закон, управляющий чудесным миром.
«Алогия» мира чудесного – только «якобы алогия»: в нем есть своя логика.
В этом мире все условное безусловно, все гипотетическое категорично, все вероятное несомненно – и обратно: безусловное может стать условным. В нем есть даже условная безусловность: предопределение Мойр. Ибо все гипотетическое, вероятное, относительное, перспективное, условное не находит там для себя места. И если что в нем бывает условным, так это сама безусловность или, вернее, ее символ – Мойра. Предопределение Мойры лишь тогда незыблемо и неотвратимо, когда на страже его стоят блюстители-боги или, что то же, бог богов Зевс. Он сам в конце концов стал Мойрой и вместе с тем выразителем той абсолютной силы желания, которая определяет цель, исход и смысл чудесного мира. Ананка, всеобщая необходимость, повелевает, и повеления ее неотвратимы. Мойра – индивидуальная необходимость, блюдя веления Ананки, предопределяет участь каждого. Боги же следят за выполнением предопределения Мойр и сами якобы становятся Мойрой. Воля героя представлена свободной, и сам герой гибнет от свободы своей воли. Но эта свобода мнима. Отсюда трагический героизм эллина* [51].
В этом мифе все тайное явно и, наоборот, все явное тайно.
В нем все неестественное и противоестественное дано как некая сверхъестественная естественность.
В нем все – аксиома и, наоборот, все общепринятые аксиомы могут быть отменены.
В нем любая последовательность становится с точки зрения здравого смысла непоследовательной и любая непоследовательность последовательна. Более того, в нем есть даже последовательность непоследовательности.
В нем любая нелепость разума, само безумие (Лисса, Мания) олицетворено и действует как разум, и, наоборот, разум в качестве только здравого смысла безумен.
В нем все иллюзии суть реальности, суть вещества и предметы (вещи), а не обманы чувств и дум, даже если они должны
обмануть.
В нем наличны «иллюзии иллюзий» – тот морок чудесного, который хочет обмануть само чудесное якобы образом и якобы плотью, то есть своим «якобы существованием».
В нем все фигуральное и тропическое, то есть любые мета форы и метонимии, любые гиперболы и катахрезы, суть не подобия, а качества и вещи. Они материальны, телесны, а не символы.
В нем порочный круг беспорочен, ибо развязка дана в самой завязке, безвыходности нет, все спорное разрешено, начало и конец как бы сходятся, противоречие осуществлено и предстоит глазам.
В нем все предопределено без насилия, играет свободой воли, угрожает силой свободной воли героя самому предопределению.
В нем само предопределение угрожает самой этой свободной волей героя или бога себе самому, до того мир чудесного требует свободы от себя и для себя – эстетической игры ради.
В нем все бессмысленное обретает бесконечный смысл и все осмысленное может стать вверх ногами.
В нем дилемма разрешается синтезом, ибо среднее дано и противоречие снимается вовсе, ибо «исключенное третье» есть, ибо в этом мире чудесного действует закон неисключенного третьего[52].
В нем все качества и функции абсолютны, все превращается во все, мера не подчинена норме, малое становится сколь угодно большим и большое сколь угодно малым (Метида проглочена Зевсом), бесконечное включается в конечное.
В нем в мгновение ока и воочию осуществляется великий закон метаморфозы, основоположный закон природы, ее самый таинственный закон при всей его морфологической наглядности. Но этот закон в мире чудесного осуществляется как игра, где любое может быть обращено в любое: например, все – в золото, все – в хлеб *. И где живое, став мертвым, может вновь стать живым, где прошлое возвращается грядущему, и где распавшееся вновь воссоединяется в целое.
В нем qui pro quo не исключение и не есть казус для комизма, хотя и может стать таковым, а выступает как правило, как частный случай того же закона метаморфозы, играющего самим собой: это Зевс в образе Амфитриона на ложе Алкмены, это обольстительный призрак Елены вместо самой Елены в страстных объятиях Париса.
В нем осуществимо все неосуществимое, достижимо все недостижимое, выполнимо все невыполнимое, ибо миром чудесного управляет абсолютная сила и свобода творческого желания как первое и последнее основание для любого следствия, как первоисточник, порождающий из себя причины всех действий, всех чудес.
Есть ли чаянье, мечта или идея, которые не осуществила бы эта абсолютная сила творческого желания в чудесном мире мифа? И само это осуществление и все, что существует в этом мире, носит характер абсолютный, завершенный и запечатленный с такой пластической образностью и само по себе столь многопланно по смыслу, что тысячелетия не могут отвести от этих мифологических образов своих тысячелетних дум и глаз. В нем даже идея бесконечности непрерывного движения осуществила себя в образах вечной казни бесцельным трудом богоборцев во мгле Тартара (некогда они были богами – соперниками Олимпийцев, но затем они были забыты, снижены до героев и дискредитированы до чудовищных злодеев).
Вечно вращается на огненном колесе Иксион, вечно вкатывает на гору Сизиф свой вечно скатывающийся камень, вечно выливают свои кувшины в бездонную бочку Данаиды, вечно поднимаются, убегая над головой Тантала, отягченные плодами ветви, чтобы вновь опуститься и манить, и вечно утекает и вновь притекает, почти касаясь его жаждущих губ, свежий ручей.
Пусть напрасно усилие, бесцелен труд, безнадежна надежда – но нет перерыва и нет конца.
Ананка – всеобщая необходимость. Мойры-судьбы блюдут ее веления, предопределяя участь каждого; боги блюдут предопределения Мойр, но воля человека-героя для него якобы свободна *. Он вправе не покориться Мойре, хотя и не может выйти из-под власти Ананки.
Так логика мифа сочетает необходимость со свободой, понимая под последней героическое усилие, независимо от предопределяющего ее исхода.
6. ЛОГИКА ОБРАЗА В ЭЛЛИНСКОМ МИФЕ. ДВИЖЕНИЕ МИФОЛОГИЧЕСКОГО ОБРАЗА [53].
Опираясь на образы как на представления, мы обычно рассматриваем воображение как способность создавать образы и оперировать ими, отводя воображению место в психологии. Но мы забываем при этом, что высшая деятельность воображения протекает в области «идей» и что образ есть не только представление, а также и смысл, и иногда только смысл, и что представимость образа является часто только кажущейся. Нередко мы только понимаем образ, а не представляем его себе.
Идеи суть смыслообразы – внутренние образы, воображения.
Нелепо предполагать, что «красота», шествующая по занебесной дороге, была для Платона высшим подобием античной статуи, что «сущности» суть представимые существа, или же что смысл формы есть зримая геометрическая форма. Не менее нелепо предполагать, что для Платона «идея» есть духовное существо или некая метафизическая вещь или некое метафизическое движение. Здесь сказывается стремление здравого смысла сделать наше понимание, «смыслообраз» – чувственным подобием вещественно существующего. Так это было в эпоху господства статической субстанции. Ныне, в эпоху динамической субстанции и асубстанциональности «идею» воспринимают как некое подобие волны (как некую вибрацию, трансформацию смысла), как нечто двуспецифическое, диалектическое, и в дальнейшем идеи Платона будут истолковывать в аспекте теоретических понятий, вытекающих из науки о микрокосмосе.
В этой главе я не предлагаю ни аллегорического, ни морализирующего истолкования мифа. Я даю только его логику, не столько логику сюжета, то есть мифологического поведения, созданного поэтами, мыслителями и «народом», сколько логику образа, а следовательно, и смысла.
В сюжете любого мифа можно найти напластования мифов различных эпох и племен, отзвуки различных религиозных и моральных воззрений, исторических событий, отголоски родового и племенного строя, пестрые остатки культов, контаминации сюжетных мотивов и даже целых мифов, героических сказаний и сказок. Словом, сюжет мифа – это сложнейший конгломерат во всех разрезах его сюжетного тела.
Я даю логику образа не как единого индивидуального образа, а как всей последовательной совокупности индивидуальных образов одного логического смысла. Можно рискнуть в данном случае термином «смыслообраз». Сперва образ всегда конкретный предмет, затем он становится символом. Например, «виденье» как смысл сперва определяется конкретно «глазом». Затем «глаз» становится символическим «внутренним зрением», и одновременно физическая «слепота» переходит в «слепоту духовную».
1. * * *
Каждый миф дает нам тот или иной единичный конкретный образ и смысл этого образа: Киклоп, Аргус, Тиресий – конкретные образы.
Совокупность таких конкретных образов, представленных в плане одного развивающегося смысла, например, «зрение», как смысл ряда образов, составляет «целокупный образ» группы мифов, которые были созданы в разные времена народом, его поэтами и мыслителями, иногда независимо друг от друга. Но если проследить по фазам метаморфозу смысла такой группы мифов, мы убедимся, что воображение множества нам неведомых создателей его единичных конкретных образов, изменявших по-своему смысл этих единичных образов, дает в итоге строго логическое последовательное развитие смысла этих образов до полного его исчерпывания. Такая совокупность мифов, исчерпывающих какой-нибудь определенный смысл (например, «виденье») при посредстве метаморфозы единичных конкретных образов, и создает нам целокупный образ.
Что здесь поражает?
Поражает то обстоятельство, что воображение народа или множества особей, принадлежащих к разным векам, коллективно работает творчески так, что в итоге перед нами возникает законченная картина логического развития смысла целокупного образа – до полного исчерпывания этого смысла. Налицо все комбинации в рамках данного смысла. В результате мы можем построить логику движения определенного целокупного образа. Переходя по конвейеру единичных образов как бы от одной фазы к другой, мы можем проследить всю метаморфозу отдельных смыслов такого целокупного образа до полного исчерпывания этого целокупного смысла. Смысл «виденья» (зрение) исчерпал себя. Смысловая кривая как бы замкнулась.
Так воочию обнаруживает себя та удивительная последовательность логики мифа, в основе которой лежит творческая логика человеческого воображения, которое открывается нам одновременно как дар комбинирования и как дар познания.
2. * * *
Логика образа как исчерпывание смысла целокупного образа раскрывается в мифе последовательным рядом единичных конкретных образов, как бы двигающихся по кривой до ее замыкания в круг.
Замыканием в круг исчерпывается смысл целокупного образа. Само логическое движение единичных конкретных образов по кривой смысла совершается часто по принципу противоположности. Так в целокупном образе «виденья» («зрячий глаз» и «слепота») единичному конкретному образу одноглазого Киклопа противополагается образ тысячеглазого Аргуса; «слепоте зрячести» физически зрячего, но при этом внутренне духовно слепого Эдипа, преступника поневоле, противополагается «зрячесть слепоты» физически слепого, но при этом внутренне духовно зрячего прорицателя-провидца Тиресия и самого, уже тоже физически слепого, но при этом внутренне духовно прозревшего Эдипа в Колоне.
Образу слепца-аэда, песнопевца Демодока, которому при рождении муза «очи затмила», но взамен даровала искусство песнопения [54], в мифах противопоставлен образ прославленного Даром песнопения Фамиры Кифареда, которому музы за высо комерный вызов самих же муз на состязание, затмили очи и слух.
В целокупном смыслообразе «голода» образу голода Тантала Мидаса, Финея, никогда не утоляемого из-за недоступности пищи, противополагается образ ничем не утолимого голода ненасытного царя Эрисихтона, который в конце концов съел самого себя [55].
И в том же целокупном смыслообразе «голода» в противовес чудесному обращению всех вещей, в том числе и хлеба, в золото, чуть прикоснется к нему рука царя Мидаса, возникает в мифах образ обращения любого предмета, а следовательно, и золота в хлеб, чуть прикоснется к нему рука одной из дочерей Ания (античная параллель к чуду в Кане Галилейской).
В целокупном смыслообразе «безумия», ниспосылаемого богами на смертного в возмездие за богоборчество, рядом с трагическим образом Беллерофонта, впавшего в безумие за сверхчеловеческое дерзание взлететь на Пегасе к богам на Олимп, встает трагический образ Геракла, также впавшего в безумие по воле богов, но ради дерзания на сверхчеловеческие подвиги и в награду за это вознесенного на Олимп: апофеоз Геракла.
Беллерофонт в мифе за свое дерзание свергнут – Геракл в мифе вознесен во имя дерзания.
Образу провидца Тиресия, которому Зевсом срок жизни продлен, в мифах тут же противопоставляется образ нечестивого дионисоборца, царя Ликурга Фракийского, которому срок жизни Зевсом укорочен.
Но такая полярность смыслов в пределах единого целокупного образа только намечает его этапы (фазы) или определяет его границы.
Смысл целокупного образа многопланен, поэтому принцип контраста проводится в разнообразных планах, создавая как бы систему кривых, по которым двигаются детали единичных конкретных образов того или иного мифа или его варианта. Однако одним только контрастом единичных образов не исчерпывается смысл целокупного образа: контраст своим отталкиванием скорее стимулирует движение образа в сторону усиления и ослабления или осложнения и переключения смысла, создавая промежуточные логические ступени по восходящей или нисходящей кривой, то есть контраст вызывает последовательную метаморфозу в рамках целокупного образа, раскрывая единичные его обнаружения до полного исчерпывания его смысла.
Так возникает многопланная скала возможных основных комбинаций или смысловых положений мифологического образа.
Вышеуказанный целокупный образ «виденье» обнимает внешнее и внутреннее зрение, то есть чувственное зрение и прозрение. Смысл как бы поворачивается по горизонтальной оси (оси «зрения»), воплощаясь в последовательном ряде образов: Киклопа – Аргуса – Гелия – Линкея – Эдипа – Тиресия – Пенфея – Кассандры. Но одновременно образ «виденье» обнимает внешнюю и внутреннюю «слепоту» человека, заставляя смысл поворачиваться как бы по вертикальной оси слепоты и воплощаться в новый последовательный ряд образов, причем внешний и внутренний мир, внешнее и внутреннее «зрение» и «слепота» переключаются. Так возникают образы Ликурга, Дафниса, Феникса, Финея, Метопы, Ориона, и опять-таки Тиресия и Эдипа.
Не естественнонаучный или социально-исторический генезис образа, не сведение его к олицетворению сил природы или атмосферных явлений, или к формам культа или к трудовым процессам раскрывает нам смысл самого образа, и его конкретное обличье, и роль в мифологическом сюжете, характер его действий и его судьбы в том или ином варианте мифа, созданного воображением народа, поэтов и мыслителей Эллады.
Мы прослеживаем имагинативную жизнь образа, а не его историческую жизнь, оставляя в стороне стимулировавшие его внешние импульсы, мы прослеживаем его только как выражение логики воображения в его творческом продвижении и познании мира в образах мифа. Только в этом плане теперь целиком развернется перед нами вышеуказанный образ «виденье».
Первозданные дети Геи-Земли, одноглазые киклопы «Теогонии», – чудесные кузнецы. Они выковывают Зевсу громы и молнии – разящий керавн-перун. Они выковывают также землепотрясающий трезубец (остывшую молнию) Посейдону, страшный жезл Урей водителю душ Гермесу-Психопомпу и шлем-невидимку богу преисподней Аиду.
Но кто они, эти одноглазые? Если они суть солнца, создающие грозы, то смысл их одноглазости, даже как символ солнца, остается при таком ясном объяснении по-прежнему темным и нераскрытым. У них нет еще образа, есть только характерный признак – один глаз. Поэтому они пока вне смысла.
Но одноглазый киклоп «Одиссеи» Полифем в сказочном сюжете его столкновения с Одиссеем есть уже образ, уже действующее лицо, ему же дана определенная роль и судьба. Своим «одним» глазом он зачинает движение целокупного образа «виденья» как смысла, то есть как смыслообраза, и мы можем проследить движение, то есть метаморфозу этого образа, по кривой смысла до его исчерпывания, переходя от мифа к мифу через последовательный ряд конкретных единичных образов, в которых этот смысл воплощен.
Образом одноглазого Киклопа открывается внешнее виденье. Мы можем, конечно, истолковать этот один круглый глаз Киклопа как прямолинейное или однобокое виденье, тупо упершееся в одну точку. Но это истолкование излишне. Образ Киклопа «Одиссеи» говорит больше сам по себе, чем любое его истолкование.
Ему противополагается образ тысячеглазого Аргуса, во все стороны зрящего, бдительного стража страдалицы Ио и стража Геры. У него глаза даже на затылке. Они. рассыпаны и по всему телу. Хотите найти подобие: взгляните на звездное небо и на павлиний хвост, куда Гера перенесла глаза своего верного союзника Аргуса, когда Гермес, по воле Зевса, отсек ему голову чудесным адамантовым серпом-мечом, некогда оскопившим небо-Урана.
Одностороннему «виденью» Киклопа противопоставлено «виденье» многостороннее. Но и оно оказалось недостаточным перед дальновидностью бога. Одноглазый дикарь киклоп Полифем был ослеплен хитроумным Одиссеем, потому что Полифем был слеп умом по сравнению с умом Одиссея.
Одноглазое зрение – духовнослепое зрение.
Но и тысячеглазый Аргус оказался слепым пред глубоким виденьем-знанием Гермеса – и отлетела голова Аргуса: во все стороны видящий – еще не всевидящий.
Еще шаг, еще усиление образа – и перед нами встает всевидящий Гелий – Солнцебог, который по Гомеру:
Все видит, все слышит, все знает* [56].
Он даже знает то, чего никто на земле не знает: он знает, кто похитил Кору-Персефону. Мать Деметра от него услышала мрачное имя похитителя – владыки преисподней, бога Аида: смерть похитила Кору.
Но образ всевидящего Гелия – сверхчеловеческое знание. Кривая же смысла пока не выходит за пределы якобы человеческого. Поэтому не от сверхобраза Гелия, а от образа Аргуса, от многостороннсвидящего ведет логический путь к третьему образу – образу Дальнезоркого и все насквозь видящего Линкея.|
Это Линкей-аргонавт, стоя на носу корабля Арго, вглядывался в далекое море: близки ли роковые скалы Симплегады. Он видит даже сквозь землю, он проницает взором твердые тела: это он увидел сквозь кряжистую кору спрятавшегося в дупле исполинского дерева одного из Диоскуров – героя Кастора, и руководимый зоркостью Линкея его брат, могучий гордец Идас, послал копье и поразил затаившегося в дупле героя.
Но и дальнезоркое виденье не спасло Линкея, и он пал от руки брата Кастора, бессмертного сына Зевса – Полидевка. И он оказался слепым пред сыном Зевса, звезду горящую зажигающим морякам на мачте в ночь непогоды [57] ‹…›
Одностороннее виденье – многостороннее или всестороннее виденье – виденье дальнезоркое и виденье насквозь олицетворяют образы Киклопа, Аргуса, Гелия, Линкея. Ими внешнее зрение исчерпано. Нужен переход к внутреннему зрению, переключение смысла. И возникает образ мудрого Эдипа – сперва зрячего слепца, а затем слепого провидца (ясновидящего). Это не истолкование абстрактных символов. Сам миф дает зримые, материальные, чувственные образы: сперва образ зрячего Эдипа, затем образ Эдипа ослепленного.
Эдип в трагедии «Эдип царь» еще зряч, но он сам ослепляет себя, когда осознает всю самонадеянность своей ограниченной зрячести смертного. Будучи предупрежденным, что он убьет своего отца и женится на своей матери, убегая от убийства и кровосмесительного брака, он все же убил своего отца, не желая, не зная, что это его отец (о слепота!), и он женился на своей матери Иокасте, не зная, что это его мать (о слепота!). Он совершил два самых тяжелых преступления – отцеубийство и кровосмешение – по неведению, по слепоте своей. Он преступник по неведению. Более того: он преступник поневоле. Но что такое «неведение» и что означает «поневоле» без насильственного внешнего принуждения, как не слепоту? Он видел своего отца, он видел свою мать – и он убил его, и совершил кровосмешение. И это значит быть зрячим! И это значит быть мудрым – разгадать загадку Сфинкса! – Нет, это слепота. Так прочь же слепое зрение! Лучше мрак, чем обман, – и Эдип вырывает у себя глаза. Внешний мир «виденья» исчез. Осталась только ощупь его. Но ему открылся внутренний мир: и смысл образа «виденье» переходит из внешнего к внутреннему виденью – к внутреннему оку.
«Слепота зрячести» тотчас оборачивается в «зрячесть слепоты». Образ духовно слепого при физической зрячести Эдипа вызывает образ провидца, слепого старца Тиресия, знавшего то, чего не знал зрячий Эдип. Сам Эдил не знает, а Тиресий знает, что Эдип отцеубийца и муж своей матери.
Некогда в юности Тиресий был зряч. Но он случайно дерзкими глазами смертного увидел то, чего смертный не смеет видеть: нагую купающуюся бессмертную богиню Палладу. И богиня, выпрыгнув из воды, вырвала у юноши глаза. Мы уже знаем: по молению матери Тиресия нимфы Харикло, подруги Паллады, Тиресий – такой же преступник поневоле, как Эдип, – получил дар провидца: дар понимать голоса птиц, волю богов и видеть грядущее.
Тиресий получил свое внутреннее виденье, то есть прозрение свое, познание от богов в дар как плату за ослепление, Эдип сам же обретает свое прозрение в конце многострадального пути как искупление и награду. В трагедии «Эдип в Колоне» Софокла Эдип, став старцем, обогащается таким же знанием-провиденьем, как и Тиресий. Он видит грядущее: судьбу своих, им же самим проклятых сыновей и грядущую славу Афин, предоставивших ему в роще Эриний место вечного упокоения.
В мифологических образах провидцев – Эдипа в Колоне и Тиресия – в этих олицетворениях «зрячей слепоты» виденье открывается нам как «веденье»: его смысл переходит в новую форму. Впервые в мифе возникает идея замещения мнимой проницательности утраченного органа зрения (глаза), основного источника чувственного опыта, радости жизни и знания, часто, быть может, иллюзорного и перспективного, но восторгом красоты переполняющего сердце эллина.
Миф отчетливо высказывает, что Паллада взамен вырванных глаз даровала Тиресию ясновиденье, высшее постижение тайн природы: ибо что такое понимание голосов птиц и богов, как не постижение тайн природы. И что такое ясновиденье провидца, как не торжество мысли, разгадывающей грядущее и предуказывающей пути человеку среди его вечной одиссеи. Загадка Сфинкса, разгаданная мудрым Эдипом, означала: человек. Не случайно такая ходячая энигма (загадка), почти поговорка, известная каждому встречному, попала в миф об Эдипе и была использована Софоклом.
Мудрость этой загадки – в ее второй части – в разгадке.
Когда зрячий Эдип разгадал загадку Сфинкса: кто ходит
утром на четырех, днем на двух, а вечером на трех ногах? – и сказал: человек, его мудрость была еще слепа. Ибо с разгадки, со слова «человек», только и начинается мудрая загадка Сфинкса: что знает Человек? Что может знать Человек? Загадка Сфинкса – загадка знания. Только пройдя долгий путь страдания, опираясь на посох нового внутреннего опыта, понял слепой Эдип тайну знания, как бы прозрев в своей слепоте.
И, думается, когда Эдип разгадал Сфинксу загадку, и Сфинкс, признав торжество Эдипа, кинулся в море, он загадочно улыбнулся: так, как улыбается Сфинкс.
И самый миф и Софокл вряд ли воспользовались бы этой ходячей энигмой о хождении утром на четырех, днем на двух, а вечером на трех ногах, если бы она не означала: «Человек, что знаешь ты!» На тайне человеческого знания построена та трилогия об Эдипе-фиванце у Софокла: трагедия «Эдип» -трагедия слепоты и прозрения.
По представлению древних у слепого повышенное воображение. Оно объемнее и чувствительнее, чем у зрячего. Оно должно непрерывно восполнять слепому видимый зрячими мир, и этот мир должен в нем всегда жить, как некое виденье.
Виденье мира вместо веденья мира. Поэтому богатство творческого воображения, которым живет мысль творца-поэта, было подсказано древним образом Слепца, у которого внешняя чувственная слепота заменена как бы внутренним зрением: Гомер слеп. Но Гомер – все же история. Миф же создает главного певца-аэда Демодока «Одиссеи», которому, как уже было упомянуто, музы взамен слепоты ниспослали дар песнопения… дар мусического восполнения и замещения утраченного зрелища видимого мира зрелищем мира воображаемого. И то внутреннее сосредоточение мысли, которое открывает слепцу-поэту нечто непознаваемое для зрячего, делая для него тайное явным и находя для этого пленительное выражение, вся эта творческая работа его воображения и трактуется мифом как вдохновение, как дар муз, ниспосланный поэту. Так прозрение слепоты переходит во вдохновение и в виденье – веденье художника, одержимого творческой мечтой. Еще шаг – и мифологический образ в своем логическом продвижении вступает в следующую фазу – в фазу виденья в экстазе или энтузиазме вакхического, дионисийского исступления – виденья мира желаемого как мира действительного, то есть того иллюзорного мира, который открывается якобы вакханту или вакханке-менаде – Агаве, Пенфею, Афаманту, Ликургу и другим.
Виденью – веденью, знанию провидца и поэта миф противопоставляет теперь мнимое знание безумца-оргиаста, зверина-яростное, но и восторженно-опьяняющее по ощущению и в то же время пустое и часто гибельное по результатам.
Снова при движении по кривой смысла образ «зрячести слепоты», то есть прозрения поэта, переходит в «слепоту мнимой зрячести», в безумие, омрачающее зрение исступленного вакханта.
Пенфей в «Вакханках» Еврипида видит Диониса в оковах, видит обрушенным дворец – но это только морок, бред. Его мать Агава в вакхическом безумии принимает своего сына Пен-фея за льва и вместе с другими вакханками разрывает его на части и даже не узнает головы сына, продолжая в ней видеть голову льва. А царь Афамант в дионисийском ослеплении принимает свою жену Ино и сына за львицу со львенком, и Ино, спасаясь от него бегством, бросается с ребенком в море.
Но продвижение по логической кривой длится. Мы видим, как «слепота безумия» вакханта превращается в новый образ, в пророческое ясновиденье безумной Кассандры при слепоте-неверии окружающих ее троянцев – не безумных, зрячих, но, увы, столь слепых при своей зрячести! Кассандра провидит истину грядущего: гибель Трои. Она пророчит о ней, она предупреждает троянцев об опасном даре ахеян – о деревянном коне, но никто ей не верит. Троянцы смеются над ее безумными очами Сивиллы.
Пред нами новый смысл образа: Кассандра пророчица, или ее истинное знание при слепоте неверующих в ее пророчество, как на нее наложенная кара. Ее покарал Аполлон. Она обещала возлюбившему ее богу взамен пророческого ясновидения, которое он ей подарит, подарить ему благосклонность возлюбленной. Но, прикоснувшись к богу, она оттолкнула его, обманула пылающего страстью Аполлона. Кара ей за обман! – Она обрела дар ясновидения, но пророчеству ее никто не будет верить. Кара ей, но и кара слепым в своей зрячести троянцам. Они сами подготовили себе гибель: ввели в Трою деревянного коня, несмотря на предупреждение Кассандры.
На тернистом пути знания немало великих предвосхитителей истины прослывали глупцами и оказывались той же вечной Кассандрой пред лицом новых троянцев. Слишком далеко шагнувшее знание как кара знающему и неверие в это знание как кара косным неверам – такова диалектика этого мифологического образа.
Но не всегда же господствует неверие слепоты. Есть и слепая вера. Не всегда же пророческое ясновидение как знание есть только безумие. Порой и исступление глаголет истину: и вот образ Кассандры опять, по контрасту, сменяется образом Пифии и Сивиллы – символами знания как откровения, как прорицания, которому верят. Оракулу, Пифии верят.
Этим последним образом тема «виденья» еще не исчерпана, и смысл виденья невидимого для других еще полностью не раскрыт. Ибо не только в безумии исступления открывается в мире мифа глазам избранных нечто невидимое для других, но есть такие глаза и есть такой час, когда и при ясном разуме чудесно открывается и постигается то, что или недоступно или непостижимо прочим глазам или даже глазам избранного героя, но в час обычных будней.
Так на бурном собрании ахеян в «Илиаде» один только Ахилл видит никем не зримую посланницу Олимпа Афину, умеряющую его гнев против несправедливости алчного Агамемнона. Все прочие герои Афину не видят [58].
Глаза смертного, говорит миф, будь он даже герой, покрывает темная пелена. Поэтому он видит предельно: мир богов и образ бессмертных остаются для него невидимыми. Но как только бог на мгновение сорвет с его глаз темную пелену, герой увидит богов и мир богов, и самый образ бессмертного бога даже против воли этого бога, если герою содействует более могущественный бог – так говорит Гомер. Поэтому герой Диомед в «Илиаде» увидел невидимых для других эллинов Афродиту и Арея, ратовавших в битве за троянцев, и он, Диомед, вступает с ними в победоносный поединок, руководимый Афиной, снявшей с его смертных глаз пелену мрака.
По мифу, когда бог снимает с глаз смертного пелену мрака, смертный бросает более глубокий взгляд на бытие – взгляд божества. Таков час просветления.
Но вот еще один неприметный поворот образа по горизонтальной оси зрения, – и новый образ дополняет смысл прозрения: виденье истины сквозь маску лжи, узреванье подлинного лица сквозь мнимую обманчивую личину: Елена – в «Илиаде» – узнает Киприду, представшую пред ней в образе старухи когда та зовет ее в объятия Париса; к Одиссей узнает в оборотне Афину; и Анхиз (отец Энея) узнает в пришедшей к нему деве бессмертную богиню Любви, хотя и виду не подает, что глаза его проникли сквозь обманчивую оболочку смертной, оболочку, которой Афродита хотела прикрыть свою божественность.
Виденье истинного образа оборотня, прозрение сквозь мнимую личину получило в античной мифологии еще иное, более динамическое выражение в мифах о единоборстве с оборотнем, когда вопрос идет о полной победе над противником, об овладении его скрытым действительным существом, то есть об овладении истиной. Какие б облики и формы ни принимал противник-оборотень, как бы он ни выскальзывал из рук – правило борьбы с оборотнем гласит: схватив, надо крепко держать добычу и, неотступно борясь, не выпускать ее из объятий, и тогда морок обманчивых видений спадает, и оборотень предстанет, как истина, в своем подлинном виде, но уже как истина завоеванная.