Текст книги "Мятеж реформаторов: Когда решалась судьба России"
Автор книги: Яков Гордин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Союз благоденствия формально перестал существовать в начале января 1821 года на съезде представителей управ, собравшемся в Москве на квартире Михаила Фонвизина. И недаром Михаил Орлов, чутьем большого политика уловивший кризисность, переломность момента, предложил немедленные и решительные действия. В его руках была сила – дивизия усиленного состава, порядка шестнадцати тысяч штыков с казачьими полками и артиллерией. И генерал Орлов примерял на себя, не без основания, роль полковника Риего, лидера испанской военной революции.
Радикальные лидеры Союза благоденствия оказались в труднейшем положении. С одной стороны, момент для активных действий был, несомненно, подходящий, но, с другой стороны, организационно тайное общество было не готово к выступлению. В практических предложениях Орлова был сильный элемент авантюризма.
На московском съезде Союза было решено закрыть общество. Иван Дмитриевич Якушкин писал: "Прежде всего было признано нужным изменить не только устав Союза благоденствия, но и самое устройство и самый состав Общества. Решено было объявить повсеместно, во всех управах, что так как в теперешних обстоятельствах малейшей неосторожностью можно было возбудить подозрение правительства, то Союз благоденствия прекращает свои действия навсегда. Этой мерой ненадежных членов удаляли из Общества. В новом уставе цели и средства для достижения ее должны были определяться с большей точностью, нежели они были определены в уставе Союза благоденствия, и потому можно было надеяться, что члены, в ревностном содействии которых нельзя было сомневаться, соединившись вместе, составят одно целое и, действуя единодушно, придадут новые силы Тайному обществу".
Вырабатывая новый устав, согласились, что "цель Общества состоит в том, чтобы ограничить самодержавие в России, а чтобы приобресть для этого средства, признавалось необходимым действовать на войска и приготовить их на всякий случай".
В Петербурге новое общество учреждено было Никитой Муравьевым, Трубецким и Оболенским. На Юге – Пестелем.
Распаду Союза благоденствия предшествовала яростная внутренняя борьба между радикальными республиканцами группы Пестеля и более умеренными.
На Севере капитан гвардейского Генерального штаба Никита Муравьев начал разрабатывать конституцию, в основе которой лежала идея конституционной монархии и федеративное устройство государства, включающее пятнадцать автономных во многом "держав". Он ориентировался на североамериканскую и некоторые европейские конституционные модели.
На Юге Пестель обдумывал принципиально иной и весьма опасный проект – жестко унитарную республику с сильной центральной властью и мощным карательным аппаратом.
При этом оба они декларировали уничтожение крепостного права, роспуск военных поселений, равенство граждан перед законом, свободу слова и передвижения, свободу экономическую и введение суда присяжных.
Но Муравьев предлагал сделать все это немедленно после прихода к власти, а Пестель планировал длительный переходный период, оформленный как диктатура революционного правления.
Но при всех разногласиях члены того и другого общества полагали, что наступает пора вмешаться в государственную жизнь.
Царь и наиболее чуткие консерваторы тоже ощущали приближение этого вмешательства, столкновения власти с дворянским авангардом. Получив в 1820 году донос Грибовского, Александр не предпринял никаких мер, ибо "официальная" программа Союза благоденствия слишком напоминала его собственные недавние планы и юридических оснований для репрессий не было. Но мысль о существовании тайного общества отравляла его жизнь. По свидетельству Якушкина, царь "был уверен, что устрашающее его Тайное общество было чрезвычайно сильно, и сказал однажды князю П. М. Волконскому, желающему его успокоить на этот счет: "Ты ничего не понимаешь, эти люди могут кого хотят возвысить или уронить в общем мнении; к тому ж они имеют огромные средства; в прошлом году во время неурожая в Смоленской губернии они кормили целые уезды".
Как рассказывает тот же Якушкин, знаменитый генерал Ермолов, проезжая через Москву, виделся с Михаилом Фонвизиным, теперь уже генералом, а некогда своим адъютантом, и сказал ему; "Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он (Александр. – Я. Г.) вас так боится, как бы я желал, чтоб он меня боялся".
"Болезненное воображение императора, конечно, преувеличивало средства и могущество Тайного общества", – пишет далее Якушин.
Но дело было не в болезненности воображения Александра, а в вещах вполне конкретных. Александру прекрасно известна была судьба его деда Петра III и его отца Павла I. Не понимая мотивов заговорщиков, ибо его психология была – несмотря на либеральное воспитание и либеральные декларации – сформирована тяжкой традицией российского самодержавия, царь не сомневался в решимости дворянского авангарда. Он представлял себе русскую дворцовую историю предшествующего века. Кроме того, он видел, что его государственная стратегия рушится.
Конституционные посулы 1816 года не смогли уравновесить выдвижение Аракчеева и создание военных поселений.
Очередной полуконституционный проект – "Уставная грамота" – разрабатывался в варшавской канцелярии Новосильцева в глубокой тайне… Разговоры о реформах не заменили самих реформ. Александр понимал, что кризисные ситуации разрешаются только чрезвычайными средствами. А в том, что он довел страну до очередного обострения хронического кризиса, у него не было оснований сомневаться. Страна не в состоянии была кормить огромную армию. Военные поселения, накалив политическую атмосферу в России, отнюдь не решили проблему финансирования армии. Наоборот, они требовали огромных затрат. В начале 20-х годов Россия имела срочный внешний долг Голландии – 46 600 000 гульденов, срочный внутренний долг 17 255 617 рублей серебром, бессрочный внутренний долг – 146 539 211 рублей серебром. При годовом доходе 126 миллионов рублей серебром. Причем ассигнаций в обращении было уже 595 776 310 рублей. Курс ассигнаций падал; росла инфляция. По мнению историка российских финансов, это было финансовое банкротство. (Продолживший ту же линию Николай пришел к концу своего царствования с дефицитом в 538 000 000 рублей.)[35]35
См.: Блиох И. С. Финансы России XIX столетия. СПб… 1882.
[Закрыть]
Летом 1825 года Россия втягивалась в очередной финансовый кризис.
Александр все это знал. Знали это и лидеры дворянского авангарда. Среди будущих декабристов были не только крупные политические мыслители, но и серьезные экономисты.
Не зная, что предпринять, истерзанный душевно, растерянный, мечущийся по стране император тем не менее решительно и твердо оттеснял дворянский авангард от участия в государственной жизни. Люди, искавшие выхода, отстранялись от командования воинскими частями, попадали под подозрение, замедлявшее их служебную карьеру, и уж во всяком случае Александр не собирался подпускать их к обсуждению возможных реформ. В 1823 году на смотре Второй армии, в которой командовал бригадой князь Сергей Волконский, один из руководителей Южного общества, император сказал ему: "Я очень доволен вашей бригадой; Азовский полк – один из лучших полков моей армии, Днепровский немного отстал, но видны и в нем следы ваших трудов. И по-моему, гораздо для вас выгоднее будет продолжать оные, а не заниматься управлением моей Империи, в чем вы, извините меня, и толку не имеете". Он считал, что Аракчеев, сумевший вызвать всеобщую ненависть, этот "толк имеет".
Знакомая нам фраза: "Дурак! не в свое дело вмешался" – была не случайна. Это был принцип.
Конфликт между самодержавием и вытесняемым из активного исторического слоя дворянским авангардом мог быть теперь решен только силой. Причем столкнуться должны были люди, видевшие кризисное состояние страны, обладавшие огромной властью, но считавшие, что спасение в том, чтобы плыть по течению, затянув все узлы, и люди, видевшие то же самое, обладавшие весьма малыми средствами воздействия на ситуацию, но убежденные, что, кроме них, страну спасти некому.
И они были правы.
А уверенность в возможности успеха поддерживал в них хорошо им известный "переворотный опыт" прошлого века.
Трубецкой говорил твердо: "Общественное устройство в России еще и до сих пор таково, что военная сила одна, без содействия народа, может не только располагать престолом, но изменить образ правления; достаточно заговора нескольких полковых командиров, чтобы возобновить явления, подобные тем, которые возвели на престол большую часть царствовавших в прошедшем веке особ".
Столетняя история русской гвардии стояла за ними.
ЧАСТЬ 2. ДРАМА МЕЖДУЦАРСТВИЯ
В период междуцарствия народ решает управлять по общему согласию или поручить верховную власть некоторым согражданам.
Куницын
ЗАСТОЛЬНАЯ БЕСЕДА О СУДЬБЕ ПРЕСТОЛА
Второе десятилетие александровского царствования заканчивалось мрачно. До императора стали доходить сведения не только о смутном недовольстве, но и о конкретных фактах, показавших ему всю ожесточенность его вчерашних соратников.
Через много лет, в 1848 году, читая рукопись Модеста Корфа о событиях 14 декабря, Николай I написал на полях: "По некоторым доводам я должен полагать, что государю еще в 1818 году в Москве после Богоявления сделались известны замыслы и вызов Якушкина на цареубийство; с той поры весьма заметна была в государе крупная перемена в расположении духа, и никогда я его не видел столь мрачным, как тогда".
Александр не просто мучился от горечи отчуждения, от воспоминаний об убийстве отца и скрываемого страха перед этим простым и реальным возмездием – пистолетом в руках оскорбленного за отечество гвардейского офицера.
Александр решал свою судьбу и обдумывал судьбу престола.
Николай рассказал в воспоминаниях:
"В лето 1819-го года находился я в свою очередь с командуемою мной тогда 2-й гвардейской бригадой в лагере под Красным Селом. Пред выступлением из оного было моей бригаде линейное ученье, кончившееся малым маневром в присутствии императора. Государь был доволен и милостив до крайности. После ученья пожаловал он к жене моей обедать; за столом мы были только трое. Разговор во время обеда был самый дружеский, но принял вдруг самый неожиданный для нас оборот, потрясший навсегда мечту нашей спокойной будущности. Вот в коротких словах смысл сего достопамятного разговора.
Государь начал говорить, что он с радостью видит наше семейное блаженство (тогда был у нас один старший сын Александр и жена моя была беременна старшей дочерью Марией); что он счастия сего никогда не знал, виня себя в связи, которую имел в молодости; что ни он, ни брат Константин Павлович не были воспитаны так, чтобы уметь ценить с молодости сие счастие; что последствия для обоих были, что ни один, ни другой не имели детей, которых бы признать могли, и что сие чувство самое для него тяжелое. Что он чувствует, что силы его ослабевают; что в нашем веке государям, кроме других качеств, нужна физическая сила и здоровье для перенесения больших и постоянных трудов; что скоро он лишится потребных сил, чтоб по совести исполнять свой долг, как он его разумеет; и что потому он решился, ибо сие считает долгом, отречься от правления с той минуты, когда почувствует сему время. Что он неоднократно о том говорил брату Константину Павловичу, который, быв одних с ним почти лет, в тех же семейных обстоятельствах, притом имея природное отвращение к сему месту, решительно не хочет ему наследовать на престоле, тем более что они оба видят в нас знак благодати Божьей, дарованного нам сына. Что поэтому мы должны знать наперед, что мы призываемся на сие достоинство".
Было и еще одно существенное обстоятельство кроме нежелания Константина, о котором Николай предпочел не упомянуть, – запутанность семейных дел цесаревича, делавшая его воцарение крайне сомнительным.
Императрица Елизавета Алексеевна в марте 1820 года отправила с оказией письмо своей матери маркграфине Баденской, чтобы рассказать о событии, взволновавшем русский двор и имевшем драматические последствия. Императрица писала: "…Уже несколько лет великий князь Константин имел любовницу, которая успела надоесть ему, да и к тому же была еще и неверна. В конце концов он пожелал переменить свой образ жизни и жениться, но не на особе равного с ним положения, а на одной польской даме… Он уже давно просил у Императора разрешения на развод, еще когда хотел жениться на княжне Четвертинской, но в то время сему воспротивилась Императрица-мать своим обычным непреклонным ответом: "Выбирайте особу вашего ранга, и я соглашусь". Тогда она и не допустила сего таковым весьма разумным решением. Теперь же дела переменились, все приняло совсем иной оборот: она уже видит Николая и его потомство слишком близко к трону, чтобы способствовать их удалению от сего вследствие законного брака Константина, и поэтому уже согласна на мезальянс, при котором все возможные отпрыски оного будут отстранены от престолонаследия посредством официального акта. Это всех устраивает: Императора, могущего таким образом способствовать счастию нежно любимого брата, вдовствующую Императрицу, поскольку это обеспечивает трон тем, кого она называет своими истинными детьми, Николая, для которого корона уже давно весьма привлекательна, наконец, самого Константина, совершенно неамбициозного и с польскими вкусами: он даже еще при жизни Императора готов отказаться от своих прав на престол!"
Письма императрицы Елизаветы Алексеевны к матери – пожалуй, единственный источник, с такой ясностью рисующий ситуацию в Зимнем дворце. Императрица говорит о том, о чем другие предпочли умолчать в своих мемуарах, – о напряженных отношениях между Александром и Марией Федоровной, о ее интригах в пользу Николая – еще при жизни Александра, когда ничто не предвещало его близкого конца. То, что Мария Федоровна называет Николая и его жену "своими истинными детьми", – в отличие от Александра и Константина, – весьма многозначительно. В частности, речь может идти о естественной незамешанности Николая, которому в 1801 году было пять лет, в убийстве Павла. Мария Федоровна не могла простить старшим сыновьям кровавой драмы 11 марта. По некоторым данным, она сама после гибели Павла не прочь была занять трон, и это тоже не улучшало ее отношения к воцарившемуся вместо нее Александру.
20 марта 1820 года был официально расторгнут брак Константина с великой княгиней Анной Федоровной, и в тот же день был издан высочайший манифест, объявляющий, что если лица царской фамилии вступают в брак с женщинами, не принадлежащими к царствующим или владетельным домам, то их дети не могут претендовать на наследование престола, а жены не причисляются к августейшей фамилии. То есть графиня Грудзинская, на которой собирался жениться Константин, не могла стать русской императрицей. А это, если блюсти закон, делало фактически невозможным и воцарение самого Константина.
Но значение писем Елизаветы Алексеевны гораздо шире, чем просто свидетельство о семейных делах Константина и быта августейшего семейства. Это еще и политический документ. В апреле Елизавета Алексеевна снова возвращается в очередном письме к тому же сюжету, но уже на другом уровне: "Посылаю Вам злополучный манифест о разводе великого князя Константина…" Она снова пишет о непоследовательном поведении вдовствующей императрицы, охотно согласившейся на брак Константина, фактически лишающий его права на трон, и снова объясняет это интригой в пользу Николая. "Спрашивают, почему теперь в подобном же случае она изменила свое мнение, и на это вполне резонно отвечают: из предрасположения к Николаю и его потомству!" Более того, в этом письме речь идет и о неблагополучных отношениях между Александром и Николаем, между августейшей четой и великим князем с супругой. "…Вдовствующая императрица под влиянием своей склонности к Николаю и его жене (только которых она и называет своими истинными детьми) часто позволяет им принимать совершенно неуместный тон и вести себя самым неподобающим образом. Александрина, получившая самое дурное воспитание, не знает, что такое обходительность, и менее всего по отношению к Императору и ко мне, а Николай поставил себе за принцип изображать всегда независимость!"
Разумеется, тут играли роль и личные отношения императрицы с великокняжеской четой, но маловероятно, чтобы в ее сетованиях не было значительной доли истины. И когда Николай в воспоминаниях утверждал, что и не помышлял о короне, а предложение Александра стало для него потрясением, то он, мягко говоря, кривил душой.
Сопоставление писем Елизаветы Алексеевны и позднейших мемуаров Николая свидетельствуют об одном – он всячески старался скрыть реальную ситуацию в августейшем семействе и при дворе вообще.
"Мы были поражены, как громом, в слезах, в рыдании от сей ужасной, неожиданной вести; мы молчали". Так он описывает сцену после объявления Александром своих планов относительно наследования престола.
На самом же деле глухая борьба за наследство Александра уже не один год шла при дворе. Ее энергично вела Мария Федоровна. Фаворитом был Николай.
Мы достаточно приблизительно представляем себе реальный расклад сил в этой "подковерной", выражаясь сегодняшним языком, борьбе. Но несомненно одно: существовал раскол как в придворных кругах, так и, что еще важнее, в генеральской и гвардейской элите вообще – одни оставались верны Александру, другие симпатизировали Константину, третьи – их было меньшинство – делали ставку на Николая. И этот раскол, только усилившийся к 1825 году, определил слабость правительственного лагеря перед лицом зреющего мятежа…
Нам важно помнить, что Николай не только знал о том, что престол предназначен ему, но и давно мечтал его занять. Александр сообщил о своем решении узкому кругу лиц, но и этот узкий круг был достаточно широк и высокопоставлен, чтобы Николай не сомневался в серьезности решения императора. В берлинском придворном календаре на 1824 год Николай был официально назван наследником, и маловероятно, чтобы, при тесных родственных связях с Берлином, эти сведения исходили не от петербургского двора. Ведь о существовании и содержании официальных актов знала вдовствующая императрица Мария Федоровна, интриговавшая в пользу Николая.
Можно спорить о том, знал ли он буквально текст манифеста от 16 августа 1823 года, извещавший страну об отречении Константина и назначении наследником Николая. Но это не принципиально. Манифест был отдан на хранение московскому архиепископу Филарету, а также в Государственный совет и Сенат. Пакеты надлежало вскрыть в случае смерти императора "прежде всякого другого деяния в чрезвычайном собрании".
Обнародовать манифест при жизни Александр не решился. Очевидно, хорошо представляя себе придворную ситуацию, он не хотел официально объявлять наследником вместо не желающего трона Константина энергичного, напористого и властолюбивого Николая. Скорее всего" он опасался не каких-либо действий со стороны самого Николая, а движения против себя, с использованием имени великого князя. Но при этом мнительный Александр поставил Николая в нелепое и обидное положение. Ни при дворе, ни в государственных делах Николай отнюдь не играл той роли, которая соответствовала положению второго лица в российской иерархии. С одной стороны, он знал, что трон предназначался ему, с другой – общество считало наследником Константина, сохранявшего титул цесаревича, чье имя прославлялось в торжественных молебнах сразу после императорской четы, а на него, Николая, смотрели как на заурядного дивизионного генерала. Это, безусловно, озлобляло его и усугубляло его природную грубость и раздражительность.
Все это были предпосылки кризиса ноября – декабря 1825 года. Но именно предпосылки, а не главная причина. Главная причина была в другом.
О ЧЕМ ГОВОРИЛИ ГЕНЕРАЛ И ПОЛКОВНИК 19 НОЯБРЯ 1825 ГОДА
Генерал русской службы принц Евгений Вюртембергский был одаренным полководцем и мыслящим человеком. Племянник вдовствующей императрицы Марии Федоровны, он был близок к августейшему семейству, имел большие заслуги в войне с Наполеоном, а кроме того – трезво смотрел на происходящее в Российской империи.
В ноябре 1825 года он возвращался в Россию после длительной отлучки. По дороге задержался в Варшаве и беседовал с цесаревичем Константином.
"В Варшаве великий князь Константин Павлович, по обычаю своему, воевал с призраками. Он насказал мне ужасов о мятежном настроении русских войск и в особенности гвардии.
– Стоит кинуть брандер в Преображенский полк, и все воспламенится, – были его подлинные слова.
– Своих я держу крепко, – заметил он при этом, – поэтому в них я уверен.
Великий князь, поручая мне поговорить об этом предмете с государем, наказывал непременно прибавить, что в поляках своих он вполне уверен".
Опасения Константина носили отнюдь не только общеполитический, но и вполне личный характер. Сразу после убийства императора Павла Константин сказал: "После того, что случилось, брат мой может царствовать, если хочет, но если бы престол достался мне когда-нибудь, то я, конечно, никогда его не приму". Позже он говорил в частной беседе, что если он примет трон, то его "задушат, как отца задушили". Он слишком хорошо помнил страшную ночь на 11 марта 1801 года. Возможно, ему известно было, как убиваемый Павел, приняв одного из убийц за него, Константина, закричал: "Ваше высочество, пощадите! Воздуху! Воздуху!" Есть основания предполагать, что с возрастом видения той ночи не только не побледнели, но усилились в сознании Александра и Константина…
Менее чем через месяц принц Евгений убедился, что страх Константина, рожденный не столько знанием реальной обстановки, сколько наследственным страхом перед гвардией, был отнюдь не "войной с призраками".
А через пять лет Константину пришлось бежать из Варшавы, спасаясь от тех самых поляков, в которых он был "вполне уверен".
Беседуя в середине ноября, цесаревич и принц Евгений не подозревали, что император Александр и начальник Главного штаба генерал-адъютант Дибич уже располагают обширным материалом о разветвленном заговоре в армии и гвардии.
Еще 17 июля в Петербурге, в Каменноостровском дворце, Александр выслушал личное донесение унтер-офицера 3-го Украинского уланского полка Шервуда, принятого в тайное общество доверчивым прапорщиком Федором Вадковским, бывшим кавалергардом, переведенным в армию за "дерзкие разговоры". Шервуду, человеку хитрому и предприимчивому, удалось выведать многое.
О доносе Шервуда Александр сообщил только нескольким доверенным людям. Великим князьям не сообщил ничего.
Для содействия Шервуду в дальнейших расследованиях откомандирован был на Юг полковник лейб-гвардии Казачьего полка Николаев.
18 октября в Таганроге император выслушал донесение начальника южных военных поселений графа Витта. Витт доложил об открытиях, сделанных его тайным агентом Бошняком.
Приказав Витту продолжать расследование, Александр уехал в Крым. А вернувшись, снова занялся делом о тайных обществах. Он хотел действовать осторожно, но наверняка, ибо давно уже потерял ту любовь и преданность мыслящего офицерства, которая окружала его после возвращения из заграничного похода. Вряд ли он понимал, как глубоко оскорбил людей, возлагавших на него столько надежд, но то, что они не простят ему забвения прежних деклараций, не простят крушение надежд, – это он, конечно же, понимал. Знал он и ненависть всеобщую и непримиримую к Аракчееву… Знал отношение к военным поселениям.
И потому существование разветвленного заговора в армии и гвардии представлялось ему вполне правдоподобным.
Уже в 1823 году он довольно ясно представлял себе позицию многих офицеров и генералов.
После смерти Александра в его бумагах обнаружили потрясающий документ, который датируется историками 1824 годом. "Есть слухи, – записывал император, – что пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит или, по крайней мере, сильно уже разливается и между войсками; что в обеих армиях, равно как и в отдельных корпусах, есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют притом секретных миссионеров для распространения своей партии. Ермолов, Раевский, Киселев, Михаил Орлов, граф Гурьев, Дмитрий Столыпин и многие другие из генералов, полковых командиров, сверх того большая часть разных штаб– и обер-офицеров".
Царь называет здесь популярнейших русских генералов, что само по себе поразительно. Но он считает членами тайных обществ многих полковых командиров и большинство старших и младших офицеров армии и гвардии.
Записка эта чрезвычайно характерна для мировосприятия Александра последних лет его царствования. Мрачный ужас перед своими подданными, перед теми, кого он в свое время назвал "любезными сослуживцами", перед теми, с кем он победил великого Наполеона, порожден был прежде всего нечистой совестью и, быть может, подавляемым, но явным чувством вины и бессилия.
Но и сознавая все это, испытывая тяжелый страх перед внуками и сыновьями тех, кто убил его деда и отца, император не нашел в себе силы порвать с самодержавной традицией в ее грубом и пагубном варианте – думая и после 1820 года о реформах, он сделал главную ставку все же не на них, а на тотальную слежку, подразумевающую возможные тотальные репрессии. В столице трудились три политические полиции: генерал-губернатора, министра внутренних дел и личная полиция Аракчеева.
Полиции соперничали между собой. Сам Аракчеев по приказанию царя постоянно находился под надзором. Служивший при нем с 1823 года Батеньков вспоминал: "Квартальные следили за каждым шагом всемогущего графа… Мне самому граф указал на одного из квартальных, который, будучи переодетым в партикулярное платье, спрятался торопливо в мелочную лавочку, когда увидел нас на набережной Фонтанки".
Общественная мысль была взвинчена, напряжена в ожидании и жажде перемен. Вовсе не только молодые радикалы ощущали невыносимость положения. Известный мемуарист А. И. Кошелев писал: "И старики, и люди зрелого возраста, и в особенности молодежь, словом, чуть-чуть не все беспрестанно и без умолка осуждали действия правительства, и одни опасались революции, а другие пламенно ее желали и на нее полагали все надежды. Неудовольствие было сильное и всеобщее. Никогда не забуду одного вечера, проведенного мною, 18-летним юношей, у внучатого моего брата М. М. Нарышкина; это было в феврале или в марте 1825 года. На этом вечере были: Рылеев, князь Оболенский, Пущин и некоторые другие, впоследствии сосланные в Сибирь. Рылеев читал свои патриотические думы, а все свободно говорили о необходимости – покончить с этим правительством".
Но это растущее недовольство в 1825 году несхоже было с таковым же в 1801 году, когда павловская тирания делала жизнь петербургского дворянства и в особенности гвардейского офицерства невыносимой в прямом, бытовом, смысле. В 1825 году столичное дворянство жило довольно спокойно – к шпионам привыкли и не очень их боялись.
В 1825 году кризис в отношениях дворянского авангарда с правительством и недоверие дворянской периферии к правительству были отражением могучих глубинных процессов злого брожения в народе и армии. Сильные и страшные токи шли снизу и заставляли каждого реально мыслящего человека желать перемен. Разных, но – перемен.
Батеньков утверждал: "…Тяжесть двух последних годов царствования Александра I превосходила все, что мы когда-либо воображали о железном веке. Гнет действовал пропорционально его европейской славе. Все подведены уже были под один уровень невозмутимого бессилия, и все зависели от многочисленных тайных полиций".
При Павле было хуже. Но тогда еще не знали надежд начала века, так грубо обманутых. И теперь, ища выход из тупика, молодые радикалы оборачивались к не столь давнему прошлому и находили там обнадеживающие примеры. Михаил Фонвизин свидетельствовал: "Припоминая случаи русской истории, что императоры не раз умирали насильственной смертию (Петр III и Павел I), называли такие примеры радикальными средствами преобразования России, если только уметь ими воспользоваться".
Идея цареубийства была непременным элементом российского политического мышления послепетровского времени. Александр знал это и в плане общем, и вполне конкретном. Судьба деда, убитого с ведома бабушки, судьба отца, убитого с его согласия, тяготели над Александром.
Неудивительно, что он, подозревавший чуть ли не всю армию и гвардию в заговоре, смертельно опасавшийся ответного удара заговорщиков, если последуют аресты, хотел действовать с максимальной осмотрительностью.
Но 10 ноября, вернувшись из Крыма в Таганрог, он приказал Дибичу направить в Харьков вышеупомянутого полковника Николаева, которому даны были полномочия произвести аресты.
В этот же день, 10 ноября 1825 года, в Петербург приехал с Юга полковник Трубецкой. Он приехал сообщить вождям Северного общества решение южан начать вооруженное восстание летом 1826 года.
А еще через девять дней – в последний день александровского царствования, 19 ноября – принц Евгений Вюртембергский и сопровождавший его полковник Владимир Порфирьевич Молоствов, тащась в карете по осенней грязи к русской границе, вели политические разговоры.
Принц Евгений вспоминал потом: "Мы тащились медленно, в самое дурное время года, и Молоствов имел полную возможность изливать передо мною чувство негодования, которым он исполнился в Варшаве. Желчь его была особенно растревожена тем, что слышал он о военных поселениях, о которых он, как и все русские, говорил с проклятьем на устах… Между тем надо знать всю обстановку военных поселений, чтобы прийти в ужас от тамошних жестокостей: целые сотни мужиков прогоняются сквозь строй и засекаются насмерть, так что человеколюбивому некогда Александру нечего удивляться, коль скоро подданные произносят его имя с наболевшей горечью.
Я, конечно, не мог защищать образ действий государя и происшедшую за последние годы перемену в его умонастроении. На мой взгляд, фанатики-мечтатели, воображавшие делать угодное Спасителю пролитием крови людей, которые разно с ними веровали в него, принадлежат к тому же разряду извергов, которые из-за политического разномыслия казнили гильотиною своих собратьев. И те и другие заслужили себе проклятие потомства. Но несвободны от упрека и люди, которые, будучи одушевлены в сущности благими побуждениями, не устояли против соблазна безграничного произвола".
Не только в петербургских гостиных, в квартирах членов тайного общества, в избах военных поселян проклинали это уродливое явление. Член августейшего семейства и полковник тоже не находили оправданий для кошмара поселений.
Интересно, что полковник не боится говорить все это кузену императора, а кузен императора резко осуждает исполнителей императорской воли.