Текст книги "Мятеж реформаторов: Когда решалась судьба России"
Автор книги: Яков Гордин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Но в случае вооруженного противостояния в городских условиях решающая роль принадлежала артиллерии и пехоте.
Гвардейской артиллерией командовал генерал Сухозанет. Пушкин писал о Сухозанете, что это "человек запятнанный, вышедший в люди через Яшвиля – педераста и отъявленного игрока". Сухозанет действительно много лет, в том числе почти всю войну 1812–1814 годов, состоял при начальнике артиллерии действующей армии князе Яшвиле и сделал под его покровительством незаурядную карьеру: в 1808 году поручик Сухозанет назначен адъютантом Яшвиля, а в 1812 году он уже генерал-майор. По своим замашкам Сухозанет был типичный аракчеевец. Он не пользовался уважением ни в годы войны, ни в бытность свою командующим гвардейской артиллерией. Князь Сергей Волконский в воспоминаниях рассказывает историю, характерную для взаимоотношений Сухозанета с сослуживцами во время заграничного похода:
"На бывшем в этот день разводе Фигнер (артиллерийский штаб-офицер. – Я. Г.), прибыв в главную квартиру, пришел на развод, не явясь предварительно к Сухозанету и, вероятно, с отступлением в форме обмундирования. Заносчивый Сухозанет напустился на него по окончании развода, вероятно, в выражениях грубых, но напал на человека, не выносящего этого, и за грубость получил от Фигнера грубость. Все это происходило хотя не при главнокомандующем, который уже отошел с развода в свою квартиру со многими генералами и своим штабом, но в хвосте было много еще присутствующих на разводе, – и как брани этой не предвиделось конца и как, особенно, Сухозанет боялся, чтоб Фигнер не ударил его в щеку, то принялся довольно скоро уходить, чтобы найти убежище в квартире главнокомандующего; но Фигнер за ним вслед и пинками сзади проводил до самого входа в квартиру главнокомандующего". Сухозанет не только не вызвал Фигнера на дуэль, но даже не решился дать официальный ход этому позорному делу.
Случай этот обнаруживает как средства, которыми русские офицеры вынуждены были отстаивать свое личное достоинство, так и свойства характера будущего соратника Николая по 14 декабря. Конечно же, Сухозанету должны были импонировать взгляды и стиль великого князя Николая Павловича.
Но беда была в том, что Сухозанет совершенно не пользовался любовью в гвардейской артиллерии, а Бенкендорф и Орлов, как показали обстоятельства, имели весьма ограниченное влияние на свои полки. И в кризисной ситуации, если бы Николаю пришлось отстаивать свои права от посягательств легальных сторонников Константина, то есть когда одного приказа было бы мало, рассчитывать всерьез на артиллерию он не мог бы. Влияние Милорадовича и Бистрома было неизмеримо сильнее в гвардии.
Была лишь одна гвардейская часть, в преданности которой Николай не сомневался, – лейб-гвардии Саперный батальон, командовал которым полковник Геруа.
Лейб-гвардии Саперный батальон сформирован был в декабре 1812 года из лучших солдат, унтер-офицеров и офицеров инженерных частей русской армии. Численность его была доведена до тысячи человек.
В 1817 году Николай, назначенный генерал-инспектором по инженерной части, стал шефом гвардейских саперов. А когда в 1818 году он получил в командование 2-ю бригаду 1-й гвардейской дивизии, в которую входили Измайловский полк, Егерский полк и Гвардейский морской экипаж, то по его специальной просьбе Саперный батальон тоже включили в эту бригаду.
Николай всячески заботился о саперах и старался привязать их к себе, следя за условиями их жизни и время от времени приказывая раздавать от его имени деньги и водку. Обучение батальона – как профессиональное, так и общебоевое – проходило под его постоянным надзором. Очевидно, благоволя к саперам, великий князь реже оборачивался к ним худшими сторонами своей натуры.
Полковник Геруа командовал Саперным батальоном много лет, был лично с Николаем связан, и когда тот находился в отъездах, то Геруа регулярно писал ему письма-отчеты о жизни батальона.
17 февраля 1824 года лейб-гвардии Саперный батальон получил знамя. Это была большая честь и исключение из правил. Ни одна из инженерных частей в русской армии знамени не имела.
Николай, очевидно, не просто любил инженерное дело и потому так пестовал саперов, а хотел иметь свою, лично себе преданную боевую единицу. С молодым Саперным батальоном этого было легче достичь. И Николай вполне преуспел – отлично обученный батальон был предан своему шефу.
Но тысяча даже таких вымуштрованных солдат, какими были гвардейские саперы, не могла, разумеется, перевесить остальную гвардию.
У Николая не было реальной возможности настоять на своих правах.
Генералитет, группировавшийся вокруг Милорадовича и Бистрома, явно склонен был не допустить его воцарения, если будут какие-либо иные варианты.
В гвардейской среде, которая решала все, Николай со своими претензиями на власть был достаточно одинок.
Теперь многое зависело не просто от ответа Константина, но и от формы этого ответа.
ВАРШАВА. 25 НОЯБРЯ
19 ноября в резиденцию цесаревича Константина прибыл курьер из Таганрога от генерала Дибича. Он привез известие о тяжелой болезни императора. Когда Константин, уединившись в своем кабинете, читал письмо начальника Пивного штаба, император был уже мертв.
Константин ничего никому не сказал, кроме близкого к нему генерала Куруты, на имя которого и пришел пакет Дибича.
Через шесть тревожных дней – 25 ноября, в 7 часов вечера, когда в Петербурге Николай, узнав от Милорадовича о болезни Александра, мчался в Зимний дворец, – Константин получил известие о смерти императора.
То, что произошло в этот вечер в Петербурге и Варшаве, по своей парадоксальности и нелепости, пожалуй, не имеет аналогов. Если в Петербурге генеральские верхи отодвинули от трона "законного" наследника, то в Варшаве генералы и высшие сановники стали упорно навязывать трон яростно сопротивляющемуся Константину. В первые минуты это приняло анекдотические формы.
Великому князю Михаилу Павловичу, гостившему в эти дни в Варшаве, Константин сказал: "Моя воля отречься от престола более, нежели когда-либо, непреложна!" Но первый же крупный сановник, которому он сообщил о случившемся, сенатор Новосильцев, стал упорно называть его "ваше величество", пока Константин не впал в ярость.
Как говорили, в более узком кругу цесаревич сказал: "Что они, дурачье (непечатное причастие), вербовать, что ли, вздумали в цари!"
Публичное объявление о смерти Александра превратилось в нечто еще более странное.
Плачущий Константин обратился к собравшимся придворным: "Наш ангел отлетел, я потерял в нем друга, благодетеля, а Россия – отца своего… Кто нас поведет теперь к победам, где наш вождь? Россия осиротела, Россия пропала!"
"Затем, – как рассказывал очевидец, – закрыв лицо платком, Константин Павлович предался на несколько минут величайшему горю".
Но тут адъютант цесаревича Павел Колзаков, не знавший об отречении и недоумевающий, отчего никто не приветствует нового императора, сказал: "Ваше императорское величество, Россия не пропала, а приветствует…"
То, что произошло дальше, сильно нарушило траурную атмосферу. "…Не успел он закончить свою фразу, как великий князь, весь вспыхнув, бросился на него и, схватив его за грудь, с гневом вскрикнул: "Да замолчите ли вы! Как вы осмелились выговорить эти слова, кто дал вам право предрешать дела, до вас не касающиеся? Вы знаете ли, чему вы подвергаетесь? Знаете ли, что за это в Сибирь и в кандалы сажают? Извольте идти сейчас под арест и отдайте вашу шпагу!"" Сцена получилась истинно павловская.
Ошеломленный Колзаков отправился под арест, ожидая дальнейших последствий. Но последствия оказались неожиданными, превратившими гнев великого князя в фарс.
Когда к Колзакову, сидевшему под арестом, пришел генерал Курута, то растерянный адъютант попытался объяснить свое поведение: "Да помилуйте, Дмитрий Дмитриевич, я ждал, чтобы кто-нибудь из вас его приветствовал как государя, но все молчали; наконец, мне больно было видеть его отчаяние и грусть, я хотел отвлечь его на время от его горести, ободрить его тем, что Россия не пропала".
На что циничный Курута ответил со своим пришепетыванием: "Да какое вам, мон сер, дело до этого?.. Россия пропала, ну. Христос с ней, пропала!., на словах все можно сказать, но к цему тут было возразать!" После чего Колзаков получил обратно шпагу и был освобожден.
На словах действительно все можно было сказать. Но за всеми этими чертами явного наигрыша скрывалась острая тревога.
И в тот же вечер великому князю пришлось столкнуться с совершенно непредсказуемой ситуацией.
Михаил Фонвизин вспоминал: "Мне рассказывал покойный М. С. Лунин, бывший очевидцем, следующее обстоятельство: в Варшаве, когда великий князь Константин получил известие о смерти императора Александра, он, верный своему отречению, намеревался на другой день собрать полки Литовского корпуса, гвардейские и армейские, бывшие тогда в Варшаве, чтобы привести к присяге императору Николаю. Начальники этих войск, любимцы великого князя, никак не хотели допустить того, желая видеть его самого императором, чтобы пользоваться его милостями и благоволением. Накануне принесения присяги все эти господа собрались у больного генерала Альбрехта и приняли единогласно решительное намерение заставить все полки вместо Николая присягнуть Константину и насильно возвести его на трон. На это дал согласие и действительный тайный советник Новосильцев, который тогда заведовал высшей администрацией Царства. Но бывший в собрании русских генералов граф Красинский тайно предупредил цесаревича об этом намерении и помешал приведению его в исполнение. Сам великий князь на другой день лично приводил к присяге Николаю все полки. А без этого план генералов непременно бы состоялся. М. С. Лунин сам присутствовал при этом совещании".
Стало быть, варшавский генералитет собирался сделать то, что сделала в Петербурге группировка Милорадовича, – навязать свою волю кандидату на престол.
И крайне значимо здесь имя Новосильцева. Некогда один из "молодых друзей" Александра, человек с конституционными идеями, Новосильцев не отказался и в более поздние времена от идей своей молодости. В его варшавской канцелярии по поручению Александра был разработан проект конституции – "Уставная грамота". И если действительный тайный советник Новосильцев рискнул поддержать план "государственного переворота", план, чреватый в случае неудачи крупными неприятностями, то можно предположить, что он рассчитывал встретить в императоре Константине больше сочувствия своим политическим замыслам, чем в императоре Николае.
Но – в отличие от столичного – варшавский вариант не удался. Константин привел Польшу к присяге Николаю и сообщил ему об этом. Николай в это время уже привел к присяге Константину гвардию и правительственные учреждения. Все, что произошло в России 25–27 ноября 1825 года, могло произойти только в государстве с разбалансированной политической системой, государстве, правители которого находились в состоянии страха и неуверенности, государстве, в котором законность не гарантировала спокойную смену власти, – короче говоря, в государстве, охваченном политическим и социальным кризисом.
Лишь сравнительно небольшая группа дворян ясно понимала это и руководствовалась в своих действиях долгосрочными интересами страны.
ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО. ПОСЛЕ 27 НОЯБРЯ
После 27 ноября наступили смутные дни. Вожди общества знали, что ведутся какие-то переговоры между Николаем и Константином. Но к чему все это приведет, трудно было предполагать с определенностью. Предпринимать что-либо конкретное в этом положении было невозможно. Только в первый вечер после присяги Константину была сделана пробная попытка массовой агитации.
Николай Бестужев вспоминал:
"Когда мы остались трое: Рылеев, брат мой Александр и я, то после многих намерений положили было писать прокламации к войску и тайно разбросать их по казармам; но после, признав это неудобным, изорвали несколько написанных уже листов и решились все трое идти ночью по городу, останавливать каждого солдата, останавливаться у каждого часового и передавать им словесно, что их обманули, не показав завещания покойного царя, в котором дана свобода крестьянам и убавлена до 15 лет солдатская служба.
Это положено было рассказывать, чтобы приготовить дух войска для всякого случая, могшего представиться впоследствии. Я для того упоминаю об этом намерении, что оно было началом действий наших и осталось неизвестным комитету.
Нельзя представить жадности, с какой слушали нас солдаты, нельзя изъяснить быстроты, с какой разнеслись наши слова по войскам; на другой день такой же обход по городу удостоверил нас в этом".
Сообщение Николая Александровича Бестужева интересно и важно, во-первых, для фактической стороны дела, во-вторых, для понимания особенностей механизма мемуаротворчества.
Во время следствия, 26 апреля 1826 года, Н. Бестужеву был задан вопрос "…Торсон показывает, что вы говорили ему, что вместе с Рылеевым однажды вечером внушали солдатам не присягать его императорскому величеству Николаю Павловичу и выходить на Петровскую площадь. Объясните, действительно ли это было?"
Н. Бестужев отвечал: "…Это правда, что я говорил ему, что в день присяги цесаревичу, когда я был у Рылеева ввечеру, то брат мой Александр пошел меня провожать, и мы, остановив человек двух солдат на улице, хотели узнать их расположение и о внезапной перемене правления, и потому я говорил им: "Знаете ли, братцы, что мы присягнули цесаревичу, а в Сенате было завещание покойного государя, в котором Бог знает что было написано, и нам его не объявили", – но их обыкновенный солдатский ответ был: "Не можем знать, ваше благородие". Итак, Торсон ошибается, смешивая Рылеева с братом; уговаривать же их мы не могли, чтоб они не присягали императору Николаю Павловичу, потому что и сами не знали тогда, будем ли ему присягать; после же Рылеев слег на другой день в постель, а я не имел случая с братом ходить по вечерам…"
Это было уже в конце следствия, Н. Бестужев знал, что показания его легко проверить, и потому – в общих чертах – говорил правду. Но если помнить его обычную хладнокровную сдержанность и точный расчет в ответах следователям, то можно заключить, что истина лежит посредине между мемуарами и показаниями. Очевидно, Бестужевы действительно ходили вдвоем по городу один раз, но реакция солдат была более "жадной", чем Николай Александрович показал перед комитетом. Естественно, что солдаты отвечали незнакомым офицерам: "Не можем знать", но само сообщение должно было их волновать.
Агитация же прекратилась, разумеется, не оттого, что у Бестужевых не было случая прогуляться по городу, а потому, что идея "утаенного завещания" могла быть актуальна только в особенной ситуации. Для того, чтобы поднять войска, обществу нужны были строевые офицеры. Вовлечь строевых офицеров разговорами об "утаенном завещании" было невозможно. Для действенной агитации требовалась другая основа. В первые дни после 27 ноября ее не было.
Мотив "утаенного завещания" снова возник в агитации декабристов уже 14 декабря, в совершенно новых обстоятельствах.
Пока что оставалось – ждать.
Увлечь полки конституционными и антикрепостническими лозунгами в тот период никто бы не смог. Эти стратегические лозунги способны были зажечь молодых офицеров. Но в смутные дни конца ноября – начала декабря 1825 года офицеров надо было ориентировать не на долгосрочную деятельность по воспитанию солдат в революционном духе, а на скорое – возможно, через несколько суток – выступление. Для этого им нужно было предложить безошибочные тактические лозунги.
В самом начале декабря Батеньков заехал к Рылееву. "Не помню уж, кого тут нашел, ибо все мое внимание обратилось на морского офицера, который говорил с большой самонадеянностью явные несообразности. (Это был лейтенант Арбузов. – Я. Г.) Например, что ежели взять большую книгу с золотой печатью и написать на ней крупно «закон» и ежели пронести сию книгу по полкам, то все сделать можно, чего бы ни захотели, и тому подобное. После начали говорить о том, где должен быть подлинный акт отречения цесаревича, и полагали оный либо в Совете, либо отправленный к его высочеству. «Надобно достать его, непременно достать», – кричал сей офицер; а как другой кто-то принял в том участие и, казалось, тотчас готовы были без дальних рассуждений бежать, сами не зная куда, то сие действительно меня удивило".
Оценочная окраска этого свидетельства в значительной степени вызвана была ситуацией проигранного восстания. Но Батеньков точно передает нервную, беспокойную энергию молодых гвардейцев, внезапно попавших в историческую паузу. Они искали варианты немедленного действия – и не находили их.
Когда лидерам общества стали известны – после присяги Константину – разговоры о правах Николая, мысль о возникновении ситуации, идеально подходящей для попытки переворота, сразу пришла им в головы. Но проходил день, другой, третий – на витринах появились портреты курносого человека с подписью: "Император Константин I". Начата была чеканка константиновских рублей.
Вожди общества в разговорах возвращались к проекту 26 ноября. Трубецкой рассказывал на следствии: "Через несколько дней после того, как дана была присяга государю цесаревичу и когда еще не говорили, что отречется его высочество от данной ему присяги, я говорил Рылееву, что существование общества в царствование государя цесаревича будет опасно, с чем Рылеев был согласен, и мы положили с ним, что надобно непременно общество уничтожить".
Оболенский говорил нечто похожее: "В один из близких сему вечеров Трубецкой, я и Рылеев, находясь одни в комнате (сколько я помню) и разговорясь о предмете, столь близком нам, князь Трубецкой утверждал, что император будет из Варшавы непременно и примет престол, и в то время предложил нам, в сем последнем случае, совершенно разрушить общество, объявить всем членам, что оно уже не существует; а самим, оставшись между собой друзьями, действовать каждому отдельно, сообразно правил наших и чувствований сердца".
Однако показание Рылеева об этом разговоре, подтверждая внешний рисунок, по сути дела существенно корректирует его содержание: "…Положили в случае принятия короны государем цесаревичем объявить общество уничтоженным и действовать сколь можно осторожнее, стараясь года в два или три занять значительнейшие места в гвардейских полках. Это было мнение Трубецкого; причем я сказал, что в таком случае полезно будет обязать членов не выходить в отставку и не переходить в армию".
Во-первых, речь, стало быть, шла не о действительном уничтожении тайного общества, а о более глубоком уровне конспирации. Это был тот же прием, который применили лидеры Союза благоденствия в 1821 году. Недаром предложен он был одним из руководителей Союза, ветераном движения Трубецким.
Во-вторых, существенно, что эта основополагающая на данном этапе идея предложена была именно Трубецким, что свидетельствует о его постоянной инициативе.
В-третьих, знаменательна мысль Рылеева о недопустимости оттока радикальных сил из гвардии в армию. И в первой трети XIX века ударной силой возможных перемен представители дворянского авангарда считали гвардию.
(Трубецкой, Оболенский и Рылеев не знали, что тайные общества уже преданы, что в то время, когда они обсуждают свой проект усиленной конспирации, генерал Дибич в Таганроге делает для великого князя Николая подробный свод трех доносов и что в этом своде среди прочих стоит и имя Рылеева. Они еще не знали, что у тайного общества не было иной перспективы, кроме близкого восстания или столь же близкой, но бесславной гибели.)
Но даже в этот смутный промежуток – с 28 ноября по 5 декабря – они отнюдь не ограничивались обсуждением возможной консервации общества и легальных путей продвижения наверх, к реальной власти в гвардии.
"В то же время, – показывал Оболенский именно об этих днях, – сделал я вопрос князю Трубецкому: "Если же император откажется, – в таком случае что делать?" На сие князь Трубецкой отвечал мне, что в сем случае мы не можем никакой отговорки принести Обществу, избравшему нас, и мы должны все способы употребить для достижения цели Общества. Я и Рылеев согласились с мнением князя Трубецкого. Прочие члены Общества были уже известны об сем намерении и готовились каждый в своем круге действовать сообразно с целию Общества".
Эти несколько смутных дней были особым периодом междуцарствия. Но они не пропали даром. Малозаметная, но напряженная работа шла внутри тайного общества и на его периферии – лидеры привыкали к мысли о возможном выступлении, присматривались к людям, которых можно было привлечь в случае надобности, испытывали решимость молодых членов общества.
В квартире больного Рылеева, кроме Трубецкого, Оболенского, Бестужевых, Батенькова. Штейнгеля, Якубовича, Каховского, стали появляться поручик лейб-гвардии Гренадерского полка Александр Сутгоф и лейтенант Гвардейского морского экипажа Антон Арбузов.
Постепенно вырисовывался круг людей, готовых действовать в соответствующих обстоятельствах. Но возникнут ли эти обстоятельства – было неясно.
ПЕТЕРБУРГ – ВАРШАВА. ПОСЛЕ 27 НОЯБРЯ
27 ноября, сразу после присяги, Николай послал в Варшаву письмо:
"Дорогой Константин! Предстаю пред моим государем, с присягою, которой я ему обязан и которую уже принес ему, так же, как и все, меня окружающие, в церкви, в тот самый момент, когда обрушилось на нас самое ужасное из всех несчастий. Как состражду я вам! Как несчастны мы все! Бога ради, не покидайте нас и не оставляйте нас одних!
Ваш брат, ваш верный на жизнь и на смерть подданный
Николай".
А в это время великий князь Михаил Павлович, гостивший в Варшаве, уже сутки как мчался в Петербург, везя Николаю письмо от Константина, где были такие слова: "Перехожу к делу и сообщаю вам, что согласно повелению нашего покойного государя я послал матушке письмо с изложением моей непреложной воли, заранее одобренной как покойным императором, так и матушкой".
К этому письму были приложены два послания императрице Марии Федоровне и Николаю, где более официальным тоном сообщалось о том, что он, Константин, уступает своему брату "право на наследие императорского всероссийского престола".
Великий князь Михаил, понимая драматичность момента, двигался по осеннему бездорожью с немалой скоростью и, выехав из Варшавы 26 ноября, был в столице 3 декабря.
Его приезд вызвал возбуждение и недоумение во дворце. Приехав и повидавшись с матерью и братом, Михаил отслужил панихиду по Александру, но не присягал Константину. Это наводило на размышления.
Михаил вспоминал об этих днях:
"Михаил Павлович (он писал о себе в третьем лице. – Я. Г.), поставленный, таким образом, стечением обстоятельств в совершенно ложное положение, со своей стороны тоже томился мрачными предчувствиями. В день своего приезда он обедал с братом у императрицы… После обеда братья остались одни.
– Зачем ты все это сделал, – сказал Михаил Павлович, – когда тебе известны акты покойного государя и отречение цесаревича? Что теперь будет при повторной присяге в отмену прежней и как Бог поможет все это кончить?
Объяснив причины своих действий, брат его отвечал, что едва ли есть повод тревожиться, когда первая присяга совершена с такою покорностию и так спокойно".
Михаил, как видим, не раскрыл того, что сказал ему Николай в объяснение своей присяги. Но далее в тексте есть многозначительные слова о "с. – петербургском военном генерал-губернаторе Милорадовиче, который в эти дни везде и почти неотлучно находился при великом князе Николае Павловиче". Очевидно, Михаилу известна была истинная роль Милорадовича в событиях 25–27 ноября. Однако он считал, что Николай напрасно поддался давлению и что теперь положение стало еще рискованнее. И в ответ на самоуспокоительные рассуждения Николая о гладкости первой присяги он возражал достаточно веско. "Нет, – возразил Михаил Павлович, – это совсем другое дело: все знают, что брат Константин остался между нами старший; народ всякий день слышал в церквах его имя первым, вслед за государем и императрицами, и еще с титулом цесаревича; все давно привыкли считать его законным наследником, и потому вступление его на престол показалось вещью очень естественною. Когда производят штабс-капитана в капитаны, это – в порядке, и никого не дивит; но совсем иное дело – перешагнуть через чин и произвесть в капитаны поручика. Как тут растолковать каждому в народе и в войске эти домашние сделки и почему сделалось так, а не иначе?"
Но Николай и сам понимал двусмысленность и рискованность положения. И если вступление его на престол после смерти Александра, узаконенное официальными актами, могло, по мнению генералов, вызвать гвардейский бунт, то как же увеличилась опасность теперь, после присяги Константину, которую приходилось отменять! Потому те полуофициальные, полуличные письма, которые прислал Константин, справедливо казались Николаю совершенно недостаточными, чтобы приступить к переприсяге с надеждой на благополучный исход.
Если Константин, сидя в Варшаве, уверен был, что в случае воцарения его "задушат, как задушили отца", то и Николай, окруженный в Петербурге неприязненными генералами и настороженной гвардией, ожидал любых эксцессов. В воспоминаниях он писал об этом с полной откровенностью:
"Матушка заперлась с Михаилом Павловичем (после его прибытия из Варшавы. – Я. Г.); я ожидал в другом покое – и точно ожидал решения своей участи. Минута неизъяснимая. Наконец дверь отперлась, и матушка мне сказала:
– Ну, Николай, преклонитесь перед вашим братом: он заслуживает почтения и высок в своем неизменном решении предоставить вам трон.
Признаюсь, мне слова сии тяжело было слушать, и я в том винюсь; но я себя спрашивал, кто большую приносит из нас двух жертву: тот ли, который отвергал наследство отцовское под предлогом своей неспособности и который, раз на сие решившись, повторял только свою неизменную волю и остался в том положении, которое сам себе создал сходно всем своим желаниям, – или тот, который, вовсе не готовившийся на звание, на которое по порядку природы не имел никакого права, которому воля братняя была всегда тайной и который неожиданно, в самое тяжелое время, в ужасных обстоятельствах должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого? Участь страшная, и смею думать и ныне, после 10 лет, что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче.
Я отвечал матушке:
– Прежде чем преклоняться, позвольте мне, матушка, узнать, почему я это должен сделать, ибо я не знаю, чья из двух жертв больше: того, кто отказывается от трона, или того, кто принимает его при подобных обстоятельствах". Николай в очередной раз кривил душой – "воля братняя" была ему известна, но он трезво оценивал обстановку. А ведь он ничего еще не знал о заговоре, о тайных обществах. Но он хотел, если уж ему суждено рискнуть головой, принимая престол, свести этот риск до минимума. У него была определенная идея – он требовал, чтоб Константин признал себя императором, в этом качестве издал манифест об отречении и провозгласил его, Николая, наследником. А еще лучше, чтоб сделал это лично, приехав в Петербург. Тогда, как справедливо считал Николай, "семейное дело", "домашняя сделка", вызывавшая естественное негодование, станет делом государственным.
А цесаревич, осаждаемый просьбами принять престол, пребывал в состоянии злом и раздраженном. Одному из петербургских посланцев, в прошлом известному игроку с дурной репутацией, он сказал: "Зачем вы приехали? Я давно уже не играю в пикет!"
В Варшаву были посланы курьеры с соответствующими письмами, а затем отправился туда и Михаил Павлович. Но, выехав 5 декабря, он встретил к вечеру того же дня Лазарева, адъютанта Николая, который послан был к Константину с извещением о присяге и теперь вез в Петербург резкий отказ цесаревича. Отказ этот выглядел так: "Ваш адъютант, любезный Николай, по прибытии сюда, вручил мне в точности ваше письмо. Я прочел его с живейшей горестью и печалью. Мое решение – непоколебимо и одобрено моим покойным благодетелем, государем и повелителем. Приглашение ваше приехать скорее к вам не может быть принято мною, и я объявляю вам, что я удалюсь еще далее, если все не устроится сообразно воле покойного нашего императора".
Это раздраженное письмо еще менее предыдущих годилось для оправдания переприсяги.
Михаил Павлович решил остаться на станции Нен-наль, в трехстах верстах от столицы, и здесь ждать дальнейших событий, контролируя всю официальную переписку между Петербургом и Варшавой. Для этой цели он снабжен был специальным письмом императрицы Марии Федоровны, которая оказалась теперь формальным арбитром в деле престолонаследия: "Предъявитель сего открытого предписания его императорское высочество государь великий князь Михаил Павлович, любезнейший мой сын, уполномочен мной принимать моим именем и распечатывать все письма, пакеты и прочее от государя императора Константина Павловича, ко мне адресованные". Предписание было собственноручно подписано.
Поскольку все важные депеши в Петербург шли или на ее имя, или на два имени – ее и Николая, то Михаил получил возможность быть целиком в курсе династической тяжбы.
Николай, таким образом, после 5 декабря оказался совершенно отодвинутым от активных действий. В столице его постоянно контролировал Милорадович, а на тракте в Варшаву сидел Михаил Павлович, распечатывавший пакеты и наделенный правом задерживать и оставлять при себе курьеров.
Судя по тому, что вдовствующая императрица в открытом официальном документе назвала Константина государем императором, она вовсе не была уверена в окончательности его отречения…
После таинственного приезда и странного отъезда великого князя Михаила напряжение в Петербурге резко пошло вверх. То, что российской короной играли как семейной реликвией, свидетельствовало о глубоком несовершенстве правительственной системы и династических принципов.
Ощущение неблагополучия и чувство обиды постепенно овладевали гвардейскими солдатами и офицерами.
СИЛА КРАЙНОСТЕЙ
В один из дней смутного периода, когда перспектива была неясна, к Рылееву, у которого находился Николай Бестужев, пришел Каховский.
Николай Бестужев показывал на следствии: "Дня за два или за три (не упомню) до 1-го декабря, когда я сидел у Рылеева один, вошел к нему Каховский и спросил Рылеева: "Правда ли, что положено Обществу разойтиться?" – и когда Рылеев отвечал утвердительно, Каховский с сердцем сказал: "Не довольно того, что вы удержали человека от его намерения, вы не хотите и продолжать цели своей; я говорю вам, господа, что ежели вы не будете действовать, то я донесу на вас правительству. Я готов собою жертвовать, назначьте, кого должно поразить, и я поражу; теперь же все в недоумении, все общество в брожении; достаточно одного удара, чтобы заставить всех обратиться в нашу сторону". Рылеев возразил ему на это, что напрасно он сделался членом и обещал безусловное повиновение Обществу, ежели он так безрассудно продолжает говорить о своем намерении; что ежели и сбудется преднамереваемое обществом, то участь царской фамилии будет зависеть от общего голоса всех чинов (сословий. – Я. Г.)… и что его обязанность слепо действовать как ему прикажут. Я, со своей стороны, подтвердил слова Рылеева, говоря, что цель Общества в преобразовании правительства заключается не в убийствах и что Обществу совсем не то нужно, чтобы кого-нибудь убить, но чтобы в России были законы, а к этому можно при этих обстоятельствах дойти и не по кровавому пути. На что Каховский, успокоясь, сказал: «Смотрите, господа! претенденты на самодержавие всегда вредили намерениям конституции; чтоб вам не раскаиваться»". Бестужев явно обманывал следователей: за два или три дня до восстания вопрос о роспуске тайного общества уже не стоял, шла интенсивная подготовка к выступлению. И в этой новой ситуации Рылеев не только не возражал против цареубийства, но настаивал на нем. Этот разговор мог состояться только до 6 декабря. Но дело не в этом, а в необычайной смысловой насыщенности разговора.