355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Я. Горбов » Все отношения » Текст книги (страница 3)
Все отношения
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:13

Текст книги "Все отношения"


Автор книги: Я. Горбов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

9.

Мари переехала в другую гостиницу и теперь мы ежедневно завтракали там совместно. Воспользовавшись как-то удобным поворотом разговора, я предложил пригласить Аллота. С решительностью, которой я не ожидал, Мари попросила меня от этого воздержаться. Я посмотрел тогда в мою записную книжку и обнаружил, что между четырьмя и пятью буду сравнительно свободен, что позволяло вызвать его в бюро. Послать ему пневматическое письмо было проще простого, – и так я и поступил.

Потом, чтобы слегка прощупать почву, я сказал Мари, что когда мы устроимся в квартире, Аллот, вероятно, не будет у нас слишком частым гостем.

– Если окажется возможным, – ответила она, – чтобы он вообще ни разу не появился, я только буду довольна.

Мы поговорили о затруднениях, возникших на пути к найму найденной Мари квартиры; занимавшие ее жильцы просили длительной отсрочки в довольно решительных выражениях: что, мол, если не нравится, мы вернем задаток. Отмечу, что Мари это огорчало свыше меры.

На фабрике меня захватила обычная суета, – и так продолжалось до тех пор, пока не появился Аллот.

Проникнув в приемную, я обнаружил, что он не один. С ним была молодая дама.

– Здравствуйте, здравствуйте, – заговорил он, и сразу же меня поразило несоответствие между его отвратительной улыбочкой и мягким голосом, здравствуйте и позвольте вам представить мою приятельницу Зою Малинову. Не прогневайтесь за то, что я пришел с ней, не {34} испросив предварительного разрешения. И даже вас не предупредив! Но я не знал вашего телефона, да если бы и знал, то предупредить за такой короткий срок было невозможно. Ваше пневматическое письмо запоздало: на штемпеле значится половина первого, а пришло оно незадолго до пяти. Впрочем, оно раньше придти, пожалуй, не могло, хэ-ха-хэ... Но все равно. Прочесть письмо, и до вас добраться, разве можно было успеть скорей? Конечно мы поехали на такси. Но теперь повсюду такие заторы – просто автомобильные сугробы, хэ-хэ-хэ! – что такси не ускоряет. Подземная железная дорога гораздо быстрей! Как раз у меня была Зоя Малинова! Я решил ее взять с собой! Я уверен, что она рада познакомиться с директором шоколадной фабрики, моим будущим бофисом (так в оригинале)! Здравствуйте, здравствуйте.

Я предложил пройти в бюро.

Смущенная тирадой Аллота, и еще тем, что я и не думал скрывать удивления, Зоя не двинулась и молча переводила глаза с Аллота на меня.

– Застенчивость Зои равна ее привлекательности, – заговорил Аллот, хэ-хэ! Во всех отношениях она прогрессирует, но в смысле застенчивости совершенно неподвижна. Сравнение, о только сравнение: если бы у ее застенчивости были ноги, или колеса, то ноги эти, или колеса были бы как вросшими в землю! Увязшими в глине! Какой там в глине, – в цементе ! Но ноги и колеса ее других качеств, и недостатков... скажем свойств! действуют прекрасно, и именно из-за этого я и решился взять ее с собой. Ваше знакомство будет плодотворным! Уверен! Убежден!

Посмотрев внимательно, я заметил, что Зоя не только не лишена привлекательности, но даже соблазнительна. Светло-золотая кудри не совсем соответствовали глазам, довольно темным, не то синим, не то зеленым. Лицо ее было круглым, со слегка выдававшимися скулами, щеки – румяные. Широкое, легкое пальто не позволяло судить о степени совершенства сложения. Но все-таки можно было угадать, что она стройна.

– Я совершенно не застенчива, – сказала она, глядя мне в зрачки.

Как только мы оказались в бюро, Аллот затараторил:

– Она уклоняется от правды. Она почти притворяется. У меня не было никакой причины сочинять, что она застенчива. Кто мог бы от этого выиграть? Я говорил сущую правду... И готов ее повторить: Зоя Малинова застенчива, и это всегда ей мешало, и продолжает ей мешать. Она отличная декораторша. У нее и вкуса и умения сколько угодно, и все это пропадает даром, из-за застенчивости.

И, удобно устроившись в кресле, продолжал:

– Уверяю вас, что ее робость ее главный враг! Не будь так, она, вероятно, была бы уже известной женщиной. Не всемирно {35} известной, конечно, хэ-хэ-хэ! Но известной в кругах прикладного искусства. И уж конечно отлично зарабатывала бы! Вы любите шоколад?

– Умеренно, – сказал я. – Видите эти плитки? Это новый сорт, который мы выпускаем в продажу. Нам удалось найти формулу мягкого и горького шоколада, совсем особого вкуса, для знатоков.

Очень оригинальный шоколад. И теперь мы ищем оригинальную упаковку.

– Ну вот, – так и подхватил Аллот, – опять таки и еще раз: ну вот! Смотрите: оригинальный шоколад, который надо выбросить на рынок. Но он еще без рубашки! А декораторша, против него сидящая, готова ему сшить рубашку! Не даром я вам сказал, что я немножко литератор! Литераторы всегда ищут совпадений, вообще чего-нибудь такого, что стоит описывать, что отличается от обычного течения дней нашей жизни! Не повторять же содержание будней? Не воспроизводить же письма, которые диктует промышленник или банкир, или распоряжения унтер-офицера, или зазывания уличного торговца? Интересное начинается только там, где нормальное прерывается. Пока банкир диктует письма, что в нем толку? Он наживает деньги, вот и все. Но когда, закрыв свой банк, он идет в притон курить опиум, или подсматривать в щель, чтобы убедиться, что его жена изменяет ему с главным счетоводом, или со швейцаром, то дело становится другим. Только что получилось совпадение. Шоколад, которому нужна рубашка, и портниха, готовая ее сшить! Директор, от которого зависит поручить или не поручить портнихе шить рубаху, и портниха, от которой зависит согласиться или не согласиться шить! И от того, как протечет этот разговор, и от красоты будущей рубашки, зависит или триумфальное шествие нового шоколада, или его бесславная кончина. Видите: будучи литератором можно оживить, одухотворить самое обычное обстоятельство!

– Ради Бога! Леонард! – проговорила Зоя.

Как раз зазвонил телефон.

– Мадемуазель Шастору, – сказала стандардистка. Несколько стесненный присутствием Аллота я попросил дать соединение.

– Я только что получила письмо от квартирантов, – услыхал я голос Мари. – Они сообщают, что все их планы изменены, и что они в провинцию не едут. Я очень, очень огорчена.

– Не надо огорчаться, прошу тебя: не огорчайся! Наверно это можно будет еще устроить.

– Это Мари? – перебил Аллот. – Что случилось?

– Приезжай поскорей, – продолжала Мари, – я совсем в грустях.

– Уверяю вас, Леонард, – шептала Зоя, – что все эти ваши истории рубашек, портних и шоколада...

– Не грусти, прошу тебя, – говорил я, в трубку. – Ты знаешь, что я все умею устраивать. Устрою и это.

– Умоляю, не задерживайся... Я все приготовила, и у меня все {36} из рук вырывают. Единственный подарок! Мой единственный тебе подарок!

– Я сейчас уезжаю. Я сейчас буду у тебя... Затем, обратившись к Аллоту, я предложил ему назначить новое свидание.

– Все, что вы только что продекламировали касательно шоколада, меня заинтересовало, – прибавил я.

– А? Очень счастлив.

– Не в прямом, а в косвенном смысле.

– Косвенный смысл иной раз значительней прямого, – зачастил он. – У прямого смысла и результат прямой. Намеки, недоговоренности позволяют приходить к выводам, которые можно уложить в разные мерки, а разных мерок всякий держит в запасе очень много.

Косвенный смысл полон возможностей. Прямой смысл...

– Прямой? – перебила его Зоя, почти зло.

– Прямой смысл это действие равное противодействию. Это неинтересно.

– Как бы там ни было, – вставил я, – поводом для нашей встречи, в моих, по крайней мере, мыслях, будут намеки и вскользь вами сказанные слова о ваших литературных усилиях. Но не шоколад.

– Виноват, виноват... я именно в литературном тоне говорил о шоколадной рубашке. В поэтическом даже. Хэ-хэ.

– Хотите в будущую пятницу в шесть вечера? Вы заедете за мной и мы совместно отправимся пить виски?

– Хорошо, – согласился он, покорно. – Но Зоя? Надо ли мне ее взять с собой?

– Всегда буду рад видеть Зою, – ответил я, с галантностью, – но мне кажется, что предмет нашего будущего разговора касается только нас.

– А как же насчет шоколадной рубашки?

Декорацию наших упаковок я, до сих пор, поручал давно мне известной рисовальщице и поводов для перемены не было. Не знаю, какому я подчинился импульсу, какая и куда протянулась от этой секунды нить и с какой, еще не родившейся секундой меня связала, – только я ответил:

– Зоя может принести набросок сюда. Сколько дней вам нужно чтобы его сделать?

– Дня два, три. Скажем, четыре.

– Как только он будет готов, приходите в девять утра. Я скажу, чтобы вас провели ко мне.

Я встал. Они распрощались и вышли.

10.

Я застал Мари в слезах. Я не знал, что сказать, тем более, что повод для огорчения мне казался недостаточным. Я даже подумал, что {37} необычайная чувствительность Мари и ее нервы должны быть не при чем, что на этот раз она жертва неизвестных мне совпадений, тяжести которых не смогла вынести. Глядя на ее вздрагивающие плечи, что-то бормоча об увеличении предложенного за квартиру отступного, я чувствовал, что иду по пути ложному, что у таких практических шагов, в ее глазах, настоящего веса быть не может.

– Я знаю, что все кончено, – шептала она, сквозь слезы. – Единственный подарок, который я могла тебе сделать, у меня вырвали из рук!..

Присев рядом с ней, я тихонько гладил ее волосы, нежно целовал мокрые щеки и повторял:

– Мари, милая Мари, милая моя Мари...

– Мне кажется, – промолвила она, еле слышно, – что если так вышло, то это плохой признак, что это навлечет на нас несчастье...

Как опровергнуть, как разрушить такое расположение мыслей? Не споря же, не выдвигая цепь логических доказательств?

– Я знаю, что я суеверна, – продолжала она, – и знаю, что это глупо. Но это так, и себя переменить я не могу.

– Не плачь, не плачь, моя Мари милая, ведь ты моя, и будешь еще больше моей, будешь совсем моей. С тобой мне будет хорошо не только в какой угодно квартире, но и в пещере, в лесу, в пустыне... Ничего от тебя, кроме тебя самой, не хочу.

Но она не слышала. Она точно к чему-то присматривалась, точно что-то видела.

– Анжель, – прошептала она, закрывая лицо руками. И напрасными были мои повторные утешения.

– Нам надо разойтись, пока еще не поздно, пока еще ничего не было, бормотала она.

Я ответил:

– Я тебя люблю. Очень. Я не могу без тебя жить. Все остальное не считается.

– Ты найдешь другую.

– Мне никого кроме тебя не надо. И тебе тоже только я нужен. Не плачь, успокойся. Все будет хорошо. Я все устрою. У меня права. Я решаю.

Было ли, на этот раз, в моем голосе что-нибудь достаточно уверенное, требовательное? Или просто она выплакала свои слезы? Так или иначе она стала успокаиваться. Оставшись близ нее теперь в молчании, прислушиваясь к ее делавшемуся мерным дыханию, я понял, что она уснула, и накрыв ее пледом, тихонько вышел.

11.

Зоя, появилась в бюро на следующий же день вечером, когда я собирался уходить. Стандардистка мне позже рассказала, что {38} пришедшая почти в шесть Зоя так настаивала, что пришлось уступить. Когда я вышел в приемную, Зоя стояла около двери, с палкой в руках.

– Я принесла набросок, – сказала она, не здороваясь.

– Но вы же сами говорили, что вам нужно два-три дня.

– Этот мне удался сразу. Я нахожу его настолько хорошим, что решила с вами посоветоваться. Если вы одобрите, я завтра отделаю, и послезавтра утром сдам.

Она вынула из папки рисунок. Должен признать, что он мне и не понравился, и не не понравился: он меня поразил. Он мгновенно вызвал во мне ряд мыслей, прямого отношения к коммерческой сторона дела не имевших.

Из-за замысловатых букв, в духе славянской вязи, и из-за не то куполов церквей, или крыш погод, прямо мне в зрачки смотрели два глаза Аллота. И так искусно были они переданы, что непосвященный их сразу не отличил бы, а может и вообще не отличил бы. Но мне-то они были видны! И тотчас я подумал, что согласись я на эту декорацию упаковки, глаза Аллота окажутся в магазинах, где продается мой шоколад, и оттуда проникнут в комнаты, спальни, детские, чтобы следить за тем, как его едят дети, женщины, девушки. Соглядатаем я пошлю в эти детские и спальни Леонарда Аллота! Ему поручу наблюдать за последствиями покупки моего производства! Окажется ли он, таким путем, сопричастным моему предприятию, подпаду ли я сам под его влияние? Надо ли стараться этого избежать, или надо это поощрить?

Кроме впечатления, произведенного рисунком, был еще вопрос о том, почему Зоя выбрала этот сюжет? Чтобы хоть приблизительно понять в чем дело, я прибег к хитрости.

– Глаза я вижу, – сказал я, – но кроме глаз у Аллота есть еще и улыбочка, которой вы, рисовальщица, не могли не заметить.

Зоя молча отступила на несколько шагов и снова предъявила набросок, перевернув его на сто восемьдесят градусов. Из-за куполов и погод, на этот раз опершихся крестами и крышами на небо, это самое небо, которое только что было над ними и по которому плыли легонькие розоватые и голубоватые облака, обратилось в отвратительно улыбавшийся рот.

Теперь мысли о том, что Аллот будет сопровождать мой шоколад в столовые и детские отпали. Главным стал вопрос: зачем Зов понадобилось сделать такой рисунок?

Подумав об этом я упрекнул себя, что забираюсь слишком далеко. Я ведь был всего шоколадным фабрикантом и этим только и определялись мои отношения с рисовальщицей, представившей проект упаковки. А так как набросок был оригинальным и краски удачными, то я склонялся к положительному заключению. Я посмотрел на Зою, на этот раз одетую в узкое, черное пальто, отлично позволявшее судить об ее прекрасном телосложении, на ее круглые, розовые щеки, на большой рот, на великолепные кудри и на скорей темные глаза, в которых {39} дрожало ожидание, и не обнаружил в этом облике никакого намека на заранее обдуманное, каверзное намерение.

– Вы давно знаете Аллота? – спросил я.

–Да.

О том, какими они связаны отношениями, я осведомиться не посмел. Мне показалось, правда, с самого начала, что они должны быть любовниками несмотря на бросавшуюся в глаза разницу в возрасте. Но я допускал, что он может просто интересоваться ее судьбой в силу какой-нибудь личной причины: заботиться о ней, как о дочери умершего друга, или что-нибудь в этом роде.

– Почему вас поразили его глаза?

– Как же не поразиться, – усмехнулась Зоя. – Таких глаз я никогда ни у кого не видала. Вы сами, наверно, заметили, что у него нет зрачков, или что зрачки его так смутно очерчены, и такого сходного с роговицей цвета, что их как будто нет.

– А улыбка?

– Улыбка Аллота? Он так улыбается, будто знает, что другие думают, и успокаивает: не тревожьтесь, я ничего никому не скажу. Я все время рассматриваю его улыбку, и все еще не разгадала совсем точно, от какой складки, или тени, она зависит. То, что здесь (она указала на свой рисунок) только частично ее воспроизводит. Всего я не уловила, или еще не уловила.

– Он ваш родственник?

– О нет! – воскликнула она.

Я помолчал и произнес:

– Хорошо. Кончайте ваш рисунок и приходите завтра утром, ровно в девять. Я дам окончательный ответ. Если не возьму, то возмещу расходы и оплачу затраченное время. Но думается, я возьму. До свидания.

Даже не поклонившись, Зоя повернулась и вышла. Я заметил, что у нее очень красивые икры, и что походка ее до чувственности упруга.

Когда она вернулась на следующее утро, у меня, как раз, был один из наших провинциальных представителей, с которым мы начинали обсуждение вопроса о расширении сбыта в деревнях. Для этого надо было наладить связь с местными коммивояжерами. Мы только обменялись двумя-тремя фразами как мне доложили о приходе Зои.

– Вот, – сказал я, – удобный случай оценить новую упаковку. Войдя, Зоя остановилась, точно ее что-то удивило.

– Я думала вы будете один, – проговорила она, покраснев.

– Не бойтесь, не бойтесь, входите, – вмешался мой помощник, – мы вас не съедим.

Зоя вынула из папки рисунок и поставила его на полку.

– Это очень хорошо, – сказал мой помощник, через минуту размышления.

– А вы что думаете? – спросил я у агента.

– Не знаю, – ответил тот, – для провинции это кажется {40} слишком сложным. Погоды, церкви, кресты... В провинции это меньше привлекает...

– Но вам надобно помнить, – вставил помощник, – что сам шоколад не будет завернут. Вот его упаковка.

Он протянул представителю род прозрачного футляра.

– Плитки будут в таких футлярах. Картинки будут вложены.

– Может лучше разные картинки? – отнесся представитель.

– Мы всегда снабжали каждый новый сорт особой декораций. Эта упаковка оригинальна. За прозрачной оболочкой, и вот такая картинка!

– Провинция не очень падка на новости, – продолжал спорить представитель. – провинция рутинна.

– Футляр мы сохраним во всяком случае, – вмешался я. – Но что вы думаете насчет картинки?

Начался оживленный обмен мнениями, во время которого я несколько раз взглянул на Зою. "Мне рисунок нравится", – говорил помощник, – "для провинции слишком сложно, – твердил представитель, – ив деревнях успеха не будет". – Я вмешался:

– Мы предназначаем этот шоколад, горький и мягкий, знатокам. И прежде всего, постараемся наладить сбыт здесь. Что мы решаем насчет рисунка?

– Повторяю, что мне очень нравится, – произнес мой помощник. – Ново и, почему-то, возбуждает любопытство. Совсем не похоже на обычные рисунки.

– Так как я того же мнения, – сказал я, – то мы в большинстве. И мне было приятно видеть, как, в ответ на эту фразу, Зоя вскинула на меня благодарные глаза. Я вызвал кассира, распорядился насчет уплаты. Когда все вышли, со стоявшего на полке рисунка глаза Аллота, которых, думается, ни директор ни представитель не разгадали, и гаденькая улыбочка опрокинутого рта твердили мне о чем-то, чему я не находил названия, и что на минуту-другую помешало мне погрузиться в чтение корреспонденции.

12.

Через несколько дней, придя в бюро, я нашел среди множества деловых писем одно на деловое не похожее, и, разумеется, распечатал его в первую очередь. Оно было от Аллота. Начиналось претенциозным обращением: Реверендиссимус Доминус! и подписи предшествовала длинная и вычурная фраза, в которой говорилось о "преданном приветствии", вытекавшем из особого совпадения "душевных ячеек автора сего послания с душевными ячейками адресата".

Обстоятельства, о которых речь ниже, даже гораздо ниже, позволили мне овладеть (так в оригинале) этого письма, оригинал которого мной утрачен. Полагаю однако, что копия ему соответствует полностью.

{41} "Как вам вероятно поведала моя падчерица, – прочел я, – я был, в течение ряда лет, владельцем туристического агентства. Хотя мое предприятие и не процветало, все же я извлекал из него доход достаточный, чтобы проводить месяца два в году не работая, живя по моему капризу! И раз вышло так, что я поселился на пригорке, в домике, метрах в ста пятидесяти от большого железнодорожного разъезда. Почему я выбрал этот домик чтобы провести каникулы, – я точно определить не берусь. Выбирает же бродячая собака, чтобы переночевать, это место, а не то? И выброшенный бурей, после кораблекрушения, моряк, шагая по пустынному берегу, говорит же он себе: разведу костер под этой пальмой, а не под той. Я ехал тогда по дороге, в стареньком автомобиле. И слева от дороги увидал холмик, на котором было строение. Остановившись перед шлагбаумом, у самых путей, я вышел из автомобиля и выпил в кафе бокал пива. Тут-то вот, когда я его пил, мне и пришло в голову спросить хозяина о только что замеченном мной строены. Оказалось, что домик этот принадлежит ему, что он пустует, и что если бы кто пожелал его занять, то он с удовольствием сдаст его. Я тут же заключил сделку. Я заключил ее по тем же причинам, по которым выбирает место бродячая собака или пальму мореплаватель. Инстинкт это, или не инстинкт, я не знаю. С меня оказалось достаточным подняться на холмик, войти в комнату и выглянуть в окно. Из него открывался вид на пути передаточной станции. Конечно, таких видов в мире много. Но этот был моим видом! Как только он мне открылся, так я и сказал себе, что ничего лучшего мне не надо, что это как раз то, чего я ищу.

"Там где начинался первый разъезд, стояла высокая будка, из цемента и стекла, слегка похожая на гриб: ножка и нахлобученная на эту ножку шляпка. Дальше рельсы, то блестящие, то матовые, то темные, – разбегались, раскрывались, размножались точно живые, точно все время выполняющие какое-то распоряжение. Род стальной, распластанной по земле вытянутой в одном направлении ткани, в которой продольные нити рельс настолько преобладали над поперечными шпал, что поперечных почти что и не было. Или сравнение: постоянно задаваемая и постоянно разрешаемая задача, на практике осуществленная формула, неопровержимое доказательство отвлеченных рассуждений. Но может быть я это пишу чтобы найти объяснение моему выбору? Нет. У моего пребывания в домике, на холмике, у передаточной станции, почти сразу появилась цель, заслонившая созерцание, с грохотом проносившихся, ловивших на ходу стеклами окон блестки солнца, экспрессов. В грибоподобной будке я рассмотрел два силуэта. Один из них я определил как основной, другой, его сменявший, как побочный. Первому я придал такое значение, какого, конечно, не придал бы ему никто Другой: во всяком случае не те, которые ему поручили заключенную в грибообразном домике сложную сигнализационную механику. Для них он был просто служащим, мне он показался "душой разъезда". И для того, чтобы проверить свое первоначальное, поверхностное {41} впечатление, я поехал на другой же день в соседний городок и купил там у антиквара древнюю подзорную трубу, которую и установил на треножнике так, чтобы мне все время хорошо был виден грибообразный домик, да и не только домик, а еще и то, что было внутри его. Так рассмотрел я сложную систему рычагов, вспыхивающих лампочек, электрических проводов, катушки с бумажными лентами и распределительные доски с кнопками. Вообще специальную и усовершенствованную аппаратуру.

В ее центре, находился интересовавший меня силуэт, который теперь, благодаря подзорной трубе, перестал быть силуэтом, и приобрел три измерения. По всей вероятности именно из-за того, что я смог его хорошенько рассмотреть, мое любопытство, первоначально бывшее только любопытством, обратилось в сложный комплекс чувств и мыслей, который и лег в основание моего дальнейшего образа действий. Во-первых, лицо человека, которому я приписал сначала роль души расстилавшейся перед ним стальной сети, было необычным. Во-вторых, его образ жизни тоже был необычным. Сначала, стало быть, о лице. Оно было круглым, с чуть-чуть выдававшимися скулами, с чуть-чуть слишком узкими глазами, с чуть-чуть желтоватой кожей. Я тотчас заключил, что он не местный житель, а иммигрант. Позже я узнал, что это так и есть. Теперь об образе жизни: у него были жена и дочь, с которыми он занимал небольшое помещение, по ту сторону путей; оно тоже находилось в поле зрения моей трубы. В это помещение он удалялся, сдавая дежурство другому стрелочнику. Он пересекал пути, идя размеренной и медленной походкой, никогда не поднимая головы. И мне казалось, что даже покинув свою будку и не видя рельсовой сети, он продолжал быть в ее власти, жить для нее, ею и из-за нее. Какое-нибудь плоскогорье, которое он покинул для того, чтобы прибыть сюда, воспоминания, с ним связанные, впечатление, которое оно могло на него наложить в детстве, и весь обусловленный этим первым впечатлением образ мыслей и образ чувств для него, думаю я, умерли. На их месте образовалась пустота и он ее заполнил сначала учебой, и потом, когда выучился, рельсами, составами, сигналами и рычагами. Больше всего, вероятно, рельсами. Это я добавляю потому, что в пейзаже, который расстилался перед моим домиком, рельсы жили, постройки же и сооружения никакой собственной жизнью не обладали.

Наверно, идя домой, стрелочник продолжал видеть только что покинутую сеть путей. И ее же он видел садясь за стол.

"Я не мог, конечно, слышать, о чем он говорил. Но видеть движения его рта – мог. Их было так мало, что могу смело утверждать: семейный обед протекал в почти полном молчании. Его жена ему служила. Это была толстая, по-видимому ничего кроме домашних забот и хозяйственных работ никогда не знавшая женщина. Ее лицо было до такой степени лишено выражения, что даже о возрасте ее составить себе представления я не мог: была ли она на 10, на 20 лет моложе мужа, или его ровесницей, или старше его, – видно не было. Лицо это, впрочем, искажала судорога не то жестокости, не то ненависти, {43} каждый раз как она обращалась к дочери с каким-нибудь приказанием. Девочка срывалась со стула и все выполняла с панической поспешностью. С тем же выражением страха она помогала матери собрать со стола, подметать, складывать скатерть... Отец в это время садился против служебного телефона и курил трубку.

"Все это происходило летом, вечера были длинными. Независимо от света, от положения солнца, от тишины и сияния вечера, всегда в тот же час, ставни помещения закрывались. Стрелочник и его семейство ложились спать. Не могу удержаться от того, чтобы тут же не добавить, что с точки зрения железнодорожной дирекции сей стрелочник был вероятно идеальным стрелочником! Но девочка, но его дочка ! Она осмеливалась – представьте себе! – спустя некоторое время после того, как и идеальный стрелочник, и его жена засыпали, когда вечер уже почти погасал, тихонько, тихонько, осторожно, бесшумно приоткрывать дверь, выскальзывать наружу и садиться на расположенную неподалеку, под кипарисом, каменную скамью, на которой, иной раз подолгу, оставалась, о чем-то (о чем, и как?) думая. Почти трагическим был этот образ, в середине диска, очерченного моей подзорной трубой. И тем более он был трагическим, что в часы утренние, когда идеальный стрелочник шел на дежурство, а его жена на рынок, и девочка оставалась одна, я мог ее рассматривать довольно долго. К удивленно моему я заметил, что эти часы она посвящала рисованию. Откуда-то у нее были карандаши и бумага, которые она, вероятно, и от отца, и от матери прятала. Она выходила, устраивалась на каменной скамье и рисовала. Наблюсти это, впрочем, мне удалось всего несколько раз. Вернувшаяся как-то с рынка в неположенный час мать, увидав чем девочка занята, буквально на нее набросилась, вырвала бумагу, смяла ее, схватила коробку с карандашами и наградила дочь несколькими пощечинами. В обеденный перерыв, за семейным столом, возник бурный разговор. По-видимому, жена рассказывала мужу про поведение дочери. Для начала, тот, в такт ее словам, равномерно наклонял голову. Но когда жена, в виде вещественного доказательства, положила перед ним коробку с карандашами, он пришел в движение. Взяв ее в руки, он ее несколько раз бессмысленно повернул, потом что-то спросил у девочки. Та молчала. Тогда он через стол дал ей пощечину и мать порывисто и грубо ее куда-то, в глубину, утащила. Должно быть заперла в чулан, подумал я. Так, с помощью подзорной трубы, я все глубже и глубже проникал в эту жизнь. Но мой способ оказался обоюдоострым: то, что было перед моими глазами теперь, восстанавливало картины моего собственного детства, загроможденного наказаниями, запрещениями, выговорами, розгами, оплеухами и, главное, постоянным порицанием. Это придавало всему, что я видел в трубу и тому, что угадывал, отличную рельефность! В тот вечер, девочка из дома на каменную скамью не выскользнула. С почти физической тоской я представлял себе, как она сидит запертой, без света, без пищи, может быть без воды. Я тут же решил, что мне надобно, мне интересно, мне {44} облегчительно будет постараться ее из этого ада увести. Признаюсь, Реверендиссимус Доминус, что я думал не только о ней, принимая это решение, но и о себе. Увести ее было задним числом уйти самому. Готовясь учинить жестокость и придавая ей, по моим меркам, очерченные контуры, я мстил и моему отцу, и моей матери за унизительные детство и юность. Дочь идеального стрелочника мне становилась настолько близкой, что морально срасталась со мной. Я начал с того, что постарался внушить ей "ненависть".

Когда матери не было дома, я спускался в кафе и вызывал ее по телефону. Сначала она не отвечала. Но так как я свой вызов повторял по много раз, она стала отвечать. Перепуганный, тихонький голосок произносил сакраментальное "алло", и ничего не прибавляя, глох. Позже, дочь идеального стрелочника что-то бормотала. И еще позже стала слушать, сначала мои успокоения, мои заверения, что ничего дурного она не делает, потом указания: тебя терзают, терзать детей запрещено, если так будет продолжаться, то я подам жалобу, придут жандармы... но до этого доводить не надо, попробуй сопротивляться, посмотри какая твоя мать злющая, посмотри какой у нее толстый и противный живот, ударь ее как-нибудь кулаком в этот живот, плесни в него кипятком... Все это постепенно, понемногу, так, чтобы приучить, так, чтобы не отпугнуть... Дойдя до известного уровня, добившись того, чтобы она меня слушала, я убавил давление. Я стал говорить не о матери, а об отце.

Он всегда молчит. Он тебя не любит. Он только о своей службе помышляет, ты для него не существуешь...

"Еще немного спустя, заметив, что она снова стала выходить на скамью, я прошел раз, потом другой, потом третий мимо, потом заговорил, все продолжая ее к себе, потихоньку, в секрете, приучать. И наконец, приучив, увидав, что она меня не боится, что она даже мне как-то верит, я ее убедил, что одинокая, перепуганная она наверно очень много нашла бы утешения в том, чтобы ласкать животных. Кошку. Собаку. Кролика. Ни о кошке, ни о собаке речи быть не могло. Она сразу, с трепетом пояснила, что ей очень хотелось бы иметь собаку, но что она про это и заговорить не посмеет. И что то же самое насчет кошки. Мне только этого и надо было. Мне только и надо было того, чтобы оказалось возможным ей подарить пару кроликов. Я стал втираться, и втерся, в доверие ее матери, с которой заговорил на базаре. Я навел ее на мысль, что кролики, которых кормить легко травой, которыми могла бы заняться ее дочь, будут большим подспорьем. Кролики быстро плодятся. Наконец, я довел благодеяние до того, что принес клетку, которую, сказал я, я сам смастерил, не зная чем заполнять досуга. А через день-два принес и кроликов! Уход за ними, в естественном порядке, пал на девочку. По вечерам, проходя мимо скамьи, на которой она мечтала, я с ней про них говорил: какое это милое, какое хорошее животное, как можно привыкнуть, как жалко, что их убивают чтобы есть. Потом наступил решающий день: устроившись чтобы встретиться с идеальным стрелочником, я ему, про кроликов, сказал, что они теперь, на мой взгляд, как раз всего вкусней, {45} и что особенно они вкусны, если их обескровить. А сделать это всего легче, вырвав глаз. Вероятно, на том плоскогорье, где он вырос, про это ничего не знали. Слушая меня он казался удивленным. Но я проявил красноречие и, похихикав, идеальный стрелочник сказал, что попробует. Тогда я возобновил телефонные звонки, усилил свою пропаганду и предупредил девочку, что кроликов, для которых она собирала траву и которых полюбила, скоро убьют. Как именно убьют, я не пояснил. Но все же сказал, что убьют без сострадания, и что от ее отца это меня нисколько не удивит. И зорко за всем наблюдал в подзорную трубу... В нее я и увидал, как вернувшись вечером из будки идеальный стрелочник прошел к клетке, поймал одного кролика и вырвал у него ножом глаз, как кролик, теряя кровь, бился на траве, и как девочка то бросалась к нему, его хватала, то отскакивала и бралась за сердце. Идеальный стрелочник потягивал трубку. Вероятно, он ничего не понимал. Вероятно, перед его глазами продолжали извиваться рельсы, и вероятно он спешил усесться у телефонного аппарата, чтобы не пропустить вызова, если бы таковой последовал. Вечером я видел, как они обедали. Ни к одному блюду девочка не прикоснулась. Когда ставни были заперты и когда, часом позже, я увидал тень, прошмыгнувшую к скамейке, все было готово. Багаж уложен, бензин налит, за домик на холмике уплачено. Я спустился, перешел через пути, подошел к скамье. Идем, сказал я девочке, если ты тут останешься, то только мучиться будешь. И, говоря это, думал, что и мне надо было, в свое время, уйти из дому, но что мне никто не помог. Пробел этот я и восполнял, уводя тогда, в сумерках, маленькую Зою...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю