Текст книги "Странники"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 31 страниц)
17. КУЗНЕЦЫ КУЮТ СВОЕ СЧАСТЬЕ
Койки Амельки и Миши Воли стояли рядом. Невысокий, кряжистый, с широкой и крепкой, как наковальня, грудью, Воля сначала бродяжил по Ташкентам, Крымам; когда же физическая сила, владея им, стала одолевать его, он перешел в грузчики. Пьяный, подрался с другим грузчиком, татарином, ловким ударом в висок убил его, был схвачен двумя милиционерами: в сопротивлении одному своротил скулу, другому выставил из плеча руку, за это был приговорен к трем годам лишения свободы. Высидки ему оставалось теперь полтора года.
Скромный, непьющий, услужливый, он в коммуне на хорошем счету; Амелька водил с ним дружбу.
Однажды, когда все соседние койки погрузились в пыхтящий сон, Амелька шепнул соседу:
– Миша… Понимаешь, после этой чертовой хаты меня страх берет. Боюсь, понимаешь, один ходить. Хотя мне выдали револьвер, а боюсь. Понимаешь, уркаганы появились в окрестностях. Как бы не «пришили», у них недолго.
– Понимаю, – глухой октавой ответил Миша Воля – Бери меня с собой ежели. Хоша пистолета у меня нет, зато свинчатка есть, гирька.
– Спасибо. Будь мне братишкой.
– Идет! – И силач по-железному стиснул Амельке протянутую кисть руки – едва не брызнула кровь из-под ногтей. Амелька вскрикнул.
С тех пор Амельку почти всегда сопровождал новый его «побратим». Амелька ожил: ему часто случалось ходить на лесопилку, версты за четыре, для заготовки материалов.
Миша Воля работал в кузнечном цехе. Мастер Афонский очень доволен его работой. В кузницу иногда заглядывал и Григорий Дизинтёр. Как-то он пришел заказать скобы для стропильных ног; вместе с ним привела перековать рыженькую кобыленку развеселая вдова Феклуша. Афонский суетливо нахлобучил на свою лысую голову картуз, раскудрявил височки, причесал бороду и, сверкая белками глаз на черном от копоти лице, весело заулыбался вдовушке:
– А-а, Фекла Ильинишна? Мое почтенье, одно совсем.
Миша Воля тоже без ума от Феклы. Он – бритый, причесывать и закручивать ему нечего; он решил щегольнуть силой. Схватил Феклушину лошадь за передние ноги, поставил на дыбы; кобыленка заходила на задних ногах, как пудель в цирке.
Все засмеялись. Феклуша, прямая и высокая, милостиво улыбнулась, зато Афонский нахмурился и бросил клещи.
Кузница помещалась в бывших каменных конюшнях. В ней четыре постоянных горна с горновыми гнездами, фурмой, два переносных горна и шесть наковален. Здесь работали семнадцать парней: иногда качал мехи татарчонок Юшка.
Стояли железный бряк и грохот, булькающее шипенье от погружаемых в воду накалившихся клещей; говорить трудно: Афонский брал криком.
– Эй, Зайцев, – орал он, – подвинь железину ближе к соплу. Засыпь углем, сбрызни! Кричал другому:
– Петька, выхватывай! Пережег, черт! Искры сыпят. Юшка, шабашь мехи качать! Ты что, одно совсем, ртом мух ловишь!
– Мух помрил, – зима, – огрызнулся татарчонок. Но вот и мастеру закричал от своего горна Миша Воля:
– Афонский, сварка!
Мастер бросился к горну: там пылали в гнезде раскаленные добела концы двух толстых железных стержней.
– Окалина! – прозвенел он тенорком. – Подсыпь!
Миша Воля, придерживая и поворачивая клешами тяжелые стержни, стал сыпать на раскаленные концы металла белый порошок – смесь нашатыря с бурою. Твердая пленка окалины на сверкающих концах превращалась в жидкий шлак.
– Давай! – скомандовал Афонский и быстро надел защитные очки.
Курносый Корнев и сутулый Цветков – сподручные – выхватили из тлеющего угля обе железины и пылавшие концы их положили на наковальне один на другой «внакладку», Миша Воля и Петр Сурнин, молотобойцы, замахнулись полупудовыми кувалдами и ждали сигнала. Афонский взял молоток-ручник. Вот мастер ударил молотком по концам железа – «чик!» «Бух!» – грохнула кувалда Миши Воли. Брызнул ослепительный фонтан искр, раскаленное железо сплющилось. И пошло искрометное, ритмичное, как пляс: «чик-бух, чик-бух, чик-бух!».
– Пожалуйста, лошадку-то, – напомнила о себе вдова.
– Сейчас, сейчас! – И спец по лошадиной части Миша Воля, освежившись наскоро водой, вышел на воздух, где хмуро стояла кобыленка.
Силач, пощекотав для порядка кокетливо завизжавшую вдову, при помощи обсечки с молотком снял старые подковы и тщательно исследовал, не осталось ли в копыте гвоздей. Затем, приподняв ногу лошади, взял в левую руку копыто, опустился на правое колено, оперся локтем в левое и расчистным ножом стал осторожно срезать под плоскость роговую подошвенную часть копыта.
– Велики подковы. Кто ковал?
– Наш кузнец, станичник.
Миша Воля унес подковы в кузницу, раскалил их, осадил, выверил, плотно прикладывая к зашипевшему от жара копыту, сравнял подошву рашпилем и, когда подковы охладились, стал подковывать.
– Подковы – все одно что туфельки на твои ножки, – подмигивал он вдове. – Хочешь, куплю тебе золотые туфельки, как кузнец Вакула Оксане, – книжицу такую читал я. Только посерьезней поцелуй.
– Да ты очень здоровый, ты задушишь, – утерла Феклуша свой вздернутый носик и захохотала. – А вот подешевле возьми за ковку. – И Феклуша взялась за кошелек.
– Ладно, ажно, уплачу за тебя, – сказал силач и шлепнул счастливую Феклушу по крутой спине. – Сочтемся.
Вдовица весело вскарабкалась на застоявшуюся лошадь и, присвистнув, ускакала.
Миша Воля как-то шепнул Амельке:
– Слышь, брательник, у Машки Комаровой Андрюха Тетерин чаи гоняет.
– А мне наплевать! Машек на свете много, – с притворным хладнокровием сказал Амелька, однако губы его скривились и заюлившие глаза сверкнули по-ревнивому.
Действительно, Андрей с Марусей пили вдвоем чай. Горела лампочка под потолком. На подушках чистые, с прошивками, накидки. Мороз залепил стекла шершавым инеем, как ватой.
Девушка недоумевала, зачем повадился ходить к ней этот увалень-парень. Она слышала стороной, что у парня были с Амелькой крупные разговоры. Будто бы Амелька сказал ему, что женится на Марусе, а тот ответил: «Еще неизвестно, чья возьмет». Ну что ж, пусть дерутся из-за нее парни, Маруся себе цену знает; вот она распалит в Андрюхе страсть, а потом посмотрит, чьей стать женой: его или Амельки.
Маруся рассеянно тренькала на мандолине, с холодком взглядывала на парня, ждала от него если не теплых слов, то хоть какого-нибудь звука, жеста. «Черт, хоть бы кулаком ударил в стол…» Но «черт» молчал. После размолвки – это третий его визит, окаменелый, неприятный.
Маруся, кусая губы, злилась. Да что он, издевается над нею, что ли? Или чары Марусины на нет сошли? «Нет, врешь, молодчик, врешь… Я ж тебя заставлю рот открыть, я тебе покажу, чем бабы сильны».
И вот подпускается женская, отравленная затаенной мыслью, шпилька:
– Я слыхала, Андрюша, что ты жениться собираешься. – Маруся прищурила свои черные глаза и перестала тренькать.
Парень вздохнул, удрученно отвернулся и, покачивая ногой, забарабанил толстыми грязными ногтями о стол. Он силился что-то сказать, но слова застревали в горле.
– Не отпирайся… Есть такой слушок. – И вдруг, потеряв себя, Маруся подбежала к нему и обняла его за шею.
Парень, раздувая ноздри, сильно запыхтел, на висках вспухли жилы. Он закрыл глаза и задрожал.
– Ну! Хочешь, поцелую?
– Можно…
– А вот не буду, не буду! – словно пьяная прокричала Маруся и, как змея на хвосте, выпрямилась враз. – Где это видано, дурак паршивый, чтоб женщина первая с поцелуем лезла? Зазнайка, черт!
– Ну, так и не лезь.
Лицо девушки дрогнуло и вновь застыло, глаза округлились, как у кошки, она с размаху ударила парня по щеке, заплакала и упала на кровать. Парень всхрапнул, схватился за щеку и, заикаясь, проговорил:
– Пожалуй… Я женился бы… на тебе… Только у тебя канитель с Амелькой… Не пойдешь.
Маруся капризно, как ребенок, заплакала громче и зарылась головой под подушку. Парень опрокинул стул и, не замечая этого, неуклюже шагнул к кровати, опустился на колени.
– Маруся! Ты не обижайся, что я, дурак, в тот раз понахальничал. Помнишь? Ты тогда выгнала меня, в шею надавала. Извини уж… Я – парень простой. Я – тихий. А на Амельку плюнь. Какой он, к черту, муж…
Кто-то вошел, запорошенный снегом. Андрей поспешно сел на место. Маруся высвободила голову, взглянула на вошедшего, вскочила.
– Кажется, не вовремя? – стоял возле двери похолодевший от внутреннего ледяного огня Амелька.
– Нет, отчего же? Садись… У меня очень голова болела…
– А Тетерин вроде лекаря? Микстуру давал или порошки? – сдерживая дрожь голоса, глухо сказал Амелька.
– Тебе нет дела, кто я, – нахмурясь, пробурчал Андрей и стал глотать остывший чай. Маруся, овладев собой, проговорила:
– Схимников, садись!
– Схимников, стой! – И Андрей резко, вызывающе стукнул стаканом в блюдце.
– А вот сяду, вот не спрошу тебя. – Амелька быстро подошел, почти подбежал к столу и, весь ожесточенный, сел.
Все трое молчаливо, но грозно, как перед взрывом, дышали. Комната съежилась, насторожилась; окна в занавесках шире выпучили снеговые бельма глаз. Взвыл ветер в трубе; дверь кто-то распахнул и захлопнул снова.
– Скандалов чтобы не было, я этого не люблю, – пригрозила Маруся сквозь зубы, не двигаясь, голос ее весь в испуге.
Андрей взмотнул широколобой головой, стукнул кулаком в стол; посуда подпрыгнула. Амелька закусил губы и тоже ударил в стол. Опрокинулись два стакана. Маруся с криком подбежала к двери звать на помощь. Амелька, поймав, бросил ее на пол, Андрей Тетерин вскочил, закричал:
– Не смей!.. Убивец!.. – и со всей силы швырнул в Амельку стул.
– Кого я убивал? – увернувшись от удара, с болью вскричал Амелька, и лицо его искривилось.
– Мать убил? Убивец! Вор! – Словно раскаленные гвозди, вонзились в мозг Амельки эти жестокие слова. Он схватился за сердце, пошатнулся.
И все враз закачалось внутри и вне, кругом. Ослепший Амелька выхватил револьвер и выстрелил. Комната вдруг рухнула, и все пропало. Степь, тьма, злобный визг ветра и чей-то горький плач. И через плывущую волнами тьму нагло лезут на Амельку два пламенных огромных глаза: «Убивец, вор».
– В чем дело? – гремит трубой спасительный голос, и сильные руки кладут Амельку на кровать.
Вот снова просочился свет, тьма отхлынула, комната воздвигла свои стены, только – страшный в сердце стыд, безумный стыд и боль. Милые девичьи лица, тихие жесты, голоса. Андрея нет, исчез, растаял. Возле лежащего Амельки сидит горой Миша Воля, побратим.
Утихший, поруганный Амелька вдруг вскинул к лицу ладони и, весь дрожа и едва сдерживая рыдающие хрипы, выкрикнул надрывно и болезненно:
– Миша, Миша!.. Что же это такое? Оскорбляют!
18. ГОРЧИЧНИКИ ВЫТЯГИВАЮТ ЖАР
Все это, конечно, осталось шито-крыто. Подобные скандальчики случались в коммуне не так уж редко. Молодежи более чем кому другому понятны такие срывы человеческих страстей, молодежь отлично умела хранить тайны любовных увлечений. Да и Миша Воля всем строго наказал: молчок. Андрей же Тетерин со всей присущей ему скромностью признался: «Ежели кто виноват во всем, то это я». Маруся Комарова теперь ясно видела, что ее любят два человека, и, гордясь этим, выжидала удобного момента для решительного выбора.
Вскоре тлетворные туманы сгинули, все пути стали отчетливы и ясны, – и сердце девушки вот-вот прилепится к другому сердцу. Но этому еще должны предшествовать нежданные события. Они слагались так.
Однажды татарчонок принес из станицы весть, что Григорий Дизинтёр свалился, болен.
Поздно вечером Амелька и Миша Воля пошли навестить болящего. Над молочно-голубым простором горел серп месяца. Две шагающие длинные тени гасили алмазный поток снежных блесток. Станица надвигалась на путников в картинном голубом сиянии. Похрустывал под ногами крепкий, как репа, снег.
Новая хата Дизинтёра не мала, не велика. Шарик повилял хвостом, не лаял. Их встретил перебравшийся сюда на жительство Филька. Катерина, засучив рукава, месила квашню. Дизинтёр, скорчившись, лежал под шубой. Он приободрился, радостно кивнул вошедшим и присел,
– Ложись, ложись! Мы – холодные.
Дизинтёр послушно лег. В переднем углу горела перед образом лампадка. Керосинная лампа была у Катерины, за переборкой, а здесь колыхался золотистый, пахнувший деревянным маслом, полумрак.
– Вот, ребята, занемог, – плачевно пожаловался Дизинтёр болезненным голосом и, передохнув, через силу, бодро сказал: – Плевать, отлежусь. А нет – так… – он махнул рукой и воззрился на огонек лампады.
– С чего ты это? – сочувственно спросил Амелька.
– Да понимаешь, в лесу взопрел да часок другой в одной рубахе работал. А дюжий мороз был.
– Бить тебя, дурачка моего, надо, да некому, – подала свой ласковый голос Катерина, вышла, приятная и крепкая, поклонилась гостям. – Здравствуйте-ка.
– Кипяти чай, – сказал Дизинтёр. – Из котла попьем: самовара у нас нет, – батька не дал. Три самовара у него А вот – жаль.
Гости отказались. Они торопятся домой, спасибо.
– Плохо тебе? – спросил болящего Амелька.
– В грудях колет, настоящего вздыху нет: огневица жжет. Малины сухой пил. В баню надо бы.
– Вот ужо я Надежду Ивановну нашу попрошу. Она по этой части собаку съела.
– Ни к чему это. Ежели положено пожить на этом свете, встану. А ежели указан конец, так тут ни один кудесник не поможет – не то что баба.
– Это ты напрасно. В тебе жар. Хины надо. Бредишь, нет?
– Бредит, бредит, – откликнулась вновь ушедшая за переборку Катерина.
– Страшное другой раз вижу, – и Дизинтёр перекрестился. – А что вижу, не смыслю рассказать. Во сне, помню, кричу, бегу, спасаюсь, а проснусь – как корова слизнула языком, забыл. А вчерась, – Дизинтёр приподнялся на локте и тихо зашептал: – вчерась смерть приходила: стоит в ногах и смотрит мне в глаза…
Амелька широко улыбнулся и покрутил головой.
– Да ты, Амеля батюшка, не смейся. Верно. Я испугался, говорю ей: «Мне, старушка, еще желательно пожить, во мне еще весу мало, добрых дел за моей душой не боле фунтов двух… Повремени». Она ничего не сказала, ушла.
Катерина перестала возиться за переборкой, прислушивалась к шепоту, но болящий замолчал. Катерина вздохнула.
– Ну, Гриша, поправляйся, – сказали оба гостя. – Мы пойдем: пора.
Дизинтёр выставил из-под шубы руку, поманил Амельку. Тот подошел, нагнулся. Болящий зашептал на ухо:
– Ежели меня зароют, Катерину за себя бери… Слышь?.. Бери. Баба – клад.
– Да что ты, ошалел… Чудак какой… – возмутился Амелька, отпрянул от охваченного жаром Григория.
Катерина услыхала сердцем смысл их разговора, всхлипнула и, вся в слезах, подошла к болящему;
– Постыдись, Гришенька, господь с тобой. Пошто ты каркаешь, злую долю накликаешь? Грех.
– Я ничего, – виновато и тихо сказал Григорий и натянул старую, в прорехах, шубу на себя. – Я только к слову… Так.
Когда возвращались домой, месяц забрался высоко, огни в станице погасли. Но вот навстречу, вдоль улицы, гурьба деревенских хулиганов. Пошатываясь, они месили пьяными ногами снег, нескладно пели под гармонь похабные частушки.
Амелька заметил, что среди гуляк шагает, чуть прихрамывая, посторонний верзила.
– Свернем в переулок, – оробев, сказал Амелька.
– Зачем? – ответил Миша Воля. – Всех на березу зашвырну, пусть только привяжутся. Один из хулиганов крикнул:
– Ребята! Глянь, шпана идет, рестанты. Ванька, наяривай!..
И под гармошку всем стадом заорали:
Шире, улица, раздайся:
Шайка умников идет;
Кто на умников нарвется,
Тот кинжала не минет!
А гармошка подкурныкивала:
Дыгор-дыгор-дыгорцы, дыгорцы-мадыгорцы.
По станице мы идем,
Средь станицы зухаем,
Кто навстречу попадет,
Гирюшкой отбухаем!
Парни, человек двенадцать, вместе с верзилой и еще каким-то нездешним карапузиком в кепке, в синем шарфе, обняв друг друга за шеи, перли на путников широкой шеренгой и, пo-видимому, не желали уступать дороги.
– А ну, друзья, пропусти, – помахал рукой Миша Воля, и кровь в нем забурлила. Амельку сразу прошиб озноб.
– Пожалуйста, – неожиданно разорвалась шеренга. – Проходите.
Подвинувшись через смрадное облако ненавистного пыхтенья, коммунары пошли дальше, оглядываясь и надбавляя шагу. Вдогонку – хохот, град лошадиного мерзлого помета, и снова – запьянцовская частушка:
Тятька вострый ножик точит,
Мамка гирю подает,
Сестра пули заряжает
На беседу брат идет.
И резко, как свист стрелы, прямо в сгорбленную спину Амельки:
– Эй, легаш!.. Попомни хату…
– Слышишь? – прошептал приятелю Амелька и втянул голову в плечи.
* * *
Наутро прибыла Надежда Ивановна, смерила температуру – 38,2, выслушала в трубочку, дала лекарство. Григорий сказал:
– Сегодня полегчало с утра. Взопрел ночью страсть как. Огневица быдто сдавать стала.
– Да, сегодня, очевидно, перелом. Дня через три поправишься. Только помни выходить нельзя целую неделю. А то плохо будет. В легких мокрые хрипы у тебя. Куришь, нет?
Она обложила его горчичниками – восемь штук. Через пять минут Григорий стал кричать, как маленький
– Жгут, проклятые!. Ой, ой…
– Что ты? Такой сильный дядя. Вот оказия, – удивлялась Надежда Ивановна.
– Ой, как огнем палит… Как в аду кромешном.. Карау-у-л! – Он сучил ногами, хныкал; Надежда Ивановна смеялась; Катерина сквозь слезы пробовала из уваженья к фельдшерице тоже улыбнуться.
Но все обошлось, как не надо лучше: горчичники высохли; на белом, как мрамор, теле Дизинтёра краснели восемь прямоугольных, как пряники, пятен. Григорий облегченно охал, утирал градом катившиеся слезы, ловил руку Надежды Ивановны, чтоб благодарно поцеловать.
– Что ты, милый, что ты!.. Ах ты, ребеночек большой.
– Я боюсь, – сморкаясь, говорил Григорий. – Страданий боюсь, не люблю страданий. Поэтому и на войне не воевал, утек. Страховитисто. Еще стрелишь да, оборони бог, кого-нибудь убьешь. Не гоже.
* * *
Перед обедом в слесарную мастерскую заглянул Краев. Он собирался в город по коммерческим делам коммуны и чтоб пригласить сюда агентов уголовного розыска: хотя кругом спокойно, но опытный Краев имел другое на этот счет мнение.
– Здравствуйте, товарищ начальник! – бодро закричала молодежь.
Иван Глебович Хлыстов, механик, поздоровавшись с Краевым, обвел проверяющим взглядом верстаки:
– Эй, как тебя! Зябликов!.. Стой, стой, стой! – и быстро через всю мастерскую пошел к нему.
Рыжеволосый толстогубый Зябликов – новичок, недавно прибывший из дома заключения. Он вскинул на механика неприятные бараньи глаза и слепо спросил:
– В чем дело?
– Ведь я ж говорил тебе, что левой рукой нельзя работать.
– А я вам говорил, что я левша.
– Возьми зубило в левую руку, молоток в правую.
– Несподручно. Я по руке ударю. Чего придираетесь…
– Привыкай. Иначе из тебя не будет мастера.
– Новости какие. Придирки…
Тогда цеховой староста, его сосед по верстаку, Шура Лосев, зыкнул на него:
– Товарищ, не бузи! Тут тебе не ширму на базаре ставить. Слушай, что велят.
– Зябликов обиженно набычился и, ни слова не сказав, неохотно переложил молоток в правую руку.
– Вентиляция работает? – спросил Краев, шагавший с Хлыстовым от станка к станку. – Холодновато что-то. Надо подтопить.
– Не надо, товарищ Краев, – сквозь железный лязг закричали ближайшие. – Мы нарочно экономим топливо.
Всего сорок два верстака со стуловыми и параллельными тисками. Штанген-циркуль с нониусом, готовальня, штихмассы и другие тонкие инструменты хранились у механика отдельно. На одном из верстаков лежала стальная «нормальная плоскость». Она покрыта тонким слоем свежего, на льняном масле, сурика. Молодой парень с пробивавшимися усиками делал «пригонку на окраску»: он прикладывал к закрашенной поверхности грань своего изделия и, отняв, смотрел, равномерно ли прилип сурик.
В мастерской стоял ударный лязг металла о металл, гложущий визг стальных напильников, вкрадчивый, но твердый шорох шаберов, раздражающий скрип и дребезг опиливаемых тонких железных планок.
– Зажми тиски крепче! Слышишь, – дребезжит, – приказывает механик слесарю.
– Есть зажми! – ответил тот.
– Эх, ты, тюля! Спусти планку ниже, к самой поверхности губок.
– Есть спусти! – И слесарь тотчас же исполнил приказание.
– У вас, как военморы: «есть зажми, есть спусти», – мягко улыбаясь, сказал Краев. – Что ж, это просто дисциплина или имеет какое-нибудь практическое значение?
– А как же! – И корявое, в оспинах, лицо механика тоже расплылось в улыбку. – Да вот сейчас… Слушай, Павлов, поди сюда!
– Есть, товарищ механик! – Широкогрудый парень, бросив опиловку, подошел к начальству и, узнав в чем дело, сказал: – У нас такое правило, чтоб отвечать: «есть». Оно означает, что я приказ слышал и понял его. Если не понял, я обязан не умствовать, не догадываться, а сразу же переспросить.
Вот грохнула сброшенная с плеч рабочих четырехпудовая полоса фасонного железа.
– Легче! Не швыряй, а клади. Двадцать раз говорено! – раздается окрик механика, он сердито сдергивает синие очки и бежит туда.
– Товарищ мастер! – останавливают его двое. – Нам чертеж шпонки Вудруфа. Неполадки у нас.
– Сейчас.
– Ребята, у кого винтовальная доска?
– Здесь, на! А метчики у тебя, что ли? В углу, у горна, горячая клепка двух листов. Бой молотов по обжимам стал заглушать все звуки.
– Товарищ механик, – подбежал к Хлыстову суетливый Костя Крошкин, – проверь, пожалуйста, разметку. С обеда начну пилить.
– Сейчас, сейчас. Не разорваться.
Все работали быстро, неотрывно. Браку теперь меньше. Мускулы ребят окрепли, движения стали экономны и уверенны, глазомер точен.
Впрочем, было несколько человек отстающих: они все еще пыхтели на простой опиловке брусков и не надеялись скоро стать заправскими слесарями. А трое явно не способны. Они безуспешно перепробовали все цеха. У них отсутствовало внимание, любовь к труду. Они вкорень развращены улицей или недоразвиты физически; тем не менее у них непреклонное желание жить в коммуне. С грехом пополам их держат, у них литературные способности, пишут стихи, сотрудничают в стенгазете «Сдвиги».
* * *
Надежда Ивановна прислала болящему Дизинтёру еще дюжину горчичников. Принесла их хорошенькая, румяная чулочница из коммуны, Шура. У нее пухлое кукольное личико завитые кудряшки, веселый характер и за плечами всего лишь семнадцать лет.
Дизинтёр сказал:
– За горчичники спасибо Надежде Ивановне. Только что я мучить себя не буду. Такие муки не всякий конь вытерпит.
Шурой давным-давно увлекался тихомолком Филька, и ее неожиданный приход обрадовал его и огорошил. Дизинтёр знал про его страстишку, но Шуру видел в первый раз. Улучив минутку, Филька шепнул Григорию:
– Вот это она и есть.
Дизинтёру девчонка с виду не понравилась. Да он и раньше говорил Фильке: «Брось! Тебе ли, сопляку, о бабах думать? Учиться надо, вот что». Но Филька в раздражении всегда отвечал ему, что он и не собирается жениться вот сейчас, что и года ему еще не вышли, а просто любит девчонку и любит, ну, просто по-хорошему, а как войдет в возраст – женится. Он с ней раза три гулял в лесочке, много раз плясал; она очень веселая, смешливая, даже как-то Назвала его чайку попить и подарила две пары синих носков в полоску. Нет, она девушка приятная на редкость.
Дизинтёр не хотел до времени разубеждать его, а вот теперь, пожалуй, девчонка сама пойдет на откровенность, пожалуй, наскажет про себя такого, что Филька и нос опустит. А может оказаться даже совсем наоборот, может оказаться… Да вот послушаем, что станет толковать эта забавная девчонка.
– Если хотите, расскажу, – прощебетала она малиновкой и рассмеялась через сомкнутые губы в нос.
Филька, не отрывая от ее лица восторженных глаз, едва передохнул.
– Ведь я мужичка. А ежели я такая хорошенькая, уж я в этом не виновата. Ха-ха-ха! Как родители померли, жила я в приюте, с четырех лет, крошкой. Жила я там до тринадцати лет, а тут знакомые мальчишки уговорили меня бежать. И так вышло нехорошо, понимаете, что мальчик Коля привел меня к своей матери, а у той притон: бандоршей она была.
– Это какое слово? – простодушно спросил Филька Шура хихикнула в нос и тряхнула кудреватой головой.
– Слово? Это слово не так, чтобы уж очень… Ну, бандорша и бандорша, Ха-ха-ха! Неужели не понимаете вы, Филипп?
Сидевший на кровати рядом с Дизинтёром Филька, вспыхнув, толкнул больного локтем в бок, дескать – чувствуй, какое обхождение девушку имеет: «вы, Филипп»,
– Бандорша – которая гулящих девок держит, – по-грубому разъяснил Дизинтёр.
Филька сразу померк и растерянно замигал.
– Верно, верно, – с наивностью всплеснув ладонями, обрадовано подхватила Шура, – У нее пятнадцать девушек жили, старше меня. В притоне меня берегли, ну, только что я видела, что там творится. Ха-ха-ха… Ах, как интересно другой раз! На пианино бренчал весь рыжий такой старикан. А когда праздник – две скрипки еще. Одна скрипка заигрывала со мной, но «мамаша» запретила и скрипку прогнала, а меня – ха-ха – по щекам.
Всех девушек кавалеры угощали вином, меня конфетками. Помню, как украдкой я поцеловала в губы военного: очень красивый он. «Мамаша» за это отдула меня, кричала: «Кто тебя, стерву, напоил вином?!» Я говорю: «Военный». Она сняла с меня платьишко, и я неделю просидела в одной рубашке, к гостям не выходила. А когда мне стало пятнадцать лет, я обокрала мамашу и убежала. Ха-ха-ха! После этого жила воровством. Восемь месяцев сидела в тюрьме.
Рассказывала она возбужденным, крикливым голосом, неизвестно чему улыбалась, похохатывала. Легкомыслие, ребячество сквозили во всех ее словах и позе. То отхлебнет из кружки молока, то затянется папироской.
Филька мрачнел: лицо его вытягивалось; углы губ отвисли, как у мопса, которому сунули в нос кусок намазанного горчицей хлеба. Зато воспаленные глаза Дизинтёра самодовольно поблескивали: он пыхтел, прикрякивал.
– А мне – ха-ха – что скрывать? – вновь ухмыльнулась Шура. – Я теперь девушка хорошая, чистая. И жениха себе ищу тоже чистого, молоденького, – игриво подмигнула она Фильке.
Филька опять весь вспыхнул и вновь толкнул Дизинтёра в бок.
– Я не пью, не нюхаю, курю очень мало, а любовных глупостей не признаю: мне их не надо. Правда, что после тюрьмы я сошлась с одним вором, жила с ним четыре месяца; его сослали в Соловки… А теперь я от плохого сторонюсь.
«Врет, дрянь», – подумал Дизинтёр и спросил:
– Ну, а как же ты, девушка, народ-то облапошивала, денежки-то воровала?
Шура рассмеялась звонко, пожала плечами и с женским кокетством погрозила Дизинтёру мизинчиком с колечком, Потом вдруг стала серьезной, насупила густые брови, но тотчас же вновь расхохоталась:
– Да очень просто! Была на свободе, одевалась хорошо, на коньках бегала, физкультурой увлекалась. Каждый вечер театр, кинематограф. Денежки не жалела, деньги для меня – ха-ха, – как сор. За мной ухаживали очень приличные молодые люди; они не воры, у матерей живут. Состоятельные очень. Например, в театре подсела к одному лысому дедусе, прижалась к нему; он запыхтел, тоже ко мне прижался плечиком. Огни загасли, Евгений Онегин запел, – ну, и бумажник мой, в нем триста пятьдесят рубликов.
– А на чем в последний раз засыпалась? – по-сердитому, с унылой дрожью в голосе, спросил Филька и пересел с кровати в темный угол к печке.
– Шла нас компания Я – с мальчишками. А навстречу какая-то накрашенная морда под ручку с Ванькой Соколком, с вором. Он помогал мне сбывать краденое и фигли-мигли строил. Конечно же, я – ха-ха – увлекалась им. Бабища толкнула меня в грудь, Я крикнула: «осторожней!» – и плеснула ей в накрашенное мурло серной кислотой. Она начала кататься по земле. Ванька убежал, все убежали: меня замели. Когда сидела в домзаке, все время – ха-ха – плакала: вот дура какая! Сижу да плачу: «Такая уж моя судьба – в тюрьме умереть». А замест того встала на правильный путь, сюда попала. Ну – хи-хи – прощайте. Я пойду. До свидания, гражданин Филипп, Может, вы меня проводите?
– Нет, – сказал Филька. – Я ногу стер.
После ее ухода ни Дизинтёр, ни Филька друг другу ни слова. Только Катерина, ударяя себя по бедрам, громко, оскорбительно для Фильки, хохотала.
– Горчичничек хороший тебе, Филиппушка, – говорила она.
Губы Фильки дрогнули.
– Нет, я не верю ей, этой самой шилохвостке. Никудышная она. С гнильцой, – вздохнул Дизинтёр.
Ночью, крадучись, он напился всласть ледяного квасу и наелся соленых огурцов. Пришедшая наутро Надежда Ивановна только головой покачала: температура у больного резко поднялась.
В избе стало мрачно; навалились на избу тоска и ожидание чего-то нехорошего.