Текст книги "Странники"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
7. ЖЕЛТОЕ ГОРЛО ЛЯГУШКИ РАЗДУВАЛОСЬ
В ожидании утверждения списка кандидатов Амелька пробыл в городе три дня. Дал в коммуну телеграмму, чтоб не беспокоились, и пошел слоняться по городу. Он заходил во все учреждения, где, по его догадкам, могли бы указать могилу его матери. Наконец кой-какие следы отыскал и направился на загородное дальнее кладбище.
Сторож за полтинник повел его в северный угол огромного погоста. При стороже – две больших собаки.
– Зачем песиков-то взял?
– У нас их, братец мой, шесть животов содержится. Без них нельзя: хулиганы одолели. Кресты воруют, венки, лампадки. Недавно ангела бронзового пуда на два сперли.
Амелька присмотрелся к бежавшей собаке, крикнул:
– Шарик!
Пес остановился и повернул на голос лохматую голову.
– Он не Шарик, – сказал рыжебородый сторож, – он зовется Сокол.
– Шарик, Шарик!.. – опять позвал Амелька и ласково заулыбался.
Пес неспешно подошел к нему, всего его обнюхал, вспоминающе посмотрел в его глаза и вдруг с радостным воем стал дружески кидаться на него, крутя хвостом, взвизгивая и норовя лизнуть Амельку в губы.
– Откуда знаешь?
– Да как же! Шарик! Шаринька… Ах ты, собачья лапа… Ведь он с нами, понимаешь, жил… Я – бывший беспризорник… – И Амелька длинной дорогой успел многое рассказать сторожу о своем былом.
– Так, так… – поддакивал словоохотливый сторож. – У нас тоже чудес много живет. Вот недавно хоронили богача одного бывшего. После революции он на рынке мясом от себя торговал, полон рот зубов золотых. Вот шпана, должно, зубы-то эти и заприметила. А как стащили купца на погост, в первую же ночь, по весне, мазурики откопали. И сказывают так, что когда разинули ему рот да стали молотком богатые зубы выбивать, он одному, братец ты мой, плюху возьми да и дай по роже. Тот с перепугу сразу ослеп. Утром нашли его, бродит по кладбищу, плачет, кричит. Обсказал нам все, врет ли, нет ли. Вот, братец ты мой, какие дела бывают. Фальшивые дела. А вот в этом самом месте, в углу, надо быть, и матерь твоя лежит, Страшного суда господня ждет… Ну, прощай!
Сторож с собаками ушел. Шарик раза два подбегал к Амельке с прощальным визитом, наконец и он скрылся. Перед Амелькой ряд бескрестных холмиков. Одни поросли бурьяном, другие – свежие. Когда стало тихо, Амелька опустился на колени. Он прислушался к себе: внутри все было спокойно – ни вздоха, ни раскаянья. Вес чувства, как нарочно, окаменели в нем. Амельке стало больно, стыдно за себя, Он машинально перекрестился и сделал земной поклон:
– Мамка, мамка, родная моя… Здесь ли ты, или не здесь, все равно – прости. Прости, мамка, прости… Я всегда любил тебя и буду любить во всю жизнь. Прости.
Но голос был чуждый, ледяной, и все в Амельке по-прежнему упорно молчало. Он попытался представить себе зарытый труп матери. Наверное, давно сгнила, наверное, кости одни лежат в земле, на голом черепе сидит пухлая черная жаба, возле сердца змея шипит…
Амелька передернул плечами, и брезгливое чувство скорчило мускулы его лица. Он сплюнул. Нет, мать не здесь, тут только прах ее: она жива, она всегда живет в его воспоминаниях. Горестно размышляя так, он продолжал стоять на коленях. К нему будто из могилы прыгнула большая скользкая лягушка. Она глядела на него какими-то наводящими страх глазами, желтое горло ее раздувалось. Амелька содрогнулся – мороз пошел по коже – и вскочил.
Был вечер. В вершинах кладбищенского парка сгущались сумерки, грачи давно уселись на покой. Сегодня суббота. Со стороны города наплывали октавистые звуки церковных перезвонов, видимо – кончалась всенощная.
Амелька с опущенной обнаженной головой, нога за ногу, двинулся через кладбище обратно. И вдруг его сердце внезапно отворилось, потекли слезы. Рядом с ним, дыша ему в плечо, плыла милая, сморщенная старица Настасья Куприяновна. Она нашептывала сыну утешающие мысли, она все прощала сыну и благословляла его на дальнейший трудный путь. Амелька, сморкаясь и пыхтя, скулил, как собачонка:
– Мамашенька… Старушка… Ведь я ненароком тогда. Неужели бы я… Эх, матка, матка…
Незримая, она все еще плыла рядом с ним; смиренный воздух колыхался от ее дыхания. Вот она твердо спустилась на землю, шурша травой, и с силой ударила его мертвой рукой по плечу.
– Матка!! – ахнул Амелька и, опрокинутый ужасом, тронулся между могил.
– Ага… Покойников бояться? Мы – живые… Ну-ка, легаш, вставай…
На Амельку пугающе смотрели сверху двое оборванцев. Один – большой, жилистый, чернобородый и черный, как трубочист, другой – на коротких ножках, толстенький, весь какой-то просаленный, в рыжих усишках, жулик. Он был выпивши: руки в боки, похохатывал, икал, качался.
Амелька сообразил, что они вынырнули из соседней часовенки, из склепа. В кармане его нового пиджака двадцать пять рублей, в жилетке – черные часы, в брюках – нож. Он вскочил, сунул руку в карман и отступил на два шага.
– Руки вон! – крикнул чернобородый и поднял камень.
– Вы, черный, кто? – спросил Амелька, и глаза его стали страшны.
– Мы?.. Горло режем, кишки на березы наматываем, кто добровольно, без «шухеру», портки с сапогами не снимает. А ты кто?
– Амелька Схимник…
– Эге-ге… Вот ты кто! – И оба громилы враз присвистнули. – Ваньку He-спи знавал?
– Знавал. Он вместе с твоей бабушкой на том свете щи варит.
– Так, верно. А я Ваньки правой рукой был, – прищурился чернобородый и, не спуская с Амельки глаз, стал перебрасывать увесистый камень с руки на руку. – Ты ему долг сквитал?
– Сквитал, – дрогнул голосом Амелька.
– Врешь, кудрявый! Я-то знаю, мне Сережа Беспалый сказывал, – подмигнул Амельке бородатый. – Гони сармак, пока жив… Деньги есть?
– Нету.
Амелька сразу понял, что его ждет кровавая расправа.
– Ах нету?..
И громилы злобно захохотали. Толстенький пошарил в штанах, вынул трубку, повернулся спиной к Амельке, стал раскуривать. В Амельке блеснул порыв выхватить из кармана нож и вспороть брюхо бородатому. Но малодушная боязнь разлилась по телу.
– Вот что, – сказал чернобородый. – Мы про вашу коммуну знаем. Что ж вы, легавые, делаете? Вы от нас людей отбиваете. В кичеван попал, из кичевана вышел – наш. А ежли к вам попадет, ведь вы, черти, от нашего рукомесла их отучаете, только людей портите… Врешь, не удастся! Мы меры примем. Так и своим скажи… Снимай, трах-тах-тах-тах! – неожиданно гаркнул, грязно ругаясь, чернобородый и поднял над головой Амельки камень. – Портки, сапоги, всю сбрую. Раз ты не наш теперь, снимай!..
– Уйди, уркаган, – отпрыгнул Амелька и быстро поймал в кармане нож.
Брюханчик спрятал трубку, оглушительно свистнул в два пальца и стал заходить Амельке в тыл. На свист вылез из склепа третий, мордастый парень лет под двадцать, в картузе, и, прожевывая, крикнул:
– В чем дело?
Амелька не успел мигнуть, как все разом бросились на него и сшибли с ног. Обезоруженный, избитый, раздетый, схватив увесистую железину от сломанной ограды, Амелька скакал по могилам за удиравшими грабителями и что есть силы кричал:
– Караул, караул, караул!..
Мимо него вихрем, весь ощетинившись, промчался с лаем Шарик, за ним – две больших остроухих собаки. Одна из них атаковала Амельку и с остервенением стала хватать его за икры. Амелька проворно перепрыгнул через могильную решетку. Тогда собака, оставив его, бросилась вперед, на лай, на крик. Грабители, спасаясь в бегстве, молча прыгали с могилы на могилу, как страусы.
У Амельки разрывалось сердце; из прокушенной ноги, из носа текла кровь. Прибежал сторож с сыном, мальчиком.
Амелька, весь в грязи, растрепанный, подобрал свои вещи, оделся. Деньги целы. Не было ножа и часов. Он купил за три рубля своего спасителя, Шарика, привязал его на веревку и взял с собой. То-то радость будет Фильке!
8. В ПОЛЕ ЗАЦВЕТАЛА РОЖЬ
Филька действительно обрадовался Шарику, старому своему земляку и другу. Пес, в свою очередь, проявил неимоверную, непонятную человеческому сердцу, любовь, привязанность и радость. Он визжал, катался, обсосал, обцеловал Фильку с ног до головы, не отходил от парня, с ласковой ухмылкой заглядывал ему в глаза.
– Шарик, а помнишь – на могиле-то, в нашей деревне-то? А помнишь дедушку Нефеда-то, баржу-то?
Пес, конечно же, все это помнил, только по-своему, по-собачьи; он помнил запах раздрябшей глины на могиле, дух от вкусной котомки старого слепца, гвалт и вонючий воздух там, под баржей. Весь этот клубок пережитых впечатлений давным-давно застрял где-то в глубоких провалах сознания, под густым напластованьем былых собачьих дней, но вот песий нюх и милый голос Фильки разом опрокинули все минувшее вверх дном, и клубок любезных сердцу впечатлений вмиг взорвался, ударил в кровь, в мозг, в нервы: вот оно, вот оно все, как было! Ах, если б уметь хоть маленько говорить, Шарик явственно сказал бы Фильке, что он Фильку вот как любит, – наплевать, что парень теперь не в вонючем отрепье, а при калошах, при часах… да он теперь никогда не бросит Фильки, – голод не голод – наплевать… да он… Эх, чего тут… Гаф-гаф-гаф.
– Я за него, за окаянного, трешку заплатил. Его уж Соколом звали, а не Шариком, – говорил Амелька. – Я тебе его дарю… Только, чур, условие: иди к нам работать в поле.
– Что ж, я с радостью. – А Дизинтёр?
– Не знаю. Он плотничает.
Ват и снова помаленьку сгруживаться стали: Амелька, Шарик, Филька, Катька Бомба, А может быть, вскорости к ним примкнет и Дизинтёр. Вот бы!
Амелька с навербованными им новыми членами коммуны вернулся из города поздно вечером, когда стемнело. Их всех ввели в жилое помещение. Они в первую голову бросились к окнам, чтоб удостовериться – есть решетки или нет, не заграждена ли от них свобода. Странное дело – ха-ха – решеток не оказалось. Побежали искать, где часовые, имеются ли надзиратели. Но вместо стражи их окружают лишь бывшие друзья по дому заключения. Значит, Амелька не слегавил: значит, он говорил им истинную правду.
На другой день прибыла еще новая партия из двух уездных городов. Так постепенно пополнялась рабочая сила трудовой коммуны.
Ребятам показали мастерские и пригласили на общее собрание: оно должно было принять их в свою семью или отвергнуть. Новички заметно волновались; они видели, что жизнь их каким-то чудом направляется туда, куда им и в голову не прилетало: ведь самый скромный из них имел три судимости и пять приводов. При опросах общим собранием их голоса дрожали, запинались, спазмы сжимали горло. Такой странной, удивившей их самих, робости они не испытывали даже при разбойных отчаянных налетах. Ударяя себя в грудь, они искренне клялись быть настоящими людьми. Повинуйся, трудись, не воруй, не пей, не нюхай, не играй в карты – вот основное требование общего собрания. Скрепя сердце и борясь с собой, они согласились. Их приняли в коммуну. И, может быть, первую ночь во всей своей жизни они спали спокойно.
* * *
Фильке положили в месяц двадцать пять рублей на харчах коммуны, а жить он должен в станице, Ну что ж, это не беда.
Беда лишь в том, что Катька Бомба, освоившись с новой обстановкой, стала приставать к Амельке. И повстречайся она с ним месяцем раньше, пожалуй, дело было бы. А вот теперь как на грех Маруся Комарова, поссорившись с угрюмым казначеем, принялась со всем женским обаяньем очаровывать трудолюбивого, надежного Амельку. Но парню пока что вовсе не до баб, у него – свое.
Однако в поле зацветала рожь, соловьи еще не умолкли в приречных тальниках, и веселые живительные грозы гремели в небе. Не так-то легко в такую пору и молодому сердцу устоять.
Поздно вечером вышли вдвоем погулять на речку. В сущности, она сама увязалась за ним, против его воли. Развели костер. Прохладный воздух щеголял запахом цветов и подсыхающего сена. Зарница полыхала где-то вдалеке, в Крыму,
– Я очень даже люблю вечером один прохлаждаться, – неласково сказал Амелька. – Сидишь, мечтаешь.
– Я тоже люблю одна, – ответила Маруся Комарова. – Только скучно одной.
– Один женский факт выдвинут против другого: то люблю, то скучно. Ха-ха! А ежели скучно, то почему ж ты Андрюху Тетерина, вздыхателя своего, не прихватила?
– А ты будто не знаешь? Он вольности желает допускать нехорошие. Нет, врешь, молодчик, отчаливай! А не хочешь ли сначала в загс? Я из глупеньких-то выросла. Жизнь наступила разок на хвост, и будет.
– Ну что ж. Это хорошо… Такое развитие в девушке приятно. Вроде диалектического, как говорится в политграмоте. Да он найдет себе. Не ты, так другая. Ему наплевать.
– Как это – наплевать?! – И ноздри Маруси стали раздуваться. – Что ж, я, по-твоему, не стоящая ни фига, что ж, я такая же, как все?
– Не шуми. Мне наплевать, какая ты.
– Не плюй. Заумничался. Стариком стал. Дурак ты, вот ты кто…
– Ну что ж, – с коварным притворством вздохнул Амелька. – Ежели ты всю жизнь среди дураков жила, тебе и я кажусь дураком. Понятно. Бытие равняет сознание.
– Заткнись! Не задавайся… – чувствуя превосходство парня над собой, раздраженно вскрикнула Маруся.
Посидели молча. Внизу, в кустах, о чем-то спорили говорливые струи степной речки. Освещенная костром, Маруся, стройная, черноволосая, в красной повязке, задумчиво поглядывала вдаль, где серела на горе станица. Амелька украдкой испытующе смотрел на девушку. Она заметила это и сказала, чуть улыбнувшись:
– Не пялься.
Тогда Амелька, уловив в строгом голосе Маруси милостивые нотки, подполз к ней вплотную, проговорил: «А я и не пялюсь…» – и прилег возле нее. Она не отодвинулась, она провела по его гладко причесанным волосам рукой. Сердце Амельки сладко заныло. Но он испугался самого себя и, чтоб не наделать глупостей, сказал:
– Я, бывало, баб вот как шерстил. Не подвертывайся под пролетарскую руку. И глупо, потому что нехорошо это. Теперь по-другому. Теперь, раз любишь, объяснился благородно, как в книжке, и – пожалуйте бриться. Муж-жена. И чтоб на всю жизнь. Чтобы крепко. Чтобы не по-собачьи. Вот.
Маруся, едва сдерживая радость от этих слов, глубоко вздохнула.
– Это очень даже по нраву мне, – сказала она. – Чего уж лучше? Зарегистрировались и до самой смерточки. Только так не бывает никогда. Ну, где ты это видел, ну, где? Мужичишки – кобели, бабенки – сучки. И правильно говорится: сукин сын.
– А ежели не бывает, то надо, чтобы было, – вдумчиво сказал Амелька. Он лежал с закрытыми глазами. – Кобельковщинку-то надо по боку теперь. Все орут: новый быт, новый быт. Только орут, а сами в сучью карусель играют. И выходит не новый быт, а кобельковщинка.
– Я зарабатываю ничего себе, – неожиданно сказала Маруся (голос у нее надорванный, с легкой хрипотцой от прошлой крикливой, в угаре, жизни), – у меня в сберегалке девяносто семь рублей с полтиной. А год пройдет – будет три сотни.
– У меня тоже, – насмешливо протянул Амелька, – а пройдет сто лет, у меня образуется тридцать тысяч, ежели не пропью.
– Ты смеешься. А между прочим, у меня наряды есть. У меня шелковые чулки даже есть, парочка, розовые. У меня пальто, три платья, ботинки, туфли праздничные. Трое панталон, даже есть в кружевах…
– У меня скуфья есть, – ухмыльчиво проговорил Амелька и слегка обнял Марусю за талию.
Девушка вдруг гибко наклонилась и поцеловала Амельку в губы. И тут внезапно выросла, как из земли, Катька Бомба.
– Не верь ему, Маруська, не верь, не верь! – закричала она. – Он все врет! Я все слышала, я все слышала! Он-то вот кобель и есть. Не верь, не верь ему!
Катька Бомба была выпивши. Круглая, присадистая, утвердившись толстыми, как тумбы, ногами на колыхавшейся хмельной земле, она кричала взахлеб, скандально. Амелька вскочил и пошел на нее.
– Бей! Бей меня! – кинулась она к Амельке и ударила его наотмашь кулаком.
Амелька схватил ее, стиснул до боли кисти рук.
– Ша, не разоряйся!
– Бей, проклятый, бей! – плевала ему она в лицо, норовя куснуть державшие ее руки. – Маруська! Я его марухой была. Он жил со мной! Бросил… И тебя бросит… Не верь, не верь, не верь!
Маруся бежала домой не оглядываясь. Ее сердце в злобе и на себя и на Амельку. Хотелось кричать и плакать.
– Успокойся, брось, – сказал Амелька кротко и усадил Катьку Бомбу на землю возле угасавшего костра.
Она вдруг горько заревела, сморкаясь и скуля.
– Ну, чего ты, дуреха?.. Ну?
Она рвала на себе волосы, в судорогах катаясь по земле. Круглое, налитое здоровьем, чернобровое лицо ее было все в слезах.
– Из-за тебя, из-за тебя пью, кобель… Из-за тебя… Неожиданно взметнулся со степи ветер, из костра полетели головни, качнулся, зашумел кустарник.
9. ЖИВОРЕЗ В ЛАПАХ У ИНЖЕНЕРА ВОШКИНА
Детям стала приедаться праздная жизнь на даче. Прошли крепкие дожди, поливка огорода сама собой отпала; гряды пололи одни девочки. Мальчикам прискучило шататься на реку, надоели прогулки в парке, собирание растений, камешков, игры и забавы. К книгам их тоже не тянуло.
Тогда Емельяну Кузьмичу влетела в голову прекрасная идея:
– Ребята! Давайте в землемера играть. Только всерьез.
Детвора приняла это предложение с энтузиазмом: на Емельяна Кузьмича всегда можно положиться: уж он-то удумает не плохую штуку.
– Тут мы и геометрию с вами пройдем. Гео – земля, метр – мера. Отсюда – геометрия. Понял, товарищ Вошкин?
– Больше половины.
– Теперь, ребята, надо заняться изобретением геодезических инструментов. Ты, Вошкин, как спец по тридцать первому разряду, назначаешься главным мастером института точнейшей механики.
– Какой оклад? Ударный паек будет? Спецодежду выдадут? Льготы по воспитанию собственных детей пойдут? – непринужденно, не напрягая детского ума, бросал он смешившие всех фразы.
Устроили примитивную мензульную доску, вместо треноги – кол. Сделали деревянную алидаду, в диоптры натянули конские волоски. Из веревки соорудили мерную цепь, выстругали вешки.
Через три дня после чая вышли на работу, Почти весь дом: даже девчонки, даже Марколавна со своим Жоржиком. Спустились к берегу реки. День был безветренный и теплый. За рекой крестьяне копнили сено. У того берега купались белоголовые ребятишки.
– Эй, крупоеды! – кричали они. – Много ли крупы съели? А пошто у нас на деревне курица пропала?
– Молчи! – отвечал им Инженер Вошкин. – Вот сейчас снимать начнем. И вас снимем на мензул… С портками! Обоюдно.
– Во-оры-ы-ы!
– Врешь! Сами воры! Подкулачники!
– Ну! – оборвал седевший на берегу Иван Петрович – Без самокритики…
– К делу, – сказал Емельян Кузьмич. – Прежде всего мы проведем вдоль реки базу, магистральную линию. Что есть прямая линия? Кто знает?
– Я, – поднял Инженер Вошкин руку. – Это когда натянуть веревку. Еще лучше, когда со всех сил натянуть медный проволок…
– Во-первых, не проволок, а проволока. Во-вторых, это будет вещественная, видимая линия. А я, слушайте, объясню вам про линию воображаемую, математическую.
Он было начал лекцию; Иван Петрович, оторвавшись от газеты, с шумливой досадой крикнул ему:
– Ну, к чему эти отвлеченности! Ум за разум… Проще… Жоржик сейчас уснет.
– Я не хочу спать, – засюсюкал Жоржик, протирая кулачками сонные и темные, как смородина, глаза. – Я есть хочу. Я выспанный, только ненаетый. Очень, очень хочу кушать.
Марколавна, встряхнув кудерышками и вкусно облизнувшись, тотчас же записала два оригинальных выражения ребенка, чтоб вечером внести их в свой педагогический дневник.
Часа два ушло на осмотр местности, на разноску вешек с бумажными флажками. Потом Емельян Кузьмич стал чертить на бумаге эскиз будущего плана, разъясняя ребятам суть деа и дальнейший ход съемки.
Ребята слушали рассеянно. Зато Инженер Вошкин, разинув рот, пыхтел, лицо серьезно, на лбу морщины, глаза горят, – весь в жадном, вдумчивом, необычном для мальчика, внимании.
Обедали ребята в поле, у реки.
Пекли картошку, ели кашу, пили чай с молоком и хлебом. У Жоржика голодны лишь глаза, ел мало.
Емельян Кузьмич сказал:
– Настоящая мензульная съемка ведется сложными инструментами. Там главная вещь – кипрегель с зрительной трубой, а в трубе, на стекле, насечки – дальномер. Рейку отнес, куда надо, поставил, в трубу глянул – и расстояние определено.
Тут Инженер Вошкин вспомнил свою собственную «подозрительную трубу» – там, под баржей, вспомнил украденную им у старьевщика лупу. И сразу перед ним ясно встала палатка Майского Цветка в ту памятную, ослепившую Инженера Вошкина минуту: «Прощай, Майский Цветок, прощай». Его лицо на мгновение покрылось грустным, пронизывающим до сердца, трепетом. Но хныкать некогда… Прочь, прочь, прочь – надо слушать, что говорит Емельян Кузьмич.
– Вот жаль, – сказал педагог, – что у нас нет ориентир-буссоли, компаса, чтоб направлять план по странам света.
– У меня был компас, да я его потерял, дрался с живорезом, – по-серьезному произнес Инженер Вошкин, глотая горячий чай. Он ждал, что его вновь попросят рассказать про ночные приключения в лесу.
Так оно и есть. Ребята сразу пристали к нему: «Расскажи, Павлик, расскажи!» – Девчонки даже запрыгали, прихлопывая от нетерпения в ладоши. Иван Петрович, Емельян Кузьмич и Марколавна благодушно улыбались.
– Дело было так, – в десятый раз начал Инженер Вошкин свое повествование. Он всегда прибавлял к словесной околесице что-нибудь новенькое и смешное. Мелюзга целиком верила ему; те, что постарше, брали под молчаливое сомнение скользкие места рассказа; руководители же не хотели оспаривать, разрушать его измышленных иллюзий: они делали вид, что верят ему вполне, отлично понимая, что его душа должна цвести фантазией, как и душа всякого ребенка. Но Инженер-то Вошкин великолепно чувствовал, кто ему верит, кто не верит: он высокомерно посматривал на мелюзгу, дружески – на сверстников и с признательной благодарностью – на педагогов. – Значит, иду это я, ребята, страшенным лесом, в руках рентир-компас. А ночь, темно! У другого бы от страху брюхо схватило, а я ничего не боюсь, я – человек бывалый, как огурец во щах. Иду, понюхиваю ноздрями аромат, как из склянки с декалоном. Пахнет подходяще, только нюхать долго некогда, иду темным лесом вразрез с предрассудками толпы. Вдруг прет на меня на коне белом живорез, двухаршинным ножом машет, кричит: «Кто здесь есть живой, подставляй голову, – ссеку!» А я ему: «Стой! Ни с места! Руки вверх!» – Он видит, что дело дрянь, – остановился, «Слезай с коня в порядке личного инициативу». Он слез. И видит, что не на того напал, не на маленького, а…
– Так ты же и верно маленький?
– Нет, Потому что я стоял на высоком пне и был чрез это в полторы сажени ростом и в руке держал, братцы мои, волшебный зуб морской собаки. Живорез чует, что каюк ему, затрясся да в кусты: приспичило от ужаса. «Ага, голубчик, думаю, сиди, все равно мой будешь». Я залез на евонного коня, говорю разбойнику: «Ваш документ!» Отобрал от него документ: «Садись, живорезная твоя морда, сзади меня, держись крепче мне за шею, покуда я тебя, как лягушонка в болото, за хвост не сбросил. Я – человек злобный… Характеристика у меня самая сердитая… Убью!» Живорез испугался, опять обделался, как Жоржик наш. Да не обделался, а хуже… Марколавна, защурьтесь ненадолго, пожалуйста, я для мужчинов скажу. Целиком и полностью.
– Нет, нет. Не надо. Продолжай, – сказали мужчины и смеющаяся Марколавна.
– Ну, ладно. Поехали мы, значит, с живорезом дальше. Вот едем и едем. Помолчим, помолчим, опять поедем… Да… Едем и едем… А что дальше, сейчас вспомню… Тьфу! – Инженер Вошкин засопел, поскреб со всех сил грязными руками голову и сразу ожил. – Вот! Едем мы, едем… Живорез сзади меня сидит, за мой кушак держится. И чую, братцы, текут у него из двух глазов слезы, да мне на спину, на плечи – кап, кап, кап. Тут жаль мне стало его, все-таки он трудящийся класс, однолошадник. Хоть жаль, а постращать, думаю, надо. Я говорю ему: «Не хнычь. Пролетарская Москва слезам не верит! А вот лучше я свезу тебя, бандита, в избушку к Бабе-Яге, как в сказке, и сварю из тебя борщ». А он и говорит: «Баба-Яга мне доводится двоюродной теткой». Я, признаться, струхнул, но программу выполняю минимум. «Теперь тетки, – говорю, – отменены декретом и племянники отменены. Ты, брат, дядя, врешь!» А он и говорит: «Да, проврался. Извиняюсь вторично». И вот едем мы с ним дальше, куда глаза глядят и не глядят. И откуда ни возьмись, избушка на курьих ножках. А возле избушки Баба-Яга сидит, на лунном месяце спину греет. «Здравствуй, – кричу, – Баба-Яга, костяная ногa! А признаешь ли ты, стерва, советскую власть?!» – «Нет, – говорит, – не признаю я советской власти, потому как она против меня душевредный декрет выпустила». – «Тогда молись богу, – кричу, – я разделаюсь с тобой раз-нараз!» А живорез шепчет мне в затылок: «Пущай самый крепкий пропаганд, а то она сожрет нас вместях с сапогами». И верно: закричала Баба-Яга дурноматом, костяной ногой затопала и пасть разинула ширше, как у бегемота: «Езжайте мне в рот, съем вместях с конем и сапогами!» – «Врешь, бабка, – отвечаю, – не имеешь права меня есть, я – человек сомнительный!». Да как ошарашу коня нагайкой: «Н-н-но, Сивка-Бурка!». Конь как прыгнет Бабе-Яге в пасть, как помчится прямо по языку, да меж зубов, да в брюхо, и вымахнул он, братцы мои, на вольную волю, во чисто поле, А во чистом поле мильтон и мужик с черной бородой. Мильтон из револьвера – хлоп! Живорез с коня кувырком, невесть куда сразу смылся, и конь из-под меня выскочил, тоже смылся, а я сижу на кочке, и замест рентир-компаса в руках поганый гриб. Тут мильтон козырнул мне по-военному и сказал: «Ну, брат, ты – герой».
Детвора с надрывом, с упоением передохнула. Некоторые, что посмелей, улыбаясь и подмигивая, плутовато грозили Инженеру Вошкину пальцем. Иван Петрович сказал:
– Как же ты в тот раз про Бабу-Ягу не рассказывал, а говорил о том, как попал в становище разбойников?
– Тогда я сочинял по памяти, а память у меня отшибло, как я с лошади брякнулся. А теперь говорю по записной книжке, У меня там все записано целиком и полностью.
– А ну, покажи книжку…
– Ах, какие вы, – замигал Инженер Вошкин и, цыркнув сквозь зубы, сплюнул, – Я ж говорю вам, что компас потерял, и записную книжку я потерял в лесу. За-мест книжки – гриб. И тот поганый. Ежели хотите, я гриб вам, пожалуй, покажу.
Емельян Кузьмич залился откровенным смехом и похлопал мальчонку ладонью по спине. Марколавна со всей материнской нежностью ласкала Инженера Вошкина восторженным взглядом добрых своих глаз; Иван Петрович ухмыльнулся и сказал:
– Вот что, Павел: врать надо умеючи. А всего лучше – совсем не врать.
– Почему?
– Кто часто врет, тому веры не бывает.
– Почему веры не бывает? А вот сказка о Царе Салтане. Значит, и Пушкину веры не бывает? Я читал… – задирчиво проговорил мальчонка.
Марколавна быстро закинула руки за спину и, вся сияя, крадучись, зааплодировала.
– Пушкин – дело другое, – слегка смутился Иван Петрович. – Ты пока не Пушкин, а Вошкин. У того народный эпос, народные сказки переложены, а у тебя гольное вранье. А хочешь, я расскажу, как с тобой дело происходило там, в лесу? Хотя я и не был возле тебя, а знаю. Хочешь?
Сидевший возле костра Инженер Вошкин быстро повернулся к Ивану Петровичу, поглядел на него темными испуганными глазами, потряс широколобой головой и, сглотнув слюни, тихо сказал:
– Нет, не хочу. Не надо.
Когда опять пошли на работу, Емельян Кузьмич говорил Марколавне:
– Заведующий не прав. Надо было выяснить мальчонке, что есть вранье, что ложь и что фантазия, то есть игра воображения. С Пушкиным мальчонка прав.
Тут ввязался шедший сзади с охапкой вешек Инженер Вошкин.
– Ведь я, Емельян Кузьмич, не врал, – забежав вперед, начал он. – Я только… Ну это… как его… Ну, в общем, я не знаю, какое теперь слово сказать… Не знаю, как высказаться вам. Я не врал, я маленько подвирал, чтоб складно. Например, в лесу был я? Был. Мужика с конем встретил? Встретил, Это все было. И мильтон был. В остальном маленько подвирал. Для красы. Кой-что из книжек, кой-что выдумал, еще – во сне приснилось. Что ж, разве это вредно?
– Ничуть, ничуть, – оба педагога проговорили враз, и Марколавна крепко пожала своей потной рукой жилистую руку Емельяна Кузьмича.
– Наоборот, – сказал Емельян Кузьмич, – выдумка, в особенности для изобретателя, как ты, очень полезна. Даже необходима. Выдумка, то есть воображение, всегда идет впереди факта. Ты знаешь, что такое факт?
– Знаю, – с готовностью ответил Инженер Вошкин и переложил вешки на другое плечо, – когда хулиган украдет у бабы курицу, тогда будет факт.
Педагоги засмеялись. Вот и начальный пункт, откуда должна пойти съемка. Ребята быстро освоились с вешением линии, и к вечеру магистраль на протяжении двух верст была готова. На другой день освещалась река, то есть ставились вешки в каждом малейшем ее изгибе, по обоим берегам. На третий день приступили к съемке. При мензуле с наколотым на доску листом александрийской бумаги и с алидадой работал Инженер Вошкин, В сущности, план чертил Емельян Кузьмич, а мальчонка, окруженный малышами, только помогал.
– Ну, гляди. Делаем на планшете точку. Она соответствует точке земли, на которой мы стоим, то есть началу магистрали. Теперь прикладываем к точке на планшете край алидады, смотрим в эту щель диоптра и поворачиваем алидаду до тех пор, пока волосок не покроет вешки следующего угла магистрали. На, смотри. Покрывает ?
– Покрывает. Чик-в-чик.
– Теперь проводим карандашом по краю алидады черту. Теперь откладываем на черте длину магистрали от начальной точки до первого угла. Ребята, справьтесь в пикетажной книжке, какая длина первой линии.
– Тридцать девять метров! Тридцать девять метров! – ребята стали совать Емельяну Кузьмичу записную книжку.
К вечеру часть плана была готова.
Полученный чертеж куска реки привел Инженера Вошкина в искреннее восхищение. Детвора же разбиралась в этом деле туго: тоже хвалили, тоже восторгались, но уже так, с недоверчивой хитринкой, за компанию с другими.
– А где же лодочка на плане? А где же деревцо? А где же рыбка в речке? – наперебой сыпали они.
К детям примкнули и крестьянские ребята. Чрез такое содружество была большая поддержка питанию казенной детворы: бабы приносили на обед хлеб, картошку, молоко.
– Нате, желанные, ешьте. И наши-то, озорники, возле вас чем-нибудь хорошим призаймутся.
Через три недели весь план был вчерне закончен. Иван Петрович решил произвести с детьми подворную перепись населения, скота, инвентаря. Дело было не трудное, – в деревне всего дюжина дворов, – но зато полезное.
– Дома, ребята, осенью, будем обрабатывать статистические данные, будем графики: чертить и напишем дельную работу.
Емельян же Кузьмич сказал:
– А мы зимой раздраконим свой план в красках. Потом все подпишемся и пошлем в Москву на выставку. Может быть, получим похвальный отзыв.
Вдруг Инженер Вошкин громко закричал, будто в лесу перед живорезом:
– Емельян Кузьмич! А давайте на будущее лето всю Ессесерию снимать,
– А в Крым не увинтишь?