355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шишков » Емельян Пугачев. Книга 2 » Текст книги (страница 42)
Емельян Пугачев. Книга 2
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 00:30

Текст книги "Емельян Пугачев. Книга 2"


Автор книги: Вячеслав Шишков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 49 страниц)

Посланец уехал. Главная сваха Толкачиха с подругами невесты начали Устю обряжать. Когда принялись надевать рубаху на дрожащую всем телом девушку, разбитная, курносая баба Толкачиха, успевшая хлебнуть винца, было начала отпускать всякие словесные нескромности по поводу женской наготы, однако девушки её тотчас осадили.

Вот они звонкими голосами подняли заунывную:

 
Ой, зори, вы, зори,
Да весенние…
 

Устинья горько заплакала; глядя на нее, принялись плакать и подруги, заплетавшие её густую, льняного цвета, косу.

Возле печки, за переборкой, гремя ухватами и плошками, возилась со стряпней сноха Анна и родная сестра невесты, двадцатидвухлетняя Марья Петровна, по мужу Шелудякова. Пекли, жарили всякую всячину, варили из сушеных урюка, ягод и ржаной муки любимую казаками кулагу.

То и дело в кухню отворялась дверь, приходили казаки-соседи, вынимали из кошелей разную снедь, с поклоном совали её на скамьи:

– Нате-ка-те, возьмите-ка-те, – прислушиваясь к жалобным песням за перегородкой, мотали бородами, уходили. А в подворьи, где старик Кузнецов чистил с сыном Андреяном лошадь, брали старика за плечи, целовали, поздравляли с царской милостью, заискивающе говорили:

– Кой да чего принесли твоим бабам-то… Икорки, да баранинки… да рыбки! Ты ведь наш, Петр Михайлыч; ты ведь рядом с нами в непослушной стороне супротив генерала воевал. А ныне вот милосердный господь через Устинью Петровну вознес тебя. Ну, так при случае и ты не забудь нас, бедных, батюшка.

А как пал на землю вечер, в домишке Кузнецова собрались на «подвеселок» званые гости. Приехал с ближними и сам Емельян Иваныч. Он сел в красном углу под образами.

Сноха с Толкачихой вывели под локотки невесту. Высокая, статная, в голубом сарафане с позументами, с большими серебряными пуговицами на груди, в девичьем богатом кокошнике, Устинья сразу приковала к себе все взоры.

– Эх, и одета-то как! – восхищенно выкрикнул старик Денис Пьянов.

Заплаканные темные глаза Устиньи глядели как-то отрешенно в пустоту.

Может быть, вместо знакомых и родных, вместо своего суженого она снова увидала бездонный омут с торчавшей из него рукой. «Сюда, ко мне», – откуда-то снизу, со дна живой реки раздается мертвый голос. И черная рука тянется, тянется из омута к её девичьему сердцу, и все пальцы той руки в драгоценных кольцах. Ветер, шум, тьма, гнутся к земле ветлы.

Вдруг властно:

– Устинья! – и ласково-ласково, как тихие гусли:

– Иди, кундюбочка моя, сюды.

Видение сразу лопнуло, как дождевой пузырь: сгинул омут, нету ветра, и вместо тьмы – мигучие огоньки горят.

И побледневшая Устинья, сомкнув обескровленные губы, села рядом с государем.

– Я буду бережение к тебе держать, Устинья, – еще ласковей шепнул он ей на ухо. Она в ответ лишь повела бровями.

И подвеселок, или сговор, начался. Гуляли, ели, пили до самой утренней зари.

Глава 7
Царская свадьба. Долматов Монастырь. Душевное смятение Устиньи. Пугачёвская военная коллегия. Ропот
1

После подвеселка надо же было всем проспаться, поэтому венчанье назначено на два часа пополудни.

В Петропавловскую церковь пускали с разбором. Полковником Падуровым было кому надо внушено, что дедовские обычаи на свадьбе побоку, ибо венчаться станет не простой казак, а сам всероссийский император. Пугачёв относился к затее Падурова с внутренней ухмылкой: «А что ж, пусть позабавится, – думал он. – Да и казаков треба отблагодарить за их верность. Пусть эта свадьба им в праздник будет. Они в армии-то моей в корню идут».

Среди церкви высилось в две ступени архиерейское место, на нем – аналой с евангелием и крестом. Возле четырех углов этого помоста стояли в почетном карауле с обнаженными – к плечу – саблями четверо богатырей-казаков в богатой сряде.

В храме пахло ладаном, воском, разбросанным по полу можжевельником.

Отец Кузьма в парчовой ризе, с наперсным крестом на груди, имел вид торжественный и строгий, даже грубые, видавшие всякую работу руки были начисто отпарены горячим щелоком и мылом.

На правом клиросе – хор перчих из стариков, середовичей и малолеток.

Возвышаясь на голову над всеми, громоздился среди басов казак Петр Алексеич Пустобаев. Он в новом чекмене – подарке государя, а как заслуженных наград у него не было, дал ему на подержание три медали старик Яков Почиталин да одну медаль старшина Фофанов. Так что стал Пустобаев для торжественного случая о четырех медалях. На широкой груди он разместил медали очень низко, почти у пояса, чтоб они не были закрыты огромной пегой бородой.

Приглашенных было сотни две, они вели себя чинно, с нетерпением посматривали в сторону паперти, поджидали жениха с невестой. В церкви зажжены все паникадила. Прискакал гонец: «Едут!»

Духовенство направилось на паперть. С колокольни рассыпался медным плясом веселый трезвон во все колокола. Осиянный солнцем воздух взорвался за стенами церкви могучими криками «ура». Регент ударил камертоном по костяшке зажатого в кулак большого пальца. Певчие откашлялись.

Заскрипели двери, раздался возглас священника, вошел со свитой бравый Пугачёв, хор дружно грянул входной концерт:

«Господи, силою твоею возвеселится царь!»

Жених взошел на возвышенное место, к аналою. Сзади него стали два шафера из неженатых детей казацких. Пугачёв с рассеянным любопытством озирался по сторонам, тужась отделаться от беспокойных мыслей (еще час назад он побывал на подкопных работах, сыскал там всякие неустойки). На нем красовалась надетая через плечо широкая муаровая лента со звездой.

Саблю, как учил его Падуров, он снял и передал её Давилину.

Вскоре подкатил невестин поезд. Родня и женщины с девицами под водительством разухабистой бабы Толкачихи, окружив невесту, вошли в церковь шумно, с разговорами, как цыганский табор.

И вот невеста со своими тремя шаферами на возвышении, рядом с царем.

Она в боярском сарафане, отделанном парчой и мехом, на голове ниспадающая к полу, подобно волне белого тумана, легкая кисейная фата, на шее дорогие бусы, через плечо красная лента со звездой.

Начался чин венчания. Отец Кузьма служил благолепно. Емельян Иваныч все покашивался то на невесту, то на правый клирос, где над всеми возвышалась кудлатая голова Пустобаева. Скорее бы вся эта музыка кончалась!

И вот с божественной книгой в руках Пустобаев вышел на середину церкви. Он остановился перед возвышенным местом, отстегнул на тяжелой книге «Деяния Апостолов» застежку с медным «жуком» на конце, не торопясь открыл книгу, развернул широкие плечи и чуть откинул назад крупную голову.

Нескладный дьякон возгласил надтреснутым голосом:

– Премудр-о-о-ость!

В тон ему, но могучим потоком, прогудело из уст Пустобаева:

– К галатам послание святого апостола Павла, чтение-е-е…

– Вонме-е-е-ем! – призывая молящихся ко вниманию, ответил дьякон.

Тогда, немного опустив голову и настроив кадык как надо, Пустобаев пустил свободной густой октавой:

– Бра-а-а-тие-е-е…

В церкви водворилась полная тишина, лишь приведенный родителями пятилеток Кешка, показывая на Пугачёва, лепетал:

– Знаю… Чарь, это чарь… Гостинцев дарил мне…

Его одернули, схватили за руку, но он вырвался, закричал:

– Туда, там… К дедушке, – закутанный в мамкину вязаную шаль, он, подобно пухлому шерстяному клубку, покатился по церкви, встал впереди Пустобаева, лицом к нему, задом к иконостасу, и замер. Ну и слава богу, пусть стоит.

Пугачёв, увидя Кешку, улыбнулся. Тут вмиг возникла перед ним его живомужняя жена Софья Митревна с ребятами. И покажись ему, что она с силой ударила его в самую грудь чем-то невещественным. Он боднул головой, сердце его больно защемило. Но в уши все могутней, все гуще напирали могущественные возгласы чтеца.

Голос русского богатыря властно хозяйничал во всем храме: стучался в окна, в стены, упругими валами катился по полу, орлиным взмахом взлетал в купол и, подобно каменному граду, падал оттуда вниз. От неимоверной силы звука сотрясался не только напитанный ароматным дымом воздух, но и деревянный пол небольшой уютной церкви. Застывший во внимании народ воспринимал голос Пустобаева в настороженном любопытстве, все приковались взором к вещавшему богатырю. Казалось, что даже святые угодники милостиво взирали на чтеца широко открытыми, строгого письма, глазами. Кешка тоже пучеглазо воззрился на долгобородого дедушку, пыхтел и, погруженный в созерцание, пускал носом пузыри.

– Слушай, Устя, сейчас дед хватит про жену, да про мужа, – шепнул Пугачёв, припомнив всем известные слова «Апостола».

– Знаю, – через силу прошептала Устя. Из глаз её катились слезы. Она вынула платок, посморкалась и надвинула на глаза фату. Где она? Что с ней?

Мать ли она свою хоронит, или по себе панихиду служит, или в великий четверг на христовых страстях стоит? В её руке теплится толстая, в золотых завитушках и цветах, свеча. Кто зажег, кто вложил её в помертвевшую руку Усти? И как она, Устя, опора старого отца, попала в эту церковь, и чей на ней наряд, и чья фата, и чьи драгоценные бусы, подобно удавке, затянули её лебединую шею? Ах, да, свадьба! Господи помилуй, свадьба…

Из мрачных дум вырвал её все тот же громоносный Пустобаев. Он раскачнулся, передернул сильными плечами, расставил для устойчивости крепкие, как бревна, ноги и пустил из широкой глотки сотрясший всю церковь зык:

– А жена-а-а да убо-и-ится своего му-у-у-жжаааааа!!!

Дзинькнули стекла. Кешка шлепнулся задом на пол и засмеялся.

Отец Кузьма, при подобающих возгласах, надел на пальцы брачующихся обручальные кольца. Пугачёв было протянул левую руку, с перстнем Разина, но священник, мягко улыбаясь, шепнул ему: «Извольте, ваше величество, правенькую ручку пожаловать» и кивнул шаферам: «Венцы!»

При радостном пении хора «Положил еси на главах их венцы», затем «Исаия, ликуй», – отец Кузьма надел брачующимся на головы венцы и трижды обвел их вокруг аналоя.

Устинья все еще как в тумане, и происходящее перед её глазами она воспринимала как-то смутно и безжизненно. Пугачёв выступал чинно, стараясь придать лицу царственную величавость. Мысли его были рассеяны и сбивчивы: он думал о подкопе, о Максиме Григорьиче Шигаеве, оставшемся вместо него в Оренбурге, то грезился ему Ванька Семибратов, то безносый каторжник Хлопуша, то любезная его сердцу покойная страдалица Харлова.

Дьякон начал возглашать многолетие:

– Благоверному государю нашему Петру Федоровичу и благоверной супруге его государыне Устинье Петро-вне…

И только тут Устинья пришла в чувство.

– Что это?.. Кому это?! – сбросив с лица фату, неожиданно воскликнула она, одновременно обращаясь к мужу, народу и священнику. Глаза её широко открылись, как у внезапно пробудившейся от сна.

На колокольне забухали во все колокола. В ограде, раз за разом, трижды грянули ружейные залпы. А затем, по команде атамана Овчинникова, грохнула пушка.

– Пушка! – воскликнул Симонов, он писал донесение в Военную коллегию, бросил перо, схватил шапку и в одном мундире побежал на вал. За ним вприпрыжку слуга тащил его шубу.

Прогудел сигнальный колокол, ударили барабаны. Возле крепостных пушек уже стояли офицеры и солдаты. Симонов с Крыловым залезли на колокольню. Но было все спокойно, выстрелы не повторялись, и смолкли колокола отдаленной Петропавловской церкви.

– Почему пальба и трезвон?

– В толк не могу взять, – пожимая плечами, ответил Крылов. – Уж не именинник ли Пугачёв?

– Надо в святцы заглянуть, у меня есть, – ответил Симонов. – Только когда он именины-то правит: на Петра или на Емельяна?

В это время Емельян Иваныч вместе с новой царицей сидели в креслах, принимая поздравления. Все подходили в полном порядке, «вожжой», целовали руку сначала царю, затем царице. Пугачёву хотелось есть. Он засунул свободную руку в карман бархатного, расшитого серебром кафтана, стал по кусочку незаметно отщипывать от просвирки и совать в рот. Скорей бы уж…

Наскучила ему вся эта падуровская да поповская, бог их люби, затея.

Лицо Устиньи рдело от стыда, а руки были холодны. Она приветливо, даже заискивающе всем улыбалась, как бы говоря: «Не осуждайте меня, я не по своей воле…» Глаза улыбались, но не натурально: как будто не живой луч солнца, а лишь солнечный отблеск светился в мертвых льдинках. Полное спокойствие к ней вернулось только тогда, когда она села с мужем в сани.

«Их величества» были встречены свитою. Вылезавшего из саней Пугачёва поддерживал атаман Каргин, Устинью подхватил под локоток Падуров. Когда «их величества» изволили следовать по лестнице наверх, их осыпали хмелем и житом. При входе «их величеств» во внутренние покои хор Петропавловской церкви запел «Встречу». «Их величества» были торжественно посажены под образа на красное место, за отдельный стол, к которому примыкали два длинных, вдоль стен, стола. Сзади молодых – два «царицына» брата, нечто вроде пажей, и две девушки казачки: Прасковья Чапурина и Марья Череватая – фрейлины. Они стоят навытяжку, внимательно посматривая на Падурова, главного распорядителя.

– Садитесь, господа гости! В ногах правды нет, – говорит Пугачёв.

Все, покряхтывая, почесываясь, неуклюже толпясь, принялись усаживаться. На столах баклаги и бутылки с вином, разные обильные закуски, столь затейливо изготовленные французом-поваром, что к ним страшно прикоснуться. Тут были какие-то игрушечные башенки из сливочного масла, и крутые яйца, начиненные чем-то вкусным, и разных фасонов пирожки, и всяких сортов балыки, нарезанные тонкими ломтиками, и свежая зернистая икра, усыпанная мелким луком, соленые и отварные грибы, шинкованная и тушеная, в сухарях, капуста… Господи ты, боже мой, чего-чего тут только не было!

Приглашенные, весело переглядываясь, сглатывали слюни, их животы давно скучали.

Пока гости, по указанию Падурова, садились по местам, Пугачёв, пользуясь общим замешательством, схватил ложку, незаметно поддел икры и – в рот, поддел отварных грибов и – в рот, откусил кусок калача. Прикрывшись от Падурова ладонью и поглядывая на него с опаской, как бы не одернул, быстро стал прожевывать закуску. Лицо его сразу стало добрым, веселым.

– Прошу наполнить до краев кубки! – с неестественной для него изысканностью проговорил Падуров и слегка всем поклонился. Он стоял позади гостей, рядом с хозяйкой дома бабой Толкачихой, на голове которой красовалась нарядная кичка с фасонными рогами.

Гости с готовностью исполнили просьбу и сразу залили вином скатерть.

– А не можно ли, полковник, попроворней к снеди скомандовать? – сказал Пугачёв и умоляюще посмотрел на Падурова.

Казаки, расправляя усы и бороды, согласно закивали головами.

– До разу, ваше величество! – откликнулся усач Падуров и тронул за плечо старшего по чину атамана всех Пугачёвских сил Овчинникова.

Тридцатипятилетний горбоносый атаман быстро встал, огладил кудрявую, как овечья шерсть, русую бородку, высоко поднял чару и, устремив умные серые глаза на Пугачёва, звонким голосом провозгласил:

– Здравствуй, отец наш, ваше величество, царь Петр Федорыч. Жить да быть тебе, долго здравствовать!

– Спасибочко, – ответил Пугачёв.

Все, как один, мужчины и женщины, поднялись и пошли чокаться с государем.

Выпивали и отходили к сторонке. Толчея, пыхтенье, наступали друг другу на ноги, расплескивали вино, – горенка изрядно тесновата.

Падуров, прихлопнув в ладоши, произнес:

– Наш великий хозяин присуглашает дорогих гостей приступить к закуске. (Гости вмиг похватали вилки и ложки.) – Впрочем, сказать, – продолжал Падуров, улыбаясь, – хозяин просит сверх меры не наедаться, так как…

– Какое еще так-растак? Ешь сколь влезет! – зашумел подвыпивший Денис Пьянов. Вместе со слепцом-гусляром он сидел в углу возле печки, за опрокинутой вверх дном шайкой, превращенной в стол. Перед ними много закусок, а в самом уголке, на полу – баклага с водкой.

– …так как, – закончил Падуров, – опосля тостов последует обед французской кухни.

– Хранчюской? Ха-ха-ха! – захохотал Пьянов.

К нему подошел Давилин и кратко, но внушительно шепнул ему на ухо:

– Выведем!

– Молчу, молчу, – также кратко ответил испугавшийся Пьянов.

Певчие, стоявшие за перегородкой в соседней горенке, возле открытых дверей, пели государю «многолетие».

Когда все утолили первый голод, по знаку Падурова встал с кубком новоизбранный атаман войска яицкого, старик Каргин.

– Здравствуй, матушка, благая государыня наша Устинья Петровна! – подняв над головой кубок с вином, воскликнул книжный и набожный Каргин. – Ты суть ветвь от древа нашего казацкого, праведная дщерь роду нашего.

Прими на себя, матушка, заступление свое за нас, сирых, за войско казацкое и за старую веру нашу дониконианскую.

Устинья слегка улыбнулась, вздохнула и, не подымая глаз, кивнула старику. Снова все с шумом поднялись, прокричали:

– Здравствуй, матушка, государыня Устинья Петровна! – и гурьбой пошли чокаться к царице.

Певчие пропели «многолетие» государыне, гости выпили, сели, закусили.

Затем, с той же церемонией, была провозглашена здравица за наследника Павла Петровича. Вскоре столы были опустошены: закуски съедены, вино выпито. Многие «любожорцы», забыв предосторогу Падурова, умудрились наесться до отвала.

Стало темновато, зажгли многочисленные свечи, для прохлаждения распахнули на минуту дверь. Шибанул в горенку морозный воздух, гости враз взбодрились, жадно задышали полной грудью.

– Повелите, государь, открыть почестен пир, – с разученным поклоном и как бы играючи обратился Падуров к Пугачёву.

– Приемлемо, – кивнул головою Пугачёв.

В открытую наружную дверь ввалился толстый, как бочка, повар. Он был в белом с нагрудником фартуке, в белом колпаке, за поясом кухонный широкий нож. Припав на одно колено и вскинув вверх правую руку, повар, обращаясь к Пугачёву, быстро-быстро залопотал по-французски.

– Благодарствую, – нетерпеливо прервал его Пугачёв. – Я ведь зело борзо знал по-иностранному-то, да трохи-трохи позабыл… Ну ладно, мирсит твою! Давай, чего у тебя… Вали!

Повар принял из рук поваренка дымящуюся густым паром фарфоровую миску, передал её в руки подскочившему казаку Андреяну, а тот бережно поставил миску перед их величествами.

– Антре потофе! – грассируя, громко выкрикнул повар, повернулся и вышел.

– Давай, давай сюда!.. Что за Андрей Катафей такой, – шутили рассолодевшие гости, наливая черпаками из поданных пяти мисок горячий суп по своим тарелкам.

Услужливые руки расставляли по столам горы слоеных пирожков и поджаренных розоватых гренков. Наступило вожделенное молчаливое чавканье.

Устинья после трех чарок раскраснелась. Она шарила взором по лицам гостей: вот её любимый отец, вот сестра Марья с мужем Шелудяковым, вот огромный, потешный Пустобаев с усердием питается – только ложечка мелькает да в широкий рот пирожки летят, вот её близкие подруги… Устинья улыбается отцу, улыбается подругам, и те отвечают ей приятными улыбками, отец даже подмигнул Устинье и закивал седовласой головой. И все, сколько было гостей, с каким-то особым упованием нет-нет да умильно и посмотрят на нее.

Устинью это взбадривает, вино течет по жилам, дурманит голову, мрачные думы отлетают, будущее тонет в настоящем, таком необычном и сладостном, как колдовское сновидение. «Я вас всех люблю, – хочется крикнуть ей, – только поберегите вы меня младешеньку». Она берет слоеный пирожок, он рассыпается у нее во рту и тает.

– Эта похлебка, – во всеуслышание начинает Пугачёв, – помню, звалась при дворце трю-трю…

– Ах, ах, ах!.. Неужто трю-трю? – поднял бороду атаман Каргин.

– Трю-трю, – так и говорилось. Ведь я, бывало, сладко ел, тетушка Лизавета Петровна, превечный покой её головушке, баловала меня. Бывало, позовет да и скажет: «А нут-ка, скажет, Петенька, открой вот тот шкафчик, я тебе кое да что приготовила». Ну, я открою, а там на трех блюдах оладьи, кои с патокой, а кои с вареньем. Ну и нажрешься до отвалу… То бишь, это… как его… – спохватился Пугачёв.

– Я слышал, ваше величество, – начал Падуров, всегда в трудные минуты поспевавший царю на помощь, – я слышал, будто бы в некое время, в Париже, был для знати обед, а главный повар сплоховал: кушанье одно не удалось.

Так он из самолюбия повесился.

– Вона! – вскричал Пугачёв. – Я в та поры в Париже-то был своей персоной. Он, поваришка-т, не сам повесился, а его взяли да повесили. Не плошай. Только и делов…

В пол снизу, из кухни, постучали. Услыхав этот сигнал, Падуров приготовился. Явился вновь повар с блюдом, прокричал:

– Экстюржон!

Огромный, пуда в два, осетр покоился, за неимением большого блюда, на саженном деревянном подносе, прикрытом холстиною. В ноздрях у него гераневые зеленые листочки, вареные глаза взирают на людей с любопытством и презрением, как на рыбешку, которая мелко еще плавает. Осетр пронес себя над головами притихших гостей и неспешно подплыл к их величествам.

– Пошто рыбина-то не порушена на порционы? – досадливо спросил Пугачёв, ковырнув вилкой в розово-серую кожу осетра, покрытую чешуйчатым панцирем.

Повар быстро, взахлеб, заговорил по-французски: «пуасон, пуасон… экстрюжон», и ловким движением, при помощи двух вилок, загнул наверх кожу осетра, там лежали желтоватые ломти разварной рыбы, уснащенные подливками.

Вильнув хвостом и оскалив острые зубы, осетр поплыл от стола их величеств к зачарованным гостям. А вино убывало, убывало, и все развязней становились гости. Пугачёв поцеловал Устинью в правый локоток, а затем в щечку, Давилин прижал к печке пышную бабу Толкачиху, Падуров щекотнул в бочок царицыну сестрицу Марью. Бражники закричали:

– Будет еще какая еда?

– Будет, будет!

– Ха-ха-ха!.. Ей-бо, лопнем.

Толкачев с Каргиным, хотя и пьяны были, но дела своего не забывали, они вышли во двор, вскочили на коней и поехали проверять караулы, дозоры.

Потемневшее небо уже было в звездах, из-за сыртов выходила плешивая большелобая луна. Тихий воздух свеж, бодрящ.

А там, перед глазами их величеств, новое усердное чудачество француза-чародея: на круглом блюде сидит обыкновенный заяц; этакий белобокий степной «куян». Сидит себе на задних лапах, левое ухо торчком, а правое прижато лапкой, будто зверек умывается. И раскосые глаза блестят.

Живой, что ли? Ха-ха-ха!

С трудом опустившись на одно колено, повар держал блюдо с зайцем над головой, перебирая руками, медленно вращал его во все стороны, как бы давая всем полюбоваться. Пугачёв, ничего не понимая, защелкал языком, а охмелевшим бражникам казалось, что заяц дрыгает передними лапками, рубит ими воздух, как капусту. Ха-ха-ха!

Повар поставил блюдо на стол перед их величествами, схватил зайца за уши и свободно сдернул с него шкурку. Заяц сразу утратил свое звериное достоинство: стал бос, наг и жалок видом. Затем повар перевернул прошпигованную свиным салом тушку на бочок и заработал ножом: внутри зайца лежала прожаренная утка, в утке цыпленок, в цыпленке – рябчик, в рябчике – два особо фаршированных грецких ореха. Повар меж тем непрерывно лопотал и сальными руками делал выразительные жесты, очевидно желая внушить их величествам, в каком порядке надо кушать сие блюдо. Гости таращили пьяные глаза, недоуменно подталкивали локтями друг друга.

– Приемлемо, мирсит-твою, Людовик, – покровительственно молвил Пугачёв и махнул повару рукой. Тот поклонился и, расталкивая брюхом толпившихся гостей, вышел.

– Заяц-то пил, ваше величество! – смешливые зазвенели голоса. – Винишка-то добавить треба. Усохло.

Волшебные руки вмиг подсунули на стол полные вина баклаги.

– Эх, разнопьяное винцо-пойлицо! – и гости наполнили кубки, выпили.

– Сторонись, душа – оболью! – гаркнул Пустобаев и тоже выпил.

Заяц и вся жареная убоинка были съедены их величествами с сидевшими возле них гостями. Что же касаемо крупных, начиненных пряностями грецких орехов, то их, как некие ненужные, положенные для украшения, отбросы, проглотили не жевавши каких-то два затесавшихся с улицы пьяных старика.

Пугачёву заяц очень понравился, он удовлетворенно обсасывал пальцы, утирался рушником. Вот так заяц!

Вошедший с сахарными пышками-пампушками повар, узнав, что оба грецких ореха были сожраны простыми стариками, пришел в ужас.

– О, мон дье! – схватившись за голову, воскликнул он полным отчаянья голосом. Его белый колпак съехал на ухо, чисто бритое тестообразное лицо с двойным подбородком исказилось гримасой возмущения. – Ой, вей-вей. Разве такие императоры бывают. Он не смыслит, как надо кушать старинное блюдо королей великой Франции. В этом блюде кушают лишь два орешка, знатно фаршированных. А все остальное – зайчатину и прочее – выбрасывают псам.

Ведь вся мясная оболочка не более, как футляр для драгоценного сувенира – двух орехов. Черт бы побрал эту варварскую Россию! Вив ля Франс!..

– Что это он там выборматывает? – Со скорбью посмотрев на пустое из-под зайца блюдо, Пугачёв прищурился на несчастного француза, взмотнул рукой, крикнул:

– Квасу с тертым хреном, мирсит твою. Эй, Людовик!

Пять блюд с сахарными пышками-пампушками поплыли воздухом к «высочайшему» столу и на столы обыкновенных смертных. Все лакомились пышками-пампушками с особым восхищением. Впрочем, пьяные казаки утратили всякий вкус к еде. Они уже не понимали, где у них руки, где ноги, только еще не забыли, где дорога в рот, и, закрыв полусонные глаза, шумно чавкали, пожирая сахарные пышки.

Появился холодный квас. Было притомившийся Емельян Иваныч вновь ожил.

Он поболтал в своем жбане ложкой, чтоб взбаламутить осевший на дно хрен, и стал пить не отрываясь. Бражники с каким-то радостным утробным прикряком тоже отводили душу забористым, в меру убродившимся кваском.

Удовлетворенный Пугачёв сонным голосом, без обычного огня, рассказывал:

– Помню, у короля прусского Фредерика я в гостях был, ну дак там подали целого теленка жареного. А в теленке-то большой баран с рогами, в баране-то добрый поросенок полугодовалый, а в поросенке четыре курицы, пятый петух…

– А орехи-то были, ваше величество?

– Орехи были, сам видел. Да мы их двум собачонкам стравили, мопса два. А достальное скушали. Ну дак ведь застолица-то немалая там сидела, сто пятьдесят шесть человек, окромя женских.

Впрочем, его почти никто теперь не слушал, все, как сумасшедшие, крикливо говорили разом, невпопад, смеялись, обнимали друг друга за шеи, соприкасаясь мокрыми растрепанными бородами, заводили песни. Старик Витошнов, переложив винца, дважды падал с лавки на пол. В дальнем углу стали бить посуду.

Пугачёву не понравилось такое невнимание к его словам. Он нахмурился и уже потвердевшим голосом заговорил:

– Вот мы сидим да бражничаем, а Симонов рядом, как бельмо на глазу. А мы тут… Эй, атаманы, слышите?!

Но пьяные гости продолжали гулко шуметь, совсем забыв про государя своего. Пугачёв вскочил и грохнул кулаком в столешницу:

– Замолчь!

Вскочила и Устинья, она схватила его за руку и, заглядывая вдруг потемневшими глазами в исказившееся лицо его, взывала:

– Батюшка, заспокойся! Сдурел ты?!

Он оттолкнул ее. Она сдвинула брови и снова схватила его за руки.

Пугачёв, сверкая взором на примолкших, поднявшихся на ноги гостей, крикнул:

– Затеяли гулянку… Послать в Берду за Шигаевым! Где Шигаев? Где Горбатов офицер? Я им верю.

– А нам, батюшка, не веришь, что ли? – косясь на Пугачёва и потряхивая широкой бородой, обидчиво кидал шумно дышавший Чумаков.

– Верю! И вам верю… Да не всем. Забыли Митьку Лысова? Я ему тоже поначалу верил… Ох, вы мне, атаманы-молодцы!

Пугачёв, стиснув зубы и вырвавшись из рук Устиньи, заорал:

– К черту! Все перекострячу!.. Я царь ваш, царь!

Люди разинули рты, замерли, кое-кто трясся со страху. Вдруг где-то совсем близко ударила пушка.

– Казаки! На-конь! – весь как-то оскалившись, во всю мочь гаркнул Пугачёв.

Витошнов упал. А Пугачёв с Падуровым и Пустобаевым выбежали в чем были на улицу. Следом вынесли им теплую сряду. Устинья со всем усердием одевала мужа. Из дома гурьбой выходили гости. Все сгрудились возле государя.

Вот вывернулись из-за угла и подъехали два всадника – Каргин и Толкачев.

– Чего вы тут?! – нетерпеливо крикнул навстречу им Емельян Иваныч.

Они соскочили с коней, сдернули шапки. Толкачев сказал:

– Проверку, твое величество, делали… Симонов спит, наши дозоры да посты в оба глаза смотрят…

– А кто палил?

– Да это я, царь-государь, распорядился, – ответил зело подгулявший атаман Каргин, держась за повод лошади и привалившись плечом к Михайле Толкачеву. – Хотелось поздравку сделать в честь… в честь свадьбы вашей, так я чугунный арбузик в крепость на закуску бросил. Ха-ха-ха…

– Спьяну это ты, атаман, – неодобрительно молвил Пугачёв.

И все двинулись по направлению к церкви. Широкая улица, легкий морозец. Звезды окрепли, полуношная луна круто стояла в небе. Её голубое сиянье текло по всему просторному миру. Но никто из бражников не видел ни звезд, ни сиянья, ни луны. Впереди их величеств шествовали музыканты: две скрипки, гусли, дудки и рылейки. Они играли с азартом, подгикивая, подсвистывая.

Пугачёва вели под руки «пажи», Устинью – «фрейлины». Пугачёв следил за своими ногами. Все хорошо, прилично. А ежели его и брал легкий шат, так это уж не его вина: вся дорога под его ногами ходила ходуном, покачивалась.

К церкви поспешал Падуров. Там Ваня Почиталин и молодые казаки зажигали плошки с салом, с дегтем. Загорелись два вензеля, сначала «П», затем «У» – Петр и Устинья.

– Пу! – прочел громко Пугачёв, ткнув, как маленький, пальцем по направлению к вензелю. – Пу! – повторил он и испугался: а вдруг после этого «пу» да «глаголь» загорится, а потом «аз» и прочие буквицы, будет «Пу-га-чев»… «Тогды до разу сничтожу Падурова», – покачиваясь с пяток на носки, подумал он. Но вместо буквиц загорелись огненные колосья, опахнули полнеба красные, синие и желтые «мигальские огни».

Удивленная Устинья била в ладоши, хохотала. Гости кричали «ура» и тоже хохотали.

Назад пришли не все, иные по дороге попадали, ползали на четвереньках, норовили где нито притулиться в сугробе под забором «напродрых» – их разводили по домам. Благочестивый атаман Каргин, присоединившийся к компании, возвращался с прогулки так: несколько шагов влево, несколько шагов вправо, шага три назад, затем, набравшись ретивости, он бежал по прямой линии вперед и, упав плашмя, бороздил снег горбатым носом. Пугачёв шел вольно, в окружении атаманов, старшин и есаулов.

…И как только собралась шумная застолица, как только подали новые сладости с горячим сбитнем и медовым квасом, сразу зазвенела песня.

Нарядные девушки, посматривая с завистью на Устинью, запели:

 
Без тебя, ой без тебя, мой друг,
Постелюшка холодна,
Одеяльце призаиндело в ногах.
 

Осипшими хмельными голосами подхватили и мужчины:

 
Одеяльце призаиндело в ногах…
 

Было исполнено много старинных, трогающих сердце песен. Пугачёв, облокотившись на стол и подперев кулаком встрепанную голову, слушал внимательно. Устинья, потупясь, сидела не шелохнувшись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю