Текст книги "Емельян Пугачев. Книга 2"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 49 страниц)
– Ты что взад-вперед меня крутишь? – незлобиво крикнул Пугачёв.
– С намереньем, ваше велиство! – распустив толстощекое лицо в улыбку, через плечо ответил Ермилка и указал кнутом на голубые ставни.
Пугачёв в момент узнал знакомый дом, он в первый свой приезд, совсем недавно, повстречал здесь Устью с ведрами воды.
– А ты, казак, я вижу – хват! – и Пугачёв в шутку ткнул лихого ямщика кулаком в спину. – Хотел чуприну накрутить тебе, да уж…
– Благодарствую! – радостно всхрапнув, воскликнул Ермилка и снова припустил тройку вкруг квартала. – Эй вы, ка-ма-а-рики!
Пугачёв лихо взбил шапку, подбоченился и, выставив из саней в сторону домика чернобородое лицо, козырем промчался мимо окон Устьи. И то ли почудилось ему, то ли вправду девушка приветливо помаячила ему из окна рукой. Нет, погрезилось, стекла, как ледышки…
…И все зашевелилось: казаки соскочили с лошадей, ударил барабан, землекопы опустились на колени. К Пугачёву чинно подошел атаман Никита Каргин, подвел ядреного мужичка, сказав:
– Вот этот хрестьянин – набольший указчик по работам, он гонит продольную жилу – сиречь подкоп под колокольню ведет. Матвей Ситнов, знать, беглый с заводов графа Шувалова. Старается зело борзо.
Невысокий, но широкоплечий и приземистый, с ярко-рыжей бородой, указчик был похож в своем длинном нагольном полушубке и в лисьей шапке на боровой гриб-красноголовик. Аккуратно сняв двумя руками шапку, он низко поклонился Пугачёву и приятным тенорком сказал:
– Ведем, надежа-государь, подкоп из погреба. До колокольни сто печатных саженей, высотой в мой рост будя; и не прямо ведем, а как ты повелеть изволил, коленами то в ту, то в оную сторону. А пошто так? Да чтобы Симонов не перенял встречным лазом, вот, вот… Это самое…
– Ну, знамо. Отвечай, часто ли продушины вертите?
– А вертим часто большим коленчатым буравом, а то свечи гаснут.
Пугачёв со свитой спустился вниз, прошел до конца галереи, просчитал двести шестьдесят два шага, сказал: «Добро, не шибко далеко уж осталось».
Снова выбрался наверх. Вынул из кармана медный компас, положил его на ладонь, пустил стрелку. Все уткнули носы и бороды в ладонь «батюшки», следили за бегающей стрелкой, прищелкивая языками. Пугачёв имел самое отдаленное понятие, как пользоваться компасом, но многозначительно сказал:
– Наука! – тоже прищелкнул языком и положил диковинку в карман.
– Ну, Ситный, благодарствую, – обратился он к указчику. – Струмент с наукой гласят, что галдарея твоя добропорядочная. Каргин! Вели дать всем трудникам по стакану винишка.
Они стояли, прикрытые от взоров с крепостного вала. Ермилка, сидя на облучке, рвал зубами, как волчонок, хвост вяленой рыбы; ресницы и выпущенный из-под шапки чуб его запушнели инеем. Тройка на морозе курилась паром. Пугачёв посмотрел из-за соломенной подстриженной крыши на купол колокольни с сияющим под солнцем большим крестом, вздохнул, сел в сани и поехал.
Вечером собрались к нему почетные старики и, чтоб потешить государя, привели с собой древнего слепца-сказителя со старинными гуслями.
Принесли вина. Стали выпивать. Слепцу поднесли большую чару.
Воодушевившись, тот спел былину о том, как была Казань взята:
Уж ты, батюшка грозный царь,
Грозный царь Иван Васильевич.
До больших бояр немилостив,
До простых людей отец родной.
Старики сразу обратили свои головы от слепца к Емельяну Пугачёву:
«Вот он, живой грозный царь!» Но Пугачёв слушал певца рассеянно, думал о чем-то своем. Слепец-гусляр нутром учуял это и повернул свой певучий и широкий, как степные просторы, голос, повернул звонкие трепещущие струны на веселый лад и ударил плясовую-разбойничью, разудалую и страшную:
По головушкам топорики полязгивают,
Белы косточки в могилушки попадывают!
По боярам панихиду ворон каркает…
Ты гори, гори, восковая свеча!
Ты руби, руби, топорик, со плеча!
Старики задвигали ногами, заулыбались, подбоченились. Пугачёв тоже улыбнулся и сказал:
– Вот добрая песня, – но сразу же и погас.
Гусляр-сказитель исполнил далее «старину» о Стеньке Разине. Когда он кончил, Денис Пьянов обратился к Пугачёву:
– А вестно ли тебе, батюшка, что Степан-то Тимофеевич единожды в нашем Яицком городке зимовал?
– Да неужто? – удивился Пугачёв.
– Этак, этак, надежа-государь, – откликнулся слепец-гусляр. – Меня в та поры еще на свете не было, а родитель-то мой гулял с ним, с Разиным-то – по Каспию гулял и в персицкие земли хаживал. Ну так он, батька-то, много кой-чего балакал о Степане.
– Занятно! – воскликнул Пугачёв и налил всем хмельнику. – А ну, тряхни памятью-то стар человек, расскажи, слышь.
Густоволосый слепец с белой бородой, которая росла почти от самых глаз, уставился незрячими очами в сторону царя, нахмурил взрытый глубокими морщинами лоб с запавшими висками и неторопливо начал:
– Когда-то некогда поплыл Разин со своими удальцами морем из града Астрахани к устью преславной реки Яика. А там уже наши казаки дозорили-поджидали его в гости, беднота. И потянулись они вкупе всем гамузом вверх по Яику. Тут напыхом настигла Степанушку царская погоня, стрельцы да солдатишки. И содеялся велик бой. На бою том голов да старшин стрелецких со стрельцами многих горазд побили, того боле переимали, а солдат порубили в капусту… А городок-то наш Яицкий взял Степан Тимофеевич хитростью. Человек с сорок вольницы его, да и сам он на придачу, оделись кои нищебродами с костылями да торбами, кои богомольцами и приступили к запертым воротам крепостным. И зачали стучать в те ворота, и зачали просить слезно: «Ой, пустите нас бога для, в церковь христову помолиться: мы люди мирные, мы люди православные». Ну, их и впустили чрез лазеечку… Они же, не будь дураки, всем караульным скрутили руки назад, а ворота-то распахнули да и впустили в крепость всю свою вольницу. Вот ладно… Как вошла вольница в крепость, Разин собрал жителей да стрельцов с солдатами в кучу и зыкнул им: «Вам всем воля! Я вас не силую: хотите – за мной в казаки идите, хотите – оставайтесь». А опосля сего, замест богомолебства, казни начались. Головы, да сотники стрелецкие, да казаки из богатеньких, кои супротивничали Разину, все смерть приняли, до тысячи душ… Вот какие дела-то, да… Он, отец наш, Разин-то Степан, пожаловал к нам седой осенью, перезимовал у нас, а по весне, как Яик вспенился, ушел на стругах на понизовье, к морю. И родитель мой с ним уплыл.
– Что же Разин зимой тут делал? – спросил Пугачёв.
– Царствовал, – ответил гусляр-сказитель. – Он сам царствовал, Степан-от, а вольница его рыбу ловила, зверя промышляла алибо с татарвой да с калмыками торг вела.
– Вот диво! – сказал Пугачёв. – Много любопытного слыхивал я о Степане Тимофеиче, ну, а о том, что в вашем городке зимовал он, впервой слышу.
– Да, надежа-государь, – подхватил старик Пьянов, ласково посматривая на Пугачёва. – Разин-то – превечный покой его рубленой головушке! – за голытьбу стоял, за чернь, бар с воеводами изничтожал, за правду жизнь положил свою. А вот сто лет минуло, как год единый, – ты, не простой человек, а сам царь, явился об это место, на нашем Яике. И мыслечки твои, я гляжу, точь-в-точь как у Степана!..
Слепец всхлипнул и начал ошаривать руками воздух, стараясь нащупать руку сидевшего против него царя.
– Дай рученьку, дай рученьку твою, – прерывистым голосом твердил он.
– Очи мои давно погасли, а руки зрят. Перстами своими оглядеть тебя хочу.
Царь-государь, дозволь!..
И оба они, слепец и царь, поднялись. Пугачёв подошел к нему вплотную, сказал:
– Ну вот, дедушка, зри меня: я весь перед тобой.
– Ой, родименький, ой, дитятко мое! – дрожа и хныча от волнения бормотал слепец, обняв Пугачёва и припав седой головой к могучему плечу его. Растроганный Пугачёв бережно посадил его на место. Похныкивая, подобно малому ребенку, дед отвел в сторону серебряную бороду свою, вытащил из-за рубахи висевший на груди вместе с нательным крестом маленький кожаный кисетик, порылся в нем пальцами и вынул на свет золотой перстень с изумрудом.
– Вот колечко, – сказал он трясущимся голосом. – Знаешь ли, царь-государь, кто оное колечко носил на своей рученьке? А носил его сам Степан Тимофеевич Разин. А сделано колечко мастерами уральскими, и камень в нем драгоценный, уральский же.
Все с изумлением уставились взорами на заветное кольцо. Глаза Пугачёва засверкали, щеки подобрались, губы вытянулись в трубку.
– И жаловал он кольцом этим родителя моего, а своего есаула, – продолжал приподнятым голосом старец. – Родитель мой в тайности держал кольцо, никто о нем не ведал, ни единая душа. А как собрался на тот свет, передал сокровище мне, единородному сыну своему. Я все на похоронки берег кольцо-то, а ведь мне невзадолге сто годов минет. Люди добрые, чаю, и так похоронят меня и поминать станут… И, помоляся господу, – зазвенел старец высоким голосом, – положил я в сердце своем поклониться разинским кольцом твоей царской милости. Прими, отец наш, без всякия корысти дарю тебе! Ни денег, ни чего другого прочего от тебя мне не треба. А как услышишь, что приспело скончание живота моего, поминай в мыслях своих раба божия старца Емельяна… Емельяном меня звать… яицкий казак я родом, Дерябин… На, носи во здравие!
– Ой, дедушка… Сударик мой! – громко воскликнул донельзя взволнованный Емельян Иваныч и, широко улыбаясь, надел на свой палец перстень с зеленоватым самоцветом. – Я сугубое береженье буду к тебе иметь, дедушка, чтоб в сытости да тепле жил ты… А я с этим кольцом заветным ни в жизнь не расстанусь, до гробовой доски буду носить его… – Произнося эти слова, он так и этак повертывал перед пламенем свечи левую руку с перстнем. Самоцветы играли на свету зеленоватыми лучами.
На радостях выпили еще по чарке. У стариков закраснелись носы, а глаза стали слезиться. Денис Пьянов отер слюнявый рот и брякнул:
– Эх, батюшка, царь-государь! Вот у тебя и перстенек завелся знатный.
И не худо бы тебе для уряду обручальное колечко на рученьку надеть да благословясь и ожениться… Ей-богу, правда! Для ради уряду это нужно, батюшка, для благочиния. Ведь всякому государю супруга полагается. На сем русская земля стоит… Душевно тебя просим, прими венец честной!
Пугачёв сразу вспыхнул, даже уши покраснели, а по желобку на спине, между крутых ребер, холодок прополз.
Тут встал другой старик и, поклонившись государю, молвил:
– А жениться тебе, батюшка, предлежит на казачке нашей, незамужней девушке. У нас приглядистые девчата есть и с понятием.
– Вся стать на казачке жениться тебе, ваше величество, – встал и поклонился третий старик с лицом костистым.
А Денис Пьянов подтвердил:
– Ежели оженишься на казачке, все наше войско тебе прилежно будет. Да и нам, казакам, шибко лестно: сам государь нашим родом не брезгует.
Среди наступившего безмолвия раздался задушевный, но укорчивый голос слепца-сказителя:
– Ах, старики… Да ведь батюшка-т женатый… Ведь супруга-то его Катерина Алексеевна…
– Какая она мне супруга! – крикнул, внезапно вспылив, Пугачёв и притопнул о пол. – Она с престола меня свергла, а сама в блуд пошла… Она враг мне лютый!..
– Этак, этак, батюшка, – в голос закричали старики. – А ты, слеподыр, не сбивай батюшку с толков!.. А на Катерину, на немку, нечего глядеть, раз она батюшку эвон как пообидела, смерти предать хотела. Да и войско-то яицкое немало претерпевает через нее. Она не в счет! Ой, надежа-государь, женись, отец наш, на казачке, как и допрежь русские цари, и дедушка твой Петр Великий, и прадедушка на своих же русских боярышнях женились…
– А что! Возьму да и женюсь! – подбоченившись, молвил Пугачёв. – Назло Катьке, а вам, казачеству, на радость. Да ведь которая глянется-то, пожалуй, и не пойдет за меня, фордыбачить умыслит, скажет – стар, – потряс себя за бороду и заулыбался Пугачёв.
Подвыпившие старики в ответ засмеялись, замахали на Емельяна Иваныча руками:
– Брось шутки-то шутить, твое величество! Господи! Только глазом поведи. Да чего тут… Ваше величество, дозволь сватов засылать!
– К кому же сватов-то, отцы? – шутливым голосом спросил Пугачёв.
– Господи… Да ужли ж мы не знаем… Утрафим!.. Доволен будешь! – еще более оживились старики, самовольно выпивая по стакашку.
Пугачёв подергал ус, нахмурился, сказал:
– Царская женитьба, старики, – дело зело важное… И мне, государю, предлежит совет об этом держать со своими атаманами. Уж такой закон издревле положен. Из предвека так. Ну, прощевайте, деды! Когда черед придёт, покличу, зык подам.
– Прощевай, отец наш, царь-государь! Так засылать сватов-то?
Пугачёв махнул рукой и, чтоб отвязаться от дедов, бросил:
– Коль охота большая, засылайте!
…Ночь Пугачёв спал плохо. Раздумывая над словами стариков, он мимовольно кружил мыслями около одной из многих девушек, которых он перевидал на своем веку: была то Устинья Кузнецова. Строгая и почти суровая, она реяла вокруг легкой тенью. То, помахивая платочком, пускалась в пляс в паре с государем и обнимала его, и жарко целовала в губы, то подходила вплотную к изголовью Емельяна Ивановича, нежной рукой гладила густые его волосы, воркующим голосом ворожила над ним: «Спи, мой желанный, спи…»
И разомлевший Пугачёв, улыбаясь своим грезам, уснул.
Проснулся он рано утром. Слышно было, как на кухне, за перегородкой, хозяйка Аксинья Толкачева гремит ухватами – должно быть, сдобные пироги, либо блины к завтраку печет: уж очень духовитый, такой приятный запах!
Умывшись и налюбовавшись вчерашним подарком – изумрудным перстнем, Пугачёв достал из своей укладки круглое фасонистое зеркальце, посмотрелся, с неудовольствием моргнул самому себе: «Ишь ты, шибко сиветь зачал», и с горькой шутливостью подумал: «А я сажей подмажу, черным не уважу». Он когда-то слышал от стариков-казаков заповедь: «Постризало да не взыдет на браду твою», – однако соблазн помолодеть взял свое, и Емельян Иванович послал Ермилку за цырюльником.
Брадобрей Мотька с облезлой головой и большим кадыком на длинной шее упал пред государем на колени.
– Встань, раб мой, – сказал Пугачёв важно. – Вот тут у меня, чуешь, с бочков возле ушей сединка завелась… Обработай-ка меня по-императорски.
Бороды не трожь, а с боков сними. Потрафь, брат!
Руки брадобрея дрожали. Прикусив кончик языка, он слегка побрил, слегка постриг высокую особу, припудрил оголенные щеки – Пугачёв значительно помолодел. Он взглянул в зеркальце и удивился: да он ли это?
Ха! Да ведь он теперь точь-в-точь, каким был семь лет тому назад на Каме, с дружком своим Ванькой Семибратовым. «Вот бы взглянул он на меня, на императора! Как-то он там, чувырло неумытое?»
3
В это время там, в Зимовейской станице, казак Иван Семибратов вместе с большой толпой станичников стоял возле хаты своего бывшего друга Пугачёва. Ядреный, большебородый, с лицом простым, широким и несколько придурковатым, он глазел на то, как сжигали Пугачёвское жилище.
Впереди толпы стояли: майор Рукин, войсковой старшина Туроверов, станичный атаман Прохоров, местное духовенство в облачении, почетная сотня донцов с ружьями. А возле самого дома орудовал с горящим факелом в руке палач.
Что же это за странное «позорище», чьим велением пущено пламя, превратившее в дым и пепел жилище Емельяна Ивановича Пугачёва?
В январе императрица повелела Бибикову и атаману войска Донского:
«Что же касается дома Пугачёва, то Донское войско имеет, при командированном из крепости св. Димитрия штаб-офицере, собрав священный той станицы чин старейшин и прочих жителей, при всех них сжечь и на том месте чрез палача или профоса пепел рассеять; потом то место огородить надолбами, оставя на вечные времена без поселения, яко оскверненное жительством на нем все казни и лютые истязания делами своими превосшедшего злодея, которого гнусное имя останется мерзостью навеки, а особливо для донского общества, яко оскорбленного ношением тем злодеем казацкого на себе имени».
И вот он, по приказу царицы, совершает обряд огневого поругания жилища того, чье имя должно было остаться «мерзостию навеки».
Станичный атаман, длинноусый и толстый, громоздясь на высоком, в четыре ступени, рундуке, кончил читать грамоту императрицы:
– «…яко оскорбленного ношением тем злодеем казацкого на себе имени.
Хотя отнюдь одним таким богомерзким чудовищем ни слава войска Донского, ни усердие к нам и отечеству помрачиться не могут.»
Изба Пугачёва стояла в унылой покорности, как ожидающий казни человек, и задумчиво слушала слова царицы. Два окошка её распахнуты, будто живые немигающие глаза, готовые заплакать. Серая с прозеленью из трухлявой соломы крыша притулилась вправо, словно отчаянно сдвинутая на ухо шапка.
Эх, пропадать так пропадать!
А ведь старая изба многое могла бы рассказать родным станичникам.
Ведь её выстроил и умер в ней первый её хозяин – Иван Пугач. В ней родился Омелька, и вот Омельки нет, и нет его Софьюшки с ребятами. И продали ее, избу, отставному казаку Евсееву за 24 рубля 50 копеек, и новый хозяин перевез её к себе в Есауловскую станицу. А после приехал офицер, отобрал избу от Евсеева, велел сломать и снова перевезти «прямо на то место, где его, злодея, Зимовейской станицы обитание имелось».
Протрубил медный рожок, забили барабаны. Казаки дали дружный залп из ружей. Палач, в красном фартуке сверх полушубка, враскачку подошел к Пугачёвской избе, набитой соломой, и через открытое оконце ткнул в солому горящий факел. Изба-преступница разом вспыхнула и, стремительно выбросив из окошек мстительные пламенные руки, как бы пыталась схватить палача, превратить его в головешку. Но палач уже бежал к другой Пугачёвской «хижине с огорожею». И там запылали огни. Затем загулял топор по садовым деревьям: трупы вишен и яблонь свалены были в кучу и также преданы огню.
Иван Семибратов с грустью смотрел на пожарище, глубоко вздыхал, вспоминая своего боевого друга, и на его глаза навертывались слезы. В мыслях его, одна за другой, возникали картины их совместного странствия из Зимовейской станицы, от этих сгоревших стен на многоводную Каму. Да, да, попито, погуляно! Золотое было время. А ныне вот Семибратов остепенился, миловзорную жену себе завел, двух ребят имеет. Ну и жаль, ну до чего жаль, что нет с ним Емельяна Пугачёва. «Эх, дурак, дурак, сколько всем хлопот наделал, в цари полез… Хоть бы разок взглянуть на твою рожу-то, Омелька, каков ты есть», – в простоте душевной раздумывал степенный Семибратов.
Все сгорело, все навеки исчезло с лица земли, пепел развеян, преступное место посыпано солью и проклято. Огонь, дым и пепел. Так возникла, пришла и закончилась одна из диких сказок русской истории.
Впоследствии, якобы по просьбе жителей, станица Зимовейская перенесена была в другое место и названа Потемкинской.
Екатерина, соблюдая интересы государства, издавна нянчилась с донским казачеством: одаривала чинами, землями и деньгами начальствующих, давала широкие льготы и рядовым казакам. Такая политика Екатерины принесла во время Пугачёвского движения свои плоды: еще в октябре 1773 года, когда раздались первые раскаты бури, войско Донское постановило выбрать тысячу человек из лучших (зажиточных) казаков, с тем чтобы они были готовы к походу против мятежников. А в конце ноября полковник Илья Денисов просил разрешения Военной коллегии идти с отрядом в пятьсот казаков прямо под Оренбург для поражения самозванца. В рапорте он писал, что «Емельян Пугачёв его старый приятель», он в Семилетнюю войну был у Денисова ординарцем, и Денисов за некий дисциплинарный проступок наказал его «нещадно плетью».
Екатерина приказала Денисову следовать с казаками в Самару и поступить там под начальство генерал-майора Мансурова.
На подавление мятежа Екатерина потревожила и малороссийское казачество. Направляя тысячу казаков к Бибикову в Казань, царица писала ему: «В сих исстари ненависть примечена к яицким, а употребить их будете, как знаете».
Волжское казачество тоже получило соответствующие распоряжения. Таким образом, против Емельяна Пугачёва с частично передавшимися ему яицкими, илецкими и оренбургскими казаками были подняты отряды почти всего казачества империи.
– Вот прислушайтесь, атаманы-молодцы, – обратился Пугачёв к собравшимся своим ближним. – Старики кладут мне совет на казачке жениться, дабы вашей и всероссийской царицей она была.
Озадаченные столь неожиданными словами «батюшки», атаманы нахмурились: то друг с другом перебросятся взглядом, то на Пугачёва взор переведут.
Лишь Иван Творогов, ревновавший «батюшку» к своей красавице-жене, подумал: «Разлюбезное дело было бы женить царя».
Понуждаемый упорным взглядом Пугачёва, атаман Каргин, человек суровый и благочестивый, первый поднялся, первый с поклоном слово молвил:
– Батюшка, твое величество, дело со свадьбой персоны вашей зело многотрудно, надо бы об этом всем войском усоветоваться, а не тяп да ляп.
Мое слово стариковское – подождать тебе, не торопиться…
Пугачёв нахмурился. Вот опять атаманы в его тайные планы нос свой суют. Поднялись Перфильев с Овчинниковым, сказали:
– Ты, батюшка, еще не основал порядочное царство. Как бы худа какого не стряслось… Кто его ведает…
– Я ведаю! – сухо промолвил Пугачёв и поднял голову, глаза его горели и чуть враскос пошли. – В том есть моя государственная польза. И годить мне с этим делом недосуг!
– Когда ты, батюшка, в том видишь пользу, так женись, – с готовностью сказал Иван Творогов. – Верно ли, атаманы?
– Да уж… чего тут… Его царская воля, – ворчливо отозвались старшины с атаманами.
– У нас на примете девица пригожая и постоянная, – стараясь смягчить свой суровый голос, сказал атаман Каргин. – Да к тому же, отец наш, она и тебе ведома.
Пугачёв хмуро ухмыльнулся, поскреб ногтем чисто выбритое на щеке место.
Встревоженная бывшим в ночи сном, Устинья сидела под окошком в унынии. А сон вот какой: будто бы идёт она вдоль речки с венком на голове, а из омутины вдруг рука выставилась, на пальцах драгоценные перстеньки сияют, поманила её рука и снова – в омут.
– Сон дрянной, – со вздохом сказала Устинье сноха ее, Анна Григорьевна. Сам-друг сидели они дома. – Как бы тебя сатана какой в омутину не упер.
– От сатаны открещусь, – сверкнула Устинья глазами и вдруг услыхала бубенцы. Прильнула маленькими губами к оконцу, быстро продышала глазок в промороженном стекле, взглянула. – Глянь, Анна, кто подъехал-то… Глянь скорей!
И не успела от оконца отойти, как вошли в избу Толкачев со своей женой Аксиньей и Ваня Почиталин.
– Стой, Устинья Петровна! – крикнул Михайло Толкачев. – Куда ты убегаешь?
– Садитесь, гостеньки, – сказала Анна Григорьевна, сноха.
Все, не раздеваясь, сели. Устинья, опустив голову, стояла возле притолоки, исподлобья смотрела на пришедших. Толстозадая Толкачиха, оправляя шаль, приторно и лукаво улыбалась. Толкачев, отставив ногу в бараньем вверх шерстью сапоге, с важностью проговорил:
– Мы, Устинья Петровна, голубка наша, на посмотренье к тебе пришли. А ты, глупенькая, было в бег ударилась.
– Я не лошадь, а вы не цыганы. Чего меня смотреть, – дерзко ответила казачка.
– Мы со счастьицем к тебе пришли, Устинья Петровна, – начал застенчивый Почиталин и замялся.
– Уж такое ли счастьице привалило к тебе, свет ты наш Устиньюшка, такое ли счастье, что и не вымолвишь… Честь-то какая, господи помилуй, – сладким голосом взговорила Толкачиха.
У девушки обмерло сердце, и темная омутина возникла перед её глазами.
Царица небесная, спаси…
– Мы, Устинья Петровна, пришли высватать тебя за гвардионца, – сказал, подбочениваясь, Михайло Толкачев. – Оный гвардионец кланяться тебе наказывал.
– Никакого вашего гвардионца мне не надобно, – опять сверкнув глазами, проговорила Устинья. – Да к тому же и мой батенька хоронить своего племянника уехал.
Сноха Анна подала гостям кринку молока и хлеба. Гости отказались, им недосуг, их с нетерпением поджидает гвардионец, прощайте-ка, покамест, извините за беспокойство, до скорого свиданьица.
И как только, низко поклонясь одной Устинье, ушли они, Анна раздраженно залопотала:
– Легко ли дело, тоже выискались… сваты, ха, подумаешь! Их много, этих гвардионцев-то, батюшка с собой навез… Эвот усач какой-то при нем, Перешиби-Нос, и прозвище-то какое, тьфу! Да нешто мало их приблудилось к государю-то?
Вскоре приехали братья Устиньи – младший, живший при доме, – Андреян и старший Егор – казак Пугачёвской армии. А за ними следом, уж во второй раз, все те же сваты в сопровождении целой сотни казаков, прискакавших под началом полковника Падурова. Есаулы, сотники, хорунжие, вместе с Падуровым, тоже вошли в дом. Устинья заперлась в соседней горнице. Падуров толкнул к ней дверь.
– Устинья Петровна, пожалуйте к нам! Здесь собрались ваши доброжелатели.
Андреян с Егором и Анна удивленно пучили глаза. Устинья через дверь ответила:
– Как я выйду на люди, когда я не срядно одетая?..
– Ничего, ничего! – раздувая усы и улыбаясь, прокричал Падуров. – Выходите запросто, в чем есть, без всякого наряда.
– Повремените малость, выйду, – ответила Устинья, в ней стало разгораться и любопытство и охвативший её дух упрямства: и чего они, псовы дети, к ней вяжутся? Ох, и намахает же она этого непрошеного гвардионца…
Наскоро переоделась, но не в лучший наряд, а в скромное платьице, в то самое, в котором ездила с симоновской Дашей к «батюшке», расчесала медным гребнем пробор на голове, взбила природные возле ушей кудерышки, белыми зубами немножко пожевала губы, чтоб оказывали ярче, и принялась со всем усердием креститься на деревянную икону.
Вдруг слышит: в горенке зашумел народ и что-то прокричал, скамьи с табуретками задвигались, шаги загромыхали, и чей-то знакомый голос звонко взговорил:
– А ну-ка, подивлюсь, какая такая отецкая дочь есть? Покажьте-ка мне ее, сироту…
У девушки сжалось сердце, она стиснула зубы, рванула дверь и, вся осиянная своей юной красотой, вышла на люди.
Глянула вперед, и голова её закружилась: закинув ногу на ногу, сидел перед ней чернобородый, помолодевший царь в цветном полукафтане и с саблей при бедре. А позади него стоял, накручивая длинные усы и улыбаясь, бравый усач с чубом (Тимофей Падуров). Должно быть, он гвардионец-то и есть…
Должно быть, сам «батюшка» главным сватом хочет быть. Но ведь она молодешенька, ей еще в девках охота погулять…
Устинья, тяжело передохнув, поклонилась Пугачёву, обвела помутившимся взором собравшийся народ и встала возле печки, дивясь самой себе, почему на нее вдруг накатилась такая робость.
– Посмотреть хочу, какова ты есть, отецкая дочка! – повторил Пугачёв, прищуривая то правый, то левый глаз и подбоченившись. – Выросла, подобрела… А ведь не столь давно была у меня, за Пустобаева просила. Ну, так сродственник твой, старик Пустобаев, здесь, с моим императорским конвоем в Яицкий городок прибыл. Довольна ли? Ась? Чего молчишь? Ну, подойди, подойди ко мне…
К Устинье подскочила сноха Анна, взяла её за руку и подвела к Пугачёву. Устинья в упор, не мигая, смотрела на него. Глаза её горели, горели щеки.
– Хороша… Хороша-а-а, – сказал Пугачёв, накручивая ус, и встал. – Ну, так быть тебе всероссийской императрицей!
Устинья всплеснула ладонями, её сильные руки упали, как у мертвой.
Пугачёв подал ей шелковый мешочек с тридцатью серебряными рублями и проговорил:
– Помнишь, швырял я в тебя деньгами, да попасть не мог, ну, а теперь вот попаду: бери! – Тут он обнял ее, поцеловал и молвил:
– Поздравляю тебя царицей.
Заскрипела дверь, в избу вошел вернувшийся Петр Кузнецов.
Ошеломленный, он ничего не мог понять. Плачущая дочь бросилась ему на шею:
– Батюшка… родимый!
Два казака живо подхватили Кузнецова и опустили на колени перед Пугачёвым.
– Встань, – приказал Пугачёв. – Ты ли хозяин сего дома и твоя ли это дочь?
Шестидесятилетний видный Петр Кузнецов, подымаясь, сказал:
– Так, надежа, точно! Я хозяин здесь, а эта девушка – родная дочерь моя, Устинья.
– Ну, спасибо, что поил да кормил ее. Я, государь, намерен возвести её в супруги свои.
У Кузнецова разошлась бледность в лице, он снова повалился Пугачёву в ноги и подавленным голосом, пополам с отчаяньем и скорбью, закричал:
– Батюшка! Тупа, глупа она да молодехонька, ей только семнадцать минуло… Не понуждай ее, голубку, неволей замуж выходить хоша бы и за тебя, наш свет. Да и меня-то пожалей: уйдет, некому будет меня, старика, обшить, обмыть. Старухи-то нет у меня, померши.
Пугачёв нагнулся и вместе с Падуровым поднял его, плачущего.
– Слушай, старый! Вдругорядь говорю тебе: я, государь, намерен на дочери твоей жениться! И чтоб к вечеру готово было к сговору, а завтра быть свадьбе! Время военное, чтоб скоропалитно было!
Затем он подошел к рыдающей Устинье, приголубил ее, сказал:
– Брось слезы лить, Устиньюшка. Готовься к венцу, – и в сопровождении свиты вышел.
Для дворца был выбран самый лучший в городке двухэтажный дом Бородина.
За убранством дворца досматривал Падуров. Он же выдумывал и всю церемонию предстоящего торжества.
Овчинников сказал ему:
– Слышь, Тимофей Иваныч! В недавнем походе бывши, я толстобрюхого повара-француза с собой привез… Барина-то Овсянкина, по приговору мужиков, приказал повесить, а евоного повара взял, подумал, что авось сгодится нам.
– Вот и расчудесное дело, Андрей Афанасьич!.. Пущай-ка он заморским обедом удивит нас.
Повар Людвиг орудовал в кухне Михайлы Толкачева, готовясь к завтрашнему балу. Он такое аля-трю-трю загнет, что гости пальчики оближут.
Уж ежели в разбойничье гнездо попал да от виселицы спасся – бьен мерси – он всмятку расшибется, а ихнему «мужицкому царю» потрафить должен непременно.
В избе старика Пустобаева дежурил казак: приказано было одному казаку следить, чтоб Пустобаев за эти дни к вину не касался, ибо он будет на свадьбе читать в церкви «Апостола»; он всегда, бывало, занимался этим делом на знатных свадьбах; могутней его голоса нет по всему Яику, нет ни в Оренбурге, ни в Казани. Вот-то уже рявкнет! Безграмотный, он знал «Апостола», как многие церковные стихиры, наизусть. Скучая без вина, старик становился лицом к иконам и начинал пробовать голос. Старуха бросала прясть куделю, затыкала уши, кричала:
– Окстись!.. Чего ты гайкаешь, как в степу… Верблюд нескладный!
Весь городок, узнав о свадьбе, пришел в смятение. Экое счастье привалило этим Кузнецовым, казацкой голытьбе, ужо-ка носы как задерут! А Устька-то, девчонка-то, царицей будет, ха-ха-ха! Ну, да и то сказать: казакам лестно. Только надолго ли все это, ох – надолго ли?
Около сумерек к Кузнецовым подъехала в сопровождении судьи Военной коллегии Данилы Скобочкина подвода с сундуком. Скобочкин открыл внесенный в светлицу сундук и стал швырять из него на девичью постель всякое добро, приговаривая:
– Государь наш Петр Федорыч кланяется тебе, Устинья Петровна, сими дарами. Вот новая шуба лисья длинная – раз! Вот душегрей меховой, малодержанный – два! Вот два сарафана, вот наряд боярышни парчовый с кокошником и поднизью. Да пять рубашек самолучших голевых, да сороки, да кички бабьи, да всякого добра. Ты, свет Устинья Петровна, принарядись и суженого поджидай. Таков наказ.