Текст книги "Емельян Пугачев. Книга 2"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 49 страниц)
Ладно, сажай на Катьку! – приказал он бородачу.
Портрет сорвали со стены. Пыль, дохлые мухи, паутина, живой паук…
Живописец попросил государя, чтоб все ушли. Не мешали бы. Пугачёв оставил дежурного Давилина. Живописец раскрыл ящик с кистями и красками в стеклянных пузырьках, заткнутых деревянными пробками. Терпко запахло скипидаром и олифой. Покрыв портрет серым грунтом, бородач сказал:
– Ой, беда, многотрудно писать лик-то ваш, батюшка, зело много скорби в очах-то ваших светлых. А вторым делом, эвот, эвот какие складки меж бровей-то к челу идут, как у Николы-чудотворца, – гневлив на не правду Христов угодник был, – говоря так, речистый живописец перетащил с Давилиным на середину канцелярии дубовую скамью. Давилин свернул втрое свой чекмень и положил под сиденье государя.
Тот сел, расчесал гребнем усы, бороду, приосанился, поправил высокую мерлушковую шапку. Давилин взломал кинжалом запертый кленовый шкаф, добыл голубоватые листы добротной бумаги. Иван Прохоров, близоруко прищуриваясь и оскаливая зубы, внимательно рассматривал лицо Пугачёва и штрих за штрихом накладывал на бумагу очиненным липовым углем. Это был набросок, проба.
– Слышь, Прохоров? – сказал Пугачёв. – А долго ль мне, как статую, сидёть доведется?
– Да не столь долго, надежа-государь, прожухнет грунт скоренько, у меня средствия особые подмешаны… – откликнулся живописец и, чтоб развлечь батюшку, стал рассказывать:
– За веру стражду, ваше величество.
Из богоспасаемого града Воронежа от гонителей веры нашей бежать повелось страха ради. И даде мне приют всечестной старец Филарет, под единою кровлей обретаемся с ним вкупе.
Пугачёв вновь встревожился.
– Сколь давно ты у него проживаешь-то?
– Да с весны, батюшка, с нынешней весны, с месяца мая. Старец-то в Казань меня спосылывал, к Щелокову-купцу. Теперичь в обрат вертаюсь. В Яицкий городок заезжал, а там, ведаешь, рабов божьих нашей веры довольно.
Да беда! В руки Симонова коменданта едва не угодил…
– Ах, наглец, изменник! – сказал Пугачёв, отмахнувшись от мухи. – Не уйдет он от моей царской руки. Его да еще Крылова капитана со всем отродьем в петлю вздерну… Супротивление оказывали мне.
– Ну, вот таперичь, ваше величество, замрите, – прервал царя живописец, взял загрунтованный портрет Екатерины и, помолясь на восток двуперстием, приступил к делу. – Не ворочайтесь, батюшка, сидите смирно.
Да не можно ли в пресветлые очи-то улыбочку пустить, а то горазд хмурый выйдете, батюшка…
– Благодарствую, пущу, – сказал Пугачёв. Но как ни старался, не мог придать глазам веселость.
– Ах, ах! – сокрушался живописец. – Хошь морщинки-то по челу меж глаз как ни то разгладьте…
Портрет писался в напряженном молчании.
Были выписаны глаза да основные черты лица, все же остальное едва намечено.
– Сие распишу и без вашего усердного сидения, батюшка. Зело притомились, поди?
Пугачёв действительно заскучал. Но сознание, что его пишут как царя, давало ему силы переносить скованность неволи…
– Ну вот, присмотритесь, ваше величество…
Пугачёв подошел к портрету.
– Неужто я таков? Горазд грозен да немилостив…
– Сущий вы, батюшка, – что видело око мое, то и на холст положило, – потупясь, ответил живописец. – Взор царственный, вселяющий в души смертных немалый трепет, не правду людскую, аки огонь, сжигающий.
– Давилин, схож ли я?
– Капелька в капельку, ваше величество! Ежели бороду снять, на великого Петра Алексеича смахивать станете…
– На дедушку моего? Не врешь, так правда! – сказал Пугачёв и вышел.
Портрет ему не понравился. Он ожидал увидёть себя в славе и сиянии, с державой и скипетром в руках. И пожалел затраченное время.
…Через две недели портрет был в келье игумена Филарета. Кланяясь в ноги старцу, живописец восторженно говорил:
– Лик государя объявленного, Петра Федорыча, списал, великого заступника веры нашей…
– Покажи, покажи.
Живописец развязал портрет, упакованный в синюю набойчатую скатерть, и, как некую святыню, подал игумену. Тот долго всматривался в черты изображенного лица. Наконец воскликнул:
– Ай-ай-ай! Хоть и не больно схож, а он… Камо гряду от лица твоего?
Аще взыду на гору, ты тамо еси; аще спущуся во ад, ты тамо еси… Вскую шаташася, – старец произносил слова эти каким-то загадочным голосом, а в его глубоких темных глазах поблескивали огоньки.
Живописец смущенно нашептывал старцу:
– В народе толкуют, атамана Портнова в Илецком городке вздернул царь-батюшка, Симонова собирается казни предать. Ну и грозен, грозен Петр Федорыч, радетель наш. А власти не признают его, за беглого казака Омельку Пугачёва принимают, окаянные!
Филарет, как вошли в келью, сказал:
– Надлежит сему государеву портрету подписану быть. Мы умрем, а он останется на посмотренье людям.
Зная, что Иван Прохоров не горазд в грамоте, Филарет достал из-за божницы пузырек с чернилами, очинил гусиное перо и приготовился писать.
Перед тем, не доверяя очам своим, он заглянул в пожелтевшую тетрадь с записями о событиях и встречах и на давней странице сыскал строки: «Сего числа имел беседу с забеглым казаком по имени Емельян Пугачёв; нашей веры человек, но дик и странен, донос же попаляем в сиром звании своем гладом духа и проворством помышления».
Живописец, кланяясь в пояс, молвил:
– Ты, отче Филарет, пиши тако: сей-де лик пресветлого императора и государя Петра Федорыча Третьего, великого ревнителя веры нашей древлей, писан-де той же веры Иваном, сыном Прохоровым… в тысяча семьсот…
– Да уж не учи, знаю! – перебил его старец и оправил очки. Скорбно, про себя, в бороду улыбаясь, он на обратной стороне портрета вывел следующую надпись:
«Емельян Пугачёв, родом из казацкой станицы, нашей православной веры, принадлежит той веры Ивану сыну Прохорову.
Писан лик сей 1773 года сентября 21 дня».
5
Государя со свитой угощал обедом Иван Творогов. Перед началом трапезы, кланяясь, он сказал:
– Бью челом, хлебом да солью да третьей любовью, – и всем налил водки.
А государю поднесла чару на медном с эмалью персидском блюде сама Стеша. Красивая, рослая, румяная, с лукавым в глазах блеском, она была в лучшем наряде и походила на боярышню.
Но Пугачёв, приняв чарку, хотя и положил на блюдо пять рублевиков, взглянул на Стешу равнодушно.
Обиженная Стеша горестно вздохнула, потупилась. А вот как ей хотелось, чтобы государь чокнулся с ней и при всех поцеловал ее. Неужли эта птичка остроносая, Устька Кузнецова, батюшку приворожила?
Все выпили в честь новой полковницы-хозяйки и полковника-хозяина, а когда Творогов взял бутыль, чтобы снова налить водки, Пугачёв махнул рукой:
– Убрать! Не гоже теперь.
Казаки переглянулись, бороды их печально повисли. За обедом был совет, куда назавтра путь держать? Решили двинуться к крепости Рассыпной.
– Оная крепостца махонькая, ваше величество, – сказал Творогов, покручивая кудрявую бородку. – Она по ту сторону Яика, по пути к Оренбургу. В полугоре стоит. Супротив нее киргиз-кайсаки вброд Яик переходят, народу пакости чинят.
– А кто там комендант и много ли воинской силы? – спросил Пугачёв.
– Комендантом там майор Веловский. При нем полсотни оренбургских казаков да рота старых солдатишек.
– Не больно страшно, – сказал Пугачёв. – Почиталин, напиши-ка им мой манифест. А где сержант Николаев? Пущай и он вместях с тобой работает, он поболее тебя учился-то.
Казаки опять переглянулись. Им не нравилось, что государь приближает к себе какое-то дворянское отродье.
Сержант Николаев без зова обедать с государем не посмел. Приближенные косятся на него, как на чужака, особенно Митька Лысов, а с ним заодно Давилин. К тому же душевное состояние сержанта было самое подавленное. Он сидел на земляном полу, жевал хлеб с маслом, глаза его застилались слезами.
С трепетом осматривал он последнюю судьбу свою. Предвидение своего трагического конца повергало его в трепет.
– Что я наделал, что наделал… Уж лучше бы быть мне повешенным, нежели изменником… – шептал сержант, но, взглянув на висевший труп казненного Портнова, судорожно передернул плечами. – Ну как мне быть? – уж в который раз безответно вопрошал он самого себя. – Бежать? За мной следят. Да и как явлюсь с обрезанной косой к полковнику Симонову. К тому же предатель возница наверняка всем разболтал, как я кувыркался в ноги Пугачёву. А ежели остаться служить верой и правдой? Но кому служить? И чего эта толпа изменников хочет? Всех их ждет веревка с перекладиной… А вместе с ними и меня!
Он, двадцатипятилетний молодец, стиснул дрожавшие губы, голубые выпуклые глаза его засверкали, пристукнув кулаком в землю, сержант неожиданно для самого себя выкрикнул:
– Служить!
Все в нем замерло, все подчинилось этому внезапному, но крепкому решению. Да, он будет служить новому хозяину, как верный пес. И никаких помышлений об измене!
– Служить! – еще решительней выкрикнул сержант.
Он снова стал взвешивать все обстоятельства, вдумываться в нелегкие, сложные условия предстоящей жизни. Ну, что ж… Пугачёв даровал ему жизнь, приблизил его к себе, и в тяжелый час он, Николаев, всегда найдет у этого человека защиту.
А вдруг Пугачёв воистину есть государь Петр Третий, как о том твердит разбойник Чика и тот старый дурак, Почиталин?
Царь! Пострадавший, убитый, воскресший, ищущий для народа правды!
Диво мне, что он царский облик потерял, – вон сколько в рабском виде жил, простым смердом…
Сержанту показалось, что земля вздрогнула под ним и заколыхалось небо: он закрыл руками лицо, как от сильного света, и повалился навзничь.
– Николаев! Эвот ты где валяешься… Беги скорей, государь кличет…
Он поднял голову. Пред ним стояли два вершних казака. Он вскочил и побежал.
– Дашенька, милая Дашенька! – спотыкаясь, бормотал он на бегу. – Ты думаешь, что я погиб? Нет, я жив еще… Но – погибаю!
…Дашенька в эти минуты лежала в своей горенке, на деревянной, под кисейным пологом, кровати, её голова завязана мокрым полотенцем, глаза покрасневшие, заплаканные.
Из Оренбурга возвратился сегодня в Яицкий городок старый казак Пустобаев. После доклада коменданту он зашел в горенку Дашеньки и поведал ей горькую весть о том, что сержант Митрий Павлыч Николаев до Оренбурга не доехал, сгинул без вести. Но никто, как бог! Придёт время, суженый возьмет да и объявится. И убиваться столь прекрасной девоньке нечего: в отчаянье, сказывают, грех один, а мы все под милостию божьей ходим.
Ни приемной матери, ни приемному отцу своему Дашенька не обмолвилась ни словом. Рассудительная и своевольная, она решила пережить беду одна.
Ну, может быть, при случае посоветуется с тайной подруженькой, Устей Кузнецовой, девушкой умной, с твердым характером, Дашеньке преданной.
«Эх, Митя, Митя! Неужли же угодил ты в руки разбойника, неужли же злодей голову срубил тебе, а тело бросил на растерзание волков степных?» – мысленно причитает Даша, и белая подушка её мокра от слез.
…И откуда знать было осиротевшей Дашеньке, что Митя её жив, невредим? Вот он сидит в избе с кудрявым молодцом Иваном Почиталиным, и веленьем государя оба сочиняют манифест. Они пишут наспех, государь не терпит промедления и, наверное, укажет им внести какие ни на есть в манифест поправки.
«Сим моим указом в Рассыпной крепости всякого звания людям повелеваю: как вы, верные мои рабы, служили и покорны были напредь сего мне и предкам моим, так и ныне в самом деле будьте верны и послушны, стремитесь с истинною верноподданническою радостью и детскою ко мне, государю вашему и отцу, любовию…»
Сержант Николаев пишет бумагу со всей искренностью, двоедушничать – не в его нраве, ему хочется, чтоб этот бородатый человек остался его трудом доволен и чтоб крепость Рассыпная без пролития крови подчинилась ему.
«Кто же сего моего указа не послушает, тот сам узнает праведный гнев противникам моим».
Окончив, оба молодца направились к государю. Но было уже поздно: стоявшие у крыльца на карауле казаки повернули их обратно:
– Не приказано пущать. Его величество почивают.
Когда Пугачёв ушел на покой в отведенную ему спальню, новая полковница, Стеша, услала своего мужа на тот конец улицы, к дьяконице, за дрожжами – завтра, мол, гостей на дорогу пирогами придётся угостить.
И только новый полковник за ворота, Стеша опрометью вверх по лестнице: надо же царю-батюшке оправить изголовье.
Комендант Рассыпной крепости, майор Веловский, «возмутительного» Пугачёвского листа не принял. И как стали приближаться Пугачёвцы, он открыл по ним огонь из ружей. Но защитников крепости было весьма мало.
Веловский объявил, чтобы все, кто хочет спастись, бежали в комендантский дом. Офицеры и несколько солдат заперлись в крепком деревянном доме и стали метко отстреливаться из окон. Среди войска Пугачёва были убитые и раненые.
– Зажигай! – кричали озлобленные Пугачёвцы и с пуками горящей соломы стали прокрадываться к осажденному дому.
Пугачёв послал Давилина с приказом, чтоб дом не поджигали, а супротивников взяли живьем.
– А то, вишь, ветер: крепость огнем возьмется, все жительство безвинных людей сгорит. Не можно это, детушки.
Вскоре казаки, осыпаемые пулями, вломились в комендантский дом и всех защитников доставили к Пугачёву. Он отдал такой приказ: майора Веловского с женой и офицера повесить, сдавшихся солдат поверстать в казаки, обрезать им косы, привести к присяге.
Забрав три пушки, порох и снаряды, войско на следующий день выступило к Нижне-Озерной крепости.
Пугачёв чувствовал себя уверенно. Войско его дерется храбро, берет форпосты и крепости, уничтожает походя вражеские отряды. Еще осталось взять три крепости, а там – знай, катись вольной дорогой к самому Оренбургу.
Глава 6Нижне-Озерная и Татищева. Дух крепостного гарнизона. Ссора
1
Губернатор Рейнсдорп получил новое известие: прискакавший из Илецка гонец доложил, что городок занят мятежниками, и население встретило самозванца с хлебом-солью.
Беспечный, бестолковый губернатор, вместо того чтоб это известие проверить, разослал по городу приглашения на новый бал по случаю коронации императрицы.
Среди бала пришел рапорт коменданта Татищевой крепости, полковника Елагина, о занятии Пугачёвым Илецкого городка и казни атамана Портнова.
Казалось бы, известие ошеломляющее. Но, чтоб не омрачить торжества, губернатор скрыл от гостей грозившую всем опасность. Он был совершенно уверен в силе Оренбургской крепости, в отваге защитников её и в собственной непогрешимости в делах военных.
Пугачёвцев же он считал просто-напросто шайкой разбойников, пополнявшейся изменниками-казачишками. Намерения этой обнаглевшей шайки – погулять, попить, пограбить. Впрочем, у генерала Рейнсдорпа разговор с «воровским сбродом» будет не долог, без особого труда он сотрет с лица земли всю «нечисть»!
Итак, прежде всего – спокойствие, спокойствие… Бал продолжается!
На другой день после бала явился с письмом посланец Нур-Али-хана.
Этот владетельный азиат вел хитрую игру: он хотел оставаться верным царствующей императрице и в то же время вести дружбу с новоявленным царем.
Рейнсдорпу он писал:
«Мы, на степи находящиеся люди, не знаем: сей ездящий вор ли или реченный государь сам?» Далее он предлагал губернатору, ежели в том будет нужда, собрать своих пять тысяч киргизов, идти по следам самозванца и пленить его.
Рейнсдорп на словах передал посланцу, что в помощи хана не нуждается, так как для «сокрушения злодея» достаточно и русских войск.
В тот же день, получив, в дополнение ко всем другим известиям, тревожный рапорт полковника Симонова, губернатор сделал распоряжение бригадиру барону Билову выступить с воинским отрядом при шести полевых пушках навстречу самозванцу. Билову предписывалось идти к Илецкому городку, злодейскую толпу разбить, мятежников переловить.
К вечеру 25 сентября 1773 года отряд барона Билова прибыл в Татищеву крепость, что в шестидесяти шести верстах от Оренбурга. А часа два спустя подъехал туда на бричке и сам Билов.
Комендант крепости, старик Елагин, с нескрываемой радостью встретил его возле крепостных ворот:
– Ну вот, батюшка Иван Карлыч, и вы пожаловали, спасибо! А утресь ко мне дочерь заявилась, Лидочка. Она, ежели изволите помнить, с нонешней весны в замужестве за Харловым, комендантом Нижне-Озерной. Ну, вот он и отправил её в родительский дом: в Татищевой, мол, укрытие-то покрепче…
Ох, господи, вот до чего дожили, Иван Карлыч!.. Слыхано ли, видано ли, чтоб казаки, нарушив святую присягу, к разбойнику передались! Ну, да ничего! Мы им покажем, где раки зимуют… В бараний рог согнем… И без промедления! Как полагаете?
– По сведениям, у злодея до трех тысяч касаков и всякий сброд, – тяжело шагая рядом с Елагиным и посапывая, отозвался тучный, коротконогий барон Билов.
– Откуда там три тысячи?! А хотя бы и так. У нас ведь тринадцать пушек.
– У него, по имеющимся данным, тоже пушки есть. Но… будем уповать, что пресечем!..
– Он, батюшка Иван Карлыч, этот супостат Емелька, в Илецкой Защите атамана Портнова повесить приказал… Таковы слухи в народе.
– Фсдор, фсдор! – вращая водянистыми глазами, выкрикнул Билов и потянул из кармана трубку с кисетом.
– Нет, не вздор, – неожиданно рассердясь на легкомыслие немца, сказал полковник Елагин. – Да что вы, Иван Карлыч, все как-то в натыр идёте?..
Они шли по узкой крепостной улочке, обстроенной приземистыми, крытыми соломой глинобитными казармами, кирпичными красными складами фуража, амуниции, топлива, зарывшимися в землю и обложенными дерном пороховыми погребами. Между постройками – небольшие огороды с грядами мака, подсолнухов. Много скворешен на шестах. У колодца с журавлем – два длинных корыта, жидкая вокруг грязца и деревянные надолбы, огрызенные лошадьми.
Человек пятнадцать молодых казаков, по-особому подсвистывая – фиу, фиу, – поят коней с оживлением, что-то рассказывают, громко хохочут. Завидя командиров, смолкают и, перемигнувшись друг с другом, без особой охоты и радения, кой-как вытягиваются перед проходящим начальством. Рожи у казаков себе на уме, в прищуренных глазах их отблеск тайных мыслей. Рассеянный Билов этого всего не замечал, но благоразумный и пытливый полковник еще и до этого дня видел в поведении своих людей нечто странное, пугающее, и это сильно угнетало его.
Да взять хотя бы этих пожилых, плохо бритых солдат с обветренными, морщинистыми лицами. Вот они сидят вдоль казарм, на завалинках. Двое, поглядывая на багряно-мутный диск заходящего солнца и сугорбясь, тянут грубыми голосами, как слепцы, заунывную стихиру; другие, вооружившись большими иголками, сощурившись, латают порты и рубахи. Иные, поставив в ногах шайки с водой, при помощи шомпола и палки неторопливо промывают стволы ружей и пищалей, а иные сидят вовсе без дела, балакают, как старухи у паперти, позевывают, закрещивая беззубые рты. Словом, держат себя солдаты так, будто кругом тишь да гладь.
Проходя, Елагин нарочито строго смотрит в их сторону. Солдаты неохотно встают, и уже нет того, чтобы – каблук в каблук, грудь вперед, руки по швам. Один даже не подумал подняться. Поелозив задом на завалинке, он спрятался за спину стоявшего перед ним и притаился.
– Кувалдин! – в полный голос окликнул старого солдата полковник. – Встать, сукин сын… Ко мне!..
Шарпая по земле ногами, старик кой-как подбежал.
– Почему не встаешь, когда перед глазами начальство! – Старик мялся, молчал. – Тебя или не тебя спрашиваю?
– Слеп я стал, ваше высокоблагородие, не дозрил вас.
– Какой же ты к чертовой матери воин, как же ты во врага стрелять будешь? Раз слеп стал, в могилу, значит, пора…
– Пора, пора, это так, – тряхнул головой Кувалдин и вызывающе, с оттенком угрозы добавил:
– Вот ужо многие в нее, в могилушку-то, уляжутся.
А будя божья воля, тожно и мне не сдобровать.
– Пшел прочь, дура! – крикнул на старика Елагин.
А вот и комендантский, крепко выстроенный одноэтажный каменный дом.
Высокое крыльцо с перилами, палисадник, рябина, полосатая будка, часовой с ружьем, полосатый столб, на столбе вестовой, в полпуда, колокол.
– Покорно прошу, многочтимый Иван Карлыч, запросто поужинать у меня да и переночевать.
Встретила их печальная Лидия. Ей двадцать третий год, она не высока, с тонкой талией. Серые под густыми бровями глаза на миловидном загорелом лице выразительны и грустны.
Барон Билов тупо взглянул на нее, расшаркался и поцеловал ей руку.
В клетке под потолком высвистывала канарейка, ей откликались из соседней горницы сразу два щегла. Денщик принял от Билова дорожный архалук и трость.
2
Всем елагинским хозяйством заправляла комендантша. Толстенькая, кругленькая, со здоровым румянцем на щеках, она по своим довольно обширным полям и пашням разъезжала верхом на калмыцкой лошадке.
Время позднее, осеннее, а у нее еще овсы не скошены, вконец пересохли, зерно течет. Виной же тому её супруг – полковник Елагин. Как ни ссорилась с ним, как ни корила его: «Службист неразумный, в генералы, что ли, тянешься?» – он все же на своем поставил и заместо полутораста солдат, нужных для второго сенокоса и прочих полевых работ, отпустил за последний месяц всего сорок человек, да и те – калека на калеке: «Ты, мать, в мои дела не суйся. Орда по степи грабежами промышляет, киргиз-кайсаки, не могу же я крепость обнажить». Вот чем прикрывается, непутевый!
Но сегодня у нее на работе, слава богу, все сто сорок человек.
– Давай, давай, старички!.. Давай, давай, солдатики! – покрикивая, скачет она на своем коньке по жнивью, подобно воеводе.
Она в длинных мужских сапогах, в короткой юбке, из-под которой выглядывают полосатые шаровары. На голове – солдатская войлочная шляпа.
Старые солдаты вяжут снопы, с трудом разгибают затекшие спины, потягиваются, брюзжат:
– Приморились, матушка. С утренней зари бьемся, а уж скоро солнцу закатиться. Домой пора.
– Ладно, ладно… Выспитесь еще…
– Да ведь через силу-то и конь не потянет. Не молоденькие!
– А ты, капрал, знай подгоняй их, чего слюни-то распустил? А то у меня живо за решетку угодишь! Ну, ну, дружней, – и комендантша скачет к двум молодым казакам, сгребающим сено в копны.
Старики, не слушая окриков капрала, бросают работу, сходятся в кружок, садятся на снопы, закуривают носогрейки.
Глядя на эту странную группу утомленных людей, трудно было признать в них стойких воинов, геройством которых немало восхищался в свое время прусский король Фридрих. Согбенные, с погасшими глазами на морщинистых медно-бурых лицах, с пучками кое-как заправленных волос на затылке, они напоминали собой скорее сельских пономарей, чем боевых солдат.
– Вот, братцы, какова наша служба царская… – ворчат старики, разминая сухими кулаками затекшие поясницы. – Не её величеству служим, а комендантше…
– У нас ли одних так?! У всех ахвицеров этакая же повадка – гонять солдат на работы на свои… Планида наша такая, – откликается соседям сухонький, низкорослый старичонка и широко раскрывает в позевоте беззубый рот: зубы съело время, повыбило начальство.
Действительно, не только у полковника Елагина, но и по всему Яику, вместе с Яицким городком, вместе с крепостями и столицей края – Оренбургом, атаманы, старшины, офицеры и даже сам генерал Рейнсдорп, обзаведясь большими хуторами, в той или иной мере занимались сельским хозяйством и в качестве рабочей силы употребляли солдат, казаков, беглых, изловленных киргизов, калмыков. Иные же, как атаман Мартемьян Бородин, за гроши скупали рабов из бедноты малых народностей и закабаляли их себе, как вечных данников.
3
Крепость Нижне-Озерная, куда подступал Пугачёв, стояла на крутом утесистом берегу Яика и была обнесена бревенчатым частоколом, на стенах и возле ворот – несколько пушек. Крепостной гарнизон – это горсть престарелых солдат, не более того – драгун да полсотни переселившихся сюда оренбургских казаков.
Комендант крепости, майор Харлов, отправив свою жену в Татищеву, к отцу ее, коменданту Елагину, ждал от тестя подкрепление.
Елагин с дочерью Лидией чуть не на коленях умоляли барона Билова скорей идти с войском выручать Харлова и крепость. Но Билов отказался: пусть Харлов спасает себя, как знает. Впрочем, он вышел с отрядом в поле, прошел верст пятнадцать и вернулся: не хватило отважного духу!
Таким образом, Нижне-Озерная крепость обречена была на самозащиту.
Харлов все еще ждал какой-то, откуда ни на есть, помощи, как чуда. Но вместо помощи все оренбургские казаки, как только стало смеркаться, вскочили на коней и умчались в сторону войск Пугачёва.
Харлов пришел в отчаянье, однако решил защищаться до конца. С помощью денщика он перевез свои пожитки в дом своего кума Киселева, расставил возле пушек крепостной гарнизон с четырьмя офицерами и, приметив уныние старых солдат, сказал им:
– Смерти ли боитесь? Не бойтесь смерти, бойтесь измены государыне.
Солдаты вздыхали, смотрели в землю, что-то бормотали невнятное, иные осеняли себя крестом. Чтоб подбодрить их, майор Харлов поднес им водки и сам выпил. Когда стемнело, с раската, где стояли пушки, ясно было видно, как верстах в двух от крепости засветились костры Пугачёвцев.
– А ну, зажигай фитиля! – скомандовал по линии Харлов.
Старые бомбардиры с неохотой разобрали по рукам длинные палки с намотанной на концы паклей, стали макать паклю в лагунки с дегтем, высекать огонь и раздувать трут.
Харлов сам навел на костры жерла пушек и подал команду:
– Поджигай запалы!
Со скалы, где крепость, дыхнув длинным огнем, ударило в степь несколько пушечных выстрелов.
– Ваше благородие, да нешто ядро достанет ворота? Только зря заряды сничтожаем, – раздраженно сказал криворотый бомбардир. – Эхма-а, – вздохнул он и, казалось, хотел добавить: «Сдаваться бы надо, ваше благородие, вот что!»
– А мы без ядер палить будем, для острастки! – как бы оправдываясь, проговорил Харлов и закричал:
– Подтаскивай, ребята, картузы с порохом!
Дуй вхолостую! И врагу острастка, и нам веселей. А как дойдут разбойники, мы их по заправде пугнем…
От костра, где стояли в козлах ружья со штыками, раздались сердитые выкрики:
– Разбойники ли, нет ли, а только одно осталось нам: сдаваться!
– Нам супротив его силы не выдюжить…
– Казачишки не зря спокинули крепость-то.
– Людство малое у нас, а в петле помирать кому охота!
Харлов дрогнул, но не подал вида, что слышал эти возмутившие его голоса. Он опять скомандовал:
– Запалы! А ну, веселей!
Пушки вновь ахнули в темную глухую степь огнем и дымом. Мрачный Харлов отошел в край раската и, запрокинув голову, потянул из фляги хмель.
«Да, на таких надежды нет… Видно, отвоевался ты на этом свете, Харлов!
Прощай, Лидочка, голубка моя, прощай», – шепчет он и с тоскою вглядывается в сторону Татищевой, куда скрылась любимая жена, с которой ему довелось прожить всего пять месяцев.
Снова ревнули в темную ночь, одна за другой, четыре пушки. Комендант допил водку и велел денщику наполнить флягу до краев. В голове у него зашумело. Он приблизился к группе солдат и, напрягая волю, крикливо произнес:
– Чего приуныли, ребята? Давай-ка песню!
– Не до песен, ваше благородие, – глухо подал голос старый криворотый бомбардир. – Надо бы помолиться да к смерти приготовиться… вот чего! – в мутных глазах старика стояли слезы.
«Кончено, все кончено», – решил про себя Харлов и отошел прочь.
Небо на востоке стало розоветь, на западе сереть, занималось утро.
Вскоре лагерь Пугачёва пришел в движение.
Захмелевший от выпитой водки и от бессонной ночи, Харлов стоял с молодым офицером Мишиным на раскате. Он махнул барабанщику рукой. Как-то ненужно, сиротливо, зазвучал барабан: тра-та, тра-та-та… Дремавшие солдаты встрепенулись.
– К пушкам! – скомандовал Харлов.
– К пушкам! – закричали офицеры.
Солдаты с подавленною бранью вскарабкались на вал.
По бурому полю на крепость надвигалась конная толпа. Впереди, на статном коне – сам Пугачёв, за ним – свита, знамена, лес поднятых пик.
Крепость молчала. Сдается, что ли? Но вот внезапно пушки зевнули, засвистела картечь, заскакали ядра.
– Ах, изменники! – сдвинув густые брови, ахнул Пугачёв и подстегнул коня.
Отряд пошел к крепости рысью.
– Ваше царское величество, – подскакал к Пугачёву встревоженный Яков Почиталин. – Поопаситесь, батюшка… Отъехали бы вы к сторонке. Вишь, ядра…
– Старый ты человек, а говоришь чистую дурь, – спокойно ответил Пугачёв:
– Разве пушки на царей льют?!
– …Запалы! Запалы! – не сводя с надвигавшегося врага глаз, командовал Харлов.
Пушки гремели не переставая. И вдруг, словно сговорившись, смолкли.
Пугачёвцы приближались. С их стороны уже слышались ружейные залпы.
– Давай! Чего ж вы!.. – заорал Харлов и оглянулся. У пушек и за валом почти никого не было. Лишь, прячась за частоколом, маячили тенями десятка полтора стариков, да на валу суетились четыре офицера, пытаясь надсадистыми криками: «Назад, черти! Назад!» – вернуть разбегающихся кто куда солдат.
Харлов теперь сам, в одиночку, перебегал от пушки к пушке и зажигал запалы. Пушки грохали вслепую. Офицеры снова с поспешностью заряжали их, обезумевший Харлов поджигал запалы, сам себе командовал: «Пли! Пли!..»
Но уже с треском рушились ворота, Пугачёвская конница вскочила в крепость. Харлов выхватил саблю.
– Ура! Ура!.. – закричал он дико, пронзительно и бросился с вала навстречу коннице.
Ударом пики ему выбили глаз, на щеку брызнула кровь, глазное яблоко моталось на толстом нерве, как маятник. Исступленный Харлов продолжал помахивать саблей направо-налево. В него вонзилось сразу несколько пик.
Изрублены, исколоты были все офицеры и почти все солдаты. А те, кому удалось бежать, снова вернулись и, пав на колени, вопили дико:
– Признаем государя, отца своего!..
Казаки-оренбуржцы, что вчера ускакали из крепости в стан Пугачёва, рассыпались – одни по домам, другие – по складам, третьи бросились в дом харловского кума Киселева.
– Эй, показывай, где харловское добро?
Им указали. Они принялись вытаскивать пожитки на улицу. Два казака – трезвый и успевший здесь, в крепости, вдрызг напиться – вцепились в большой расписной сундук. Дочь Киселева кинулась им в ноги, заплакала:
– Ой, родные, государи мои!.. Я ж невеста… Это ж мой сундук, с приданым!
Казак, который потрезвее, отступился от сундука, сказал пьяному:
– Пойдем. Грех забижать Анютку!
Но пьяный ударил девку сапогом в лицо, она облилась кровью, завыла.
Вбежали еще пятеро.
– Подхватывай! – крикнул им пьяный.
Сундук выволокли. Девка мчалась по улице.
– Где надежа-государь? Где?! – кричала она, не помня себя.
Пугачёв стоял на раскате, осматривал с Чумаковым пушки. Девка повалилась в ноги царю и, целуя сапоги его, запричитала.
– Встань, милая, – приказал Пугачёв и, подхватив девушку под мышки, поднял ее, как перышко. – Кто смел обидёть тебя?!
Пораженная неожиданной милостью, запинаясь и хныча, она рассказала о своем горе. Пальцы рук Пугачёва сжались, разжались. Через ноздри задышав, он крикнул Давилину: