355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шишков » Емельян Пугачев. Книга 2 » Текст книги (страница 22)
Емельян Пугачев. Книга 2
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 00:30

Текст книги "Емельян Пугачев. Книга 2"


Автор книги: Вячеслав Шишков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 49 страниц)

– Чернышева до Оренбурга допущать не можно, Григорьич.

– Да уж постараемся…

– Ежели сила не берет, хитростью надо обмануть.

– Время придёт, обманем, батюшка.

Пугачёву понравился этот ответ, он усмехнулся, спросил:

– От атамана Овчинникова вести есть?

– Есть, Петр Федорыч. И об этом деле я доложиться пришел. От Овчинникова только что гонец прибежал: Кар-то дюже побит.

– О-о-о!.. Ведут ли его?

– То-то, что нет. От Юзеевой наши поворотили его да взад пятки верст на двадцать угнали…

– Эх, дураки!.. Генералишку не могли словить!.. – вскочил Пугачёв и, руки назад, стал в волнении вышагивать по комнате.

– Да вы, ваше величество, не печалуйтесь. Мы бучку дали генералу и добро! Человек до двухсот повалили у него. А к нам сотня конных мужиков да татар с солдатами переметнулись от Кара-то.

– Добро, добро! Солдаты, видать, склонны повсегда к нам, Григорьич.

Так, стало быть, Кар докаркался? Стало быть – победа?

– Победа, батюшка! И так, и этак победа!

Пугачёв подошел к лестнице на кухню, распахнул дверь и гаркнул вниз:

– Эй, кто там живой! Подать нам с полковником Шигаевым винишка покрепче, а на прикуску редьки тертой с маслом да жареной баранинки с жирком. Живо! Одна нога здесь, другая там!..

2

Два бывших гренадера – старик Фаддей Киселев и молодой Брусов, уже с обрезанными косами и в казачьих шапках-трухменках, поджидали Шванвича на улице.

– А мы уж вашему благородию и хибарку разыскать спроворили, – сказал старик, приветливо улыбаясь. – Извольте идтить за мной!

Втроем шагали они улицей. Народ уже разошелся со зрелища по своим делам. Навстречу попались подвыпившие казаки. Раскачиваясь в седлах, сладко улыбаясь и полузакрыв глаза, как соловьи, они горланили песню.

– Зюкнувши! – подмигнул в их сторону молодой Брусов и облизнулся. – Ох, и гуляки же эти казачишки!

По дороге тянулся большой крестьянский обоз с бревнами. То здесь, то там, между старыми жилищами, на огородах и в поле, не одна сотня мужиков наскоро рубили себе избы.

За четыре дня было выстроено до шестидесяти кой-каких хатенок, с глинобитными печами, об одном крошечном оконце, затянутом распяленным бычьим пузырем или тонкой льдинкой. А лесу заготовлено еще на сотню изб.

Тут же, на стройках, возились бабы; они доили коров, кормили овец, свиней: многие крестьяне, разгромив господские владения, перебирались в государев табор со всем своим имуществом, не забыв при этом прихватить и кой-что из барского добра. Крестьяне были одеты пестро: и в последнюю рвань – прореха на прорехе, и в добротные тулупы с полушубками. На ногах валенки, лапти, яловые сапоги с подковками.

Возле кустарника работали две новые кузни. Бежавшие от господ крестьяне-кузнецы подковывали казацких лошадей, делали для мужиков острые, в виде рогатки, копья или оковывали железом концы закомолистых березовых дубинок.

– Это лучше сабли ошарашит! – смеялись крестьяне, пробуя дубинки.

Всюду костры, дымки, говор, смех, визг пил, стук топоров. Там вздымали верхний венец, поухивали: «Раз-два, еще разок! Раз-два, матка идёт! Раз-два, подается! Пошла-пошла-пошла!»

Шванвич, шагая к себе, с удовольствием присматривался к этому живому, деятельному бытию. Фаддей Киселев, хотя и хмурил для порядка рыжие щетинистые брови, но тоже посматривал по сторонам одобрительно, а в серых, глубоко посаженных глазах поблескивали искорки восторга. «Вот она Расея…

Зашевелилась!» – внутренне улыбаясь, думал Киселев.

За околицей, до самого перелеска, расстилалось большое поле, усеянное какими-то закоптевшими буграми, из которых клубились сизые дымки, как будто под снегом по всему простору горела земля. А там подальше, в огороженном жердями огромном притоне, табунились косяки лошадей, над ними плавал в морозном воздухе туман. Справа стояли бесчисленные стога бурого сена, между дымящимися бугорками разъезжали на низкорослых, но сытых, исправных лошаденках люди в остроконечных шапках.

Небо было высокое, бледное. Солнце склонялось к закату.

– Тута-ка башкирцы кочуют, орда. Это их стойбище. Ишь, землянок да нор понарыли, чисто кроты! – пояснил старик Киселев.

– А где же казаки? – спросил Шванвич.

– А те, кои в чинах, алибо по возрасту стары, в самых Бердах живут, в селенье, а молодежь-то по огородам, в банях да в сарайчиках, а то и в землянках, по-походному.

– А наши где?

– Сейчас дошагаем! Горе мое, ноги-то обманывают меня, гудут и гудут!

Путники свернули в прогон. Навстречу – казачья полсотня с пиками и со значками. Впереди – есаул. Усталые кони клубятся паром. В середке два всадника поддерживают с боков третьего, тот бессильно изогнулся в правую сторону, постанывает, ежится, голова упала на грудь. Сзади, на двух конях, раненые казаки, татары.

– Откудов, сынки? – невпопад полюбопытствовал Киселев.

– А ты ослеп, чего ли?.. – огрызнулись казаки. – Не со свадьбы жа… Покалеченных везем… Под крепость подступали, ошибка была.

Путники постояли, сочувственно поглядели им вслед, пошли дальше.

Вскоре все трое остановились возле маленькой крайней избушки.

– А вот тута-ка и палаты ваши, – сказал Киселев.

На задах избы, на обширном, в десятину, огороде, работала вся гренадерская рота. Солдаты строили себе землянки, грелись у костров, курили трубки.

– Ну, как, кипит работка, молодцы? – спросил подошедший Шванвич.

– Кипит, ваше благородие! – с добростью ответили солдаты. – Еще денечек, и в тепле мы. Да крестьянство баню обещало нам сварганить. Тогды нам прямо рай!

Шванвич с Киселевым и Брусовым вошли в избу. Застекленное оконце промерзло, давало мало света. Присмотревшись, Шванвич заметил две деревянные кровати; на одной из них, на сенном тюфяке, лежал в мрачной задумчивости Волжинский.

– А кто же в этой избушке на курьих ножках жил? – спросил Шванвич. – Уж не баба ли яга.

– Никак нет, тут мужской пол жил, – ответил Киселев, стоя навытяжку.

– Полячок один, фидерат прозывается, да казак, да офицер. Казак будто в полон попал, полячок в сшибке убит, а офицер повешен.

– За что офицер-то?

– Да чевой-то супротив государя провирался, – сказал Киселев, и глаза его стали злыми, – с изменой, известно, турусы разводить неча!

Волжинский при этих словах порывисто поднялся, накинул шубу и, хмурый, вышел. Шванвич, посмотрев вслед ему, сказал:

– Ты, Киселев, с нами будешь жить. Согласен?

– Ой, ваше благородие! – обрадовался старик. – Да с полным нашим удовольствием!

– Эх, черт! – воскликнул Шванвич. – Жаль, вещишки пришлось бросить в пути.

– Никак нет, ваше благородие, – и Фаддей Киселев выволок из-под кровати походный чемодан Шванвича. – Вы бросили, а мы с Ванькой Брусовым подобрали. Как это можно… Вот и ключик, пожалте, ключик-то я нарочно отвязал да в карман сунул, а то кто его ведает, тут народ аховый.

Растроганный Шванвич крепко обнял старого гренадера. Ванька Брусов, получив разрешение, ушел. Старик затопил еще не остывшую печку, принес из чулана кислой капусты, бок баранины, сбросил старенький мундир, засучил рукава рубахи, стал готовить щи да кашу.

– Таперича заживем, вот как заживем, ваше благородие!

– Только долго ли жить-то доведется, – вздохнул Шванвич, разбирая свои вещи.

– Вот то-то и оно-то, – ответил Киселев, – никому знать не дадено, один бог знает, правда ли верх возьмет, алибо опять кривда укрепится. Ох, грехи, грехи!..

– А что же ты правдой считаешь и что кривдой?

– Ах, ваше благородие, да ведь правда-то на мужицкой стороне, ведь вся Росея-то на мужике стоит, мужиком кормится. А либо взять бусурманскую войну. Кто турку побеждает? Опять мужик!.. Эх вы, косточки мужицкие!..

Дюже мне жалко вас…

Шванвич внимательно вслушивался в грубоватый говор Киселева. Ему нравился этот простосердечный, услужливый старик. Да и сам Фаддей Киселев за дальнюю дорогу успел присмотреться к Шванвичу и полюбить его.

Шванвич с удовольствием раскладывал свои пожитки по кровати. Вот зеркальце, три куска пахучего мыла, бритва, ножницы, свечи, походный подсвечник, чай, сахар, иголки, нитки, белье и, главное, с десяток немецких и французских книг, купленных им в Петербурге. Вот они, ненаглядные!.. С ними можно коротать время, в часы душевной тоски они унесут его мысль в область фантазии чудесной… И он готов был целовать свои книги, как горячо любимую женщину.

Бритва! «Ну, уж нет, надежа-государь, хоть ты и пожаловал нас бородой, а я все же буду бриться!» – подумал он и провел ладонью по заросшей щетиною щеке.

– Вот я и толкую… Мужик натерпелся ой как! Ведь вы сами, ваше благородие, видели, как походом шли, – мужик все к царю, да все к царю лататы дает, мужика таперича ничего не устрашит – ни розга, ни пуля. Уже раз заступник-царь объявился да посулил мужичку землю с волей, – мужик весь на дыбы поднимется, врагов зубами будет рвать… Миллионы их, мужиков-то!

– Толку мало в мужиках, – возразил Шванвич, приготовляясь бриться…

– Вот армия придёт с войны – государю, пожалуй, туго будет. Как полагаешь, Киселев?

– Вот то-то и оно-то. Войско-то у батюшки неахтительное. И порядку маловато; да и обучены, похоже, не бог знат как… Ведь у государя все народ простой. Воевод, чтобы настоящих, нетути. А ему, батюшке, одному не разорваться стать. Вот, ваше благородие, – и Киселев, бросив мыть гречневую крупу, подошел вплотную к Шванвичу, – вот ежели б вы да и другие господа офицеры от всего чистого сердца взяли бы да и помогли наладить дело-то военное!.. Ежели офицерство поможет, дело-то крепко будет, а не поможет – карачун нам всем!.. Ваше благородие! Вот было бы добро-то!.. – морщинистые щеки Киселева задергались, голос стал срываться. – Ваше благородие!.. Ведь один раз живем. Ты все знаешь, ты всю военную науку превзошел и на войне сражался… Уж ты прости меня, старика… Помоги, заступись, родной, за нас, сирых! – Старик, всхлипнув, неожиданно повалился молодому человеку в ноги.

– Что ты, Киселев! Да что ты, старый? – попятился изумленный Шванвич.

– Встань!

– Не встану, ваше благородие! Пока слова твоего не услышу, не встану!

– Встань! – и Шванвич, смущенный, растроганный, принялся подымать гренадера. – Я всеми силами… что могу… Я ведь и сам… того… к простому люду… Я… понимаю, понимаю, старик!

Но Киселев, поднявшись и ничего не слушая, а только бормоча: «Ваше благородие, спасибо, ваше благородие!..» – схватился за голову и, шатаясь, как пьяный, вылез в одной рубахе на мороз. Он присел на крылечную ступеньку, сгорбился, взматывал головой, сморкался в рубаху и, не переставая, выборматывал: «Спасибо! Эх, вот спасибо-то!..»

За ним выскочил Шванвич:

– Киселев! Киселев! Да ты что?.. – и потащил старика в избу.

3

Поздно вечером, когда Пугачёв уже собирался ложиться спать и, сидя в маленькой горенке, доигрывал с Шигаевым последнюю партию в шашки в поддавки, дежурный Давилин доложил о приходе Хлопуши. Пугачёв велел впустить его.

Огромный Хлопуша сбросил с широких плеч лисью с бобровым воротником, богатую шубу и, опасаясь повесить её в прихожей («Чего доброго стянут!»), вошел к Пугачёву, ужав шубу под мышку.

– Вот, батюшка! – сказал он, тряхнув лохматой головой. – Перво-наперво кланяюсь тебе вот этим гостинцем, – и он разбросил в ногах Пугачёва лисью шубу мехом вверх.

– Благодарствую! – промолвил Пугачёв и, подмигнув в сторону шубы, ухмыльнулся. – С кого снял? Ась?

– Ни с кого, батюшка, – усмехнулся в свой черед Хлопуша. – А это управитель Авзянского завода скоропостижно преставился, так он отказал тебе на поношенье. Носи на доброе здоровье, батюшка!

– Садись, Хлопуша-Соколов!

– Постоим.

– Давилин! Подай сюды бархатный кресел… Садись, господин полковник!

Хлопуша покорно хлюпнулся в придвинутое кресло.

– Жалую тебя, Соколов, полковником и ставлю командиром над заводскими крестьянами, коих ты привел ко мне: над пятьюстами!

Хлопуша вытаращил на батюшку глаза, вытянул вперед руки с растопыренными пальцами и, подобно большой жабе, опрокинулся с кресла, как в омут, Пугачёву в ноги:

– Батюшка, помилуй! Какой я, к свиньям, полковник, я и грамоте-то ни аза в глаза!.. Ослобони, отец!

– Грамота ни при чем тут, – сказал, раздражаясь, Пугачёв, – лишь бы человек в дело свое веру имел да честь бы блюл. Встань и не супротивничай!

Объявляю тебе благодарность царскую за людей, за порох, за пушки да за пять тысяч рублев казны, что прислал мне. Пушки опробованы – добрые, бьют метко… А это что у тебя за узелок?

– А это, батюшка, второй гостинчик тебе – два «пряничка» да два «пирожка», – и Хлопуша, размотав холстину, вытащил медные увесистые плитки и подал их Пугачёву. – Орленые «прянички» – то, батюшка!

Пугачёв с интересом повертел их в руках и сказал:

– Об эти пряники зубы поломаешь… Что за чертовщина?

– А это катерининские рублики, батюшка.

Пугачёв прищурился и засипел язвительным смехом:

– Вот олухи царя небесного!.. Ха!.. Максим Григорьич! Видал? Да из полсотни таких рубликов добрую пушку вылить можно!

Хлопуша скреб за ухом и ухмылялся. Шигаев, встряхивая на ладони тяжелый прямоугольный рублевик, сказал:

– Кабы мастера-знатецы были, на пятаки бы нам перелить их.

– Не на пятаки, а на кресты, – поправил его Пугачёв. – Серебреца подбросить, да на большие кресты и перековать, чтоб те кресты в награждение давать людям за храбрость. Треба, Максим Григорьич, пошукать таких мастеров-та… Чтобы кресты, медали… Давилин! Подай-кось из опочивальни рубаху мою железную.

Давилин притащил легкую чешуйчатую кольчугу-безрукавку; сделана она из некрупных стальных планок, скрепленных проволочными кольцами.

– Вот башкирские знатецы ковали, – взял кольчугу в руки Пугачёв и принялся встряхивать. Кольчуга заструилась, зазвенела, как ручеек в горах.

– Башкирец Юлай с сыном Салаваткой в дар прислали мне… Хошь и легка штучка, а её ни сабля, ни пуля не берет. Нут-ка, новый полковник, надень, я по тебе попробую из мушкетона пальнуть, – и Пугачёв швырнул кольчугу на колени сидевшему Хлопуше. – Давилин, подай-кось ружье!

Хлопуша вскочил и замахал руками:

– Да что ты, батюшка, ваше величество?.. Не убивай, дай уж мало-мало в полковниках походить.

Пугачёв захохотал, погрозил Хлопуше пальцем и крикнул:

– Дурак, да ведь пуля-то отскочит!

– А кто её знает, батюшка, ей как взглянется… Пущай Максим Григорьич надевает, он человек стреляный, а у меня жена, ребенчишки.

– Да тебе говорят – отскочит! – смеялся Пугачёв, потешаясь над перепуганным Хлопушей. По случаю одержанных побед Пугачёв был в прекрасном состоянии духа.

Меж тем Давилин распялил кольчугу на полузакрытой двери и подал Пугачёву изготовленное ружье.

– Поостерегись, атаманы-молодцы, а то пуля в сторону прянет, как бы не зачепила кого, – сказал Пугачёв, приложился и пульнул.

И как только грохнул выстрел, вбежала в горницу растрепанная, неприбранная, с подоткнутым подолом и с мочалкой в руке Ненила, а за нею горнист Ермилка с топором.

– Вы что тут воюете? – неистово завизжала Ненила.

Все захохотали. А в прихожую уже вломилась толпа яицких казаков – личная охрана Пугачёва – с обнаженными саблями, с пиками. У всех разъяренные лица.

– Эй, кто палит? Где государь?.. – гулким басом орал сотник Белоносов.

– Заспокойтесь, детушки! Идите с богом! – сказал вышедший к ним Пугачёв, – это я новое ружьишко пробовал.

Внимательно оглядывая государя – здоров ли, цел ли, казаки поклонились ему и, тяжело дыша, ушли.

Вместе с Ненилой прибежала из кухни и пестренькая кошка, любимица Пугачёва.

– Мурка, Мурка, – погладил её Емельян Иваныч и взял на руки. Шигаев, рассматривая кольчугу, говорил Пугачёву:

– Насквозь, ваше величество. И кольчуга прошиблена и дверь насквозь!

Хлопуша, поправив тряпицу на носу и набожно осенив себя крестом, сказал:

– Вот, твое величество!.. Устукал бы ты меня за всяко просто!

– Дурак ты, полковник, императорских шуток не разумеешь, – ответил Пугачёв. – Неужто стал бы я стрелять в тебя? Да ты медведь, что ли?

Давилин, а ну-ка выброси эту чертову железную кофту на помойку!

– Эта кольчуга против сабли с пикой хороша. Да и пуля, ежели на излете, отскочит, – заметил Шигаев.

Затем были втащены с улицы два сундука и корзины с привезенным Хлопушей добром: три больших зеркала, столовые английские часы и клавесин.

Пугачёв с удовольствием разглядывал содержимое сундуков, прищелкивал языком, оглаживал руками богатые серебряные кубки, вазы, кувшины, ендовы, еще недавно принадлежавшие Демидову.

Серебряный орленый кубок с вензелем Петра I Пугачёв тут же подарил Хлопуше; высокие, под потолок, часы велел отнести в хату атамана Овчинникова – вернется из похода, рад будет; большое зеркало – Ивану Творогову – пускай красавица Стеша любуется в него; другое зеркало, поменьше, – полковнику Падурову – да пусть скажут там, чтоб в это зеркало смотрелся не сам полковник, а его татарочка; а вот эту вот мраморную голубь-красотку с отбитым носом – есаулу Шванвичу, да ему же и вот этот бисерный колпак с кисточкой, и меховые рукавицы. Словом, Емельян Иваныч всех оделил дарами. Не обидел и свою особу, отложив кой-какие приятные вещишки.

– А тут чего? – коснулся он ногой большой, как стол, плетеной корзины.

– А здеся-ка сряда всякая, барахлишко, тряпье бабское, – ответил Хлопуша, развязывая веревки на корзине и отпирая замок. – Есть и прянички.

– Медные? – подмигнул Пугачёв.

– Пошто медные!.. Самые съедобные! И вареньице тут есть, банок с пять больших, ежели казаки не сожрали в пути. – Хлопуша, присев возле скрипучей корзины, открыл её и вдруг, всех поразив, внезапно завизжал-завыл дурным, оглушительным голосом и повалился на бок.

– Мышь, мышь!..

Кошка Мурка мигом спрыгнула с плеча Пугачёва и, урча, ухватила мышонка. Горенка грохнула дружным хохотом. Даже на лице Шигаева, строгом, бледном и постном, как лицо монаха в схиме, выдавилась улыбка. А Пугачёв схватился за бока и от неуемного хохота закашлялся.

– Уф, дьявол! Пуще смерти мышат боюсь, пятнай их душу! – сразу облившись потом, задышливо пыхтел Хлопуша. – В тюрьме, в камере, я одноважды мыша увидел, едва решетку не оторвал с окна…

– Бывает, бывает… – откликнулся Пугачёв. – У меня в свите генерал-адъютант один был, старик, так тот черных тараканов боялся дюже. А на войне первеющий храбрец!

Он запер сундуки и корзину, ключи сунул в карман, велел скликать казака Фофанова, хранителя имущества, и, когда тот явился, приказал ему:

– Перетащи-ка с Ермилкой все это к себе вниз. Завтра, в присутствии моей особы, составишь список всему добру.

Затем он указал на искусно сделанную из ясеневого с резьбой дерева неведомого назначения вещь.

– А это что за оказия такая? Стол не стол, кресел не кресел?

– Музыка, – буркнул в бороду Хлопуша и поднял крышку. – Вот ежели по энтим клапанам вдарить, музыку можно вырабатывать.

– Ну, это мы видывали! – сказал Пугачёв, придвинул стул, сел за инструмент и с силой ударил по клавишам обеими пятернями. Струны испустили душераздирающий, разнотонный звук. Пугачёв простодушно засмеялся. – Я ведь во дворце игрывал на этой штуковине-то. Почасту игрывал, да вот забыл…

Бывало, тетушка Елизавета сама меня учивала и за уши не раз трепала, как где собьюсь… – И он, закусив нижнюю губу, опять забрякал по клавишам, но помягче.

– Ты ногой-то, ногой-то, батюшка, орудуй, притопывай помалу, по приступке-то, – неожиданно проговорил Хлопуша, указывая корявым пальцем на нижнюю педаль.

– Учи, учи!.. Не смыслю я с твое-то! – огрызнулся Пугачёв и притопнул по педали. – Сия музыка зовется… Тьфу ты, черт!.. Трасмордас, что ли?

Забыл.

– Уж вот нет, батюшка, ваше благородие! – опять ввязался Хлопуша. – Она называется – клавесин. А играть на ней надобно вот как… Пусти-ка, батюшка! Ты, я вижу, ни хрена не смыслишь.

Пугачёв хотел оттолкнуть его, однако уступил место. Хлопуша засучил рукава, откашлялся, отплюнулся, скривил рот и заиграл.

Шигаев, Давилин и подошедший Максим Горшков придвинулись к Хлопуше и, разинув рты, глядели на него с приятным удивлением. Взяв несколько складных аккордов, Хлопуша подышал в пригоршни, пошевелил кривыми пальцами, стараясь размять их, затем стал двигать бровями и вышептывать, как бы что-то вспоминая. Вот он отбросил назад волосы, вытер вспотевший лоб, покосился на мрачного Пугачёва и вдруг, ударив но клавишам, гнусаво, но складно запел заунывную священную стихиру: «Достоин еси во вся временами нет быти гласы преподобных…»

– Ах ты, сволочь! – не то в восторг и похвалу, не то в порицание выкрикнул Пугачёв. – Откудов знаешь?

– А как же мне, батюшка, не знать? – захлопнув крышку клавесина, ответил сияющий Хлопуша, и большие белесые глаза его стали бегать от лица к лицу. – Ведь я из вотчины тверского архиерея Митрофана.

– Уж не попом ли был там. Ась?

– Пошто попом?.. Я родом крестьянин, из сельца Машковичи, Тверского уезда. А к архиерею по первости в истопники был взят, а тут в певчие попал, голосишка у меня, у мальчонки, подходящий был. Ну, как спевки у нас почасту случались, я и понаторел на клавесине-то брякать. Я мальчишка озорной был, нечистики-то и попутали меня пакость сотворить. Как-то в троицын день заприметил я пьяного дьякона в канаве, взял да всю гриву под корешок и обкорнал ему ножницами, а бородищу начисто отхватил. Так дьякон-то от того позору чуть умом не тронулся, а меня – пятнай их черти! – выпороли и прогнали. Владыка-т Митрофан своеручно посохом меня отвозил. Да так мне, подлецу, и надо!..

Все засмеялись. Хлопуша сказал:

– Да ужо я тебе, батюшка, когда на свободе всю жизню свою обскажу.

Только знай слушай!

4

Сидели за накрытым столом, выпили по доброй чаре крепкого пенника. В глубокое деревянное блюдо, в котором Ненила обычно толкла чеснок и лук, опрокинули банку демидовского малинового варенья. Ели его большими ложками, как кашу, хвалили, запивали квасом с кислинкой. За квасом появилась распластанная соленая рыба, за рыбой опять квас, за квасом тертая редька с конопляным маслом и баранина.

Хлопуша чавкал снедь со всем усердием, громко рыгал «в знак благодарности хозяину», утирал бороду широкой ладонью и неспешно вел свою чистосердечную исповедь.

– А звать меня, люди добрые, Афанасием Тимофеичем, по роду – Соколов, я уж сказывал. А годов мне сорок пять. Опосля архиерейской службы вторично на деревне жил я, а придя в возраст, пошел в Москву в извозчики, и свел я там в кабаке знакомство с капралом да с сержантом Коломенского полку…

Вот как-то закутили мы, по питейным домам ездили. А ночью заехали на Пречистенку; мне велели у рогаток дожидать, а сами ушли. А тут, глядь-поглядь, прут ко мне узлище с серебряной посудой, а через малое время два мешочка денег серебряных да маленький шкатульчик, оправленный золотом, в нем алмазные вещишки. А как зачали на Пречистенке у рогаток бить в трещотки тревогу, дружки мои пали ко мне в сани да дуй – не стой на Москву-реку! Ну, одначе, стражники догнали нас, всех троих привели в часть. Путем-дорогой дружки научили меня, чтобы всем троим настоящинское званье укрывать, а показывать одно: все, мол, мы беглые, Черниговского полку солдаты. Нас отправили в военный гауптвахт. Там по суду меня приговорили к шпицрутенам и прогнали через сотню человек шесть разов.

– Не больно сладко, – вздохнув, сказал задумчиво сидевший Шигаев.

– Да, сладости не шибко много, – согласился Хлопуша и потянулся к штофу с вином; ему не препятствовали. – Два раза водой отливали меня, и валялся я изувеченный, месяца с два. Шибко я здоровьишком своим скудался.

Кровью харкал… Да, родимые мои, спортила меня Москва, вот как спортила!

С мазуриками спознался, увечье немалое претерпел! А все через зелье это! – ткнул он пальцем в опорожненный штоф. – Правильно в божественных книгах сказано: не упивайтесь вином, в нем бо блуд.

– Ну, а как в конокрады-то попал? – спросил Шигаев. – Помнишь, в тюрьме ты мне сказывал?

– Нет, Максим Григорьич, не был я конокрадом, ни в жисть не был. Это облыжно! После Москвы-то я опять в своей деревне очутился, под Тверью, и жил там в последней бедности. И поехал я в город Торжок, и выменял там на базаре коня у мужика. А этот самый мужик – чтоб ему без покаяния, собаке, сдохнуть! – в провинциальной канцелярии возвел на меня поклеп, что я, мол, у него коня украл. А как считался я в своем сельце человеком худого состояния, жители принять и защиту дать мне не согласились. А канцелярия определила высечь меня кнутом и сослать на жительство в Оренбург.

– Вот видишь, Афанасий, – стало, не вино, а сам ты виноват, – укорчиво сказал Шигаев.

– Ничего не сам, а народ шибко виноват, жители. Они не приняли меня.

– Стало, ты согрубил народу, вот и поддержки тебе не дали, – настойчиво вел обвинение Шигаев. – Народ никогда зря не обидит.

– Ой ли? – ввязался в разговор Пугачёв. – Нет, Григорьич, как хошь, а не соглашусь с тобой. В народе, брат, разные людишки бывают. Иных за ведро вина можно купить. Я, конешно дело, не про весь народ балакаю, а про скопище, про сброд. Чуешь? – Глаза Пугачёва загорелись. Он вскочил и стал шагать по горнице.

Шигаев, сметив, что предстоит с батюшкой разговор «по душам», и считая Хлопушу человеком лишним, сказал ему:

– Слышь, приятель! Сделай милость, дошагай до моей хаты, принеси записную тетрадь мою с расходами, буду государю отчет чинить, а я забыл…

Я бы Ермилку спосылал, да страшусь документ доверить – как бы не утерял…

– С полным нашим удовольствием, – проговорил Хлопуша, польщенный оказанным ему доверием, оделся и быстро вышел. Шигаев запер за ним дверь.

Тем временем Пугачёв, припомнив свою давнишнюю беседу со скитским старцем Филаретом, продолжал:

– Ха, народ!.. А слыхал ли ты, Григорьич, как рекомый народ ложного Димитрия на царство посадил, оный же самый народ и разорвал царя Димитрия на части. Вестимо вам это, аль нет?.. Толпища – что комариный рой: кудь ветер дует, туды и комары летят… Али взять хоша бы Степана Тимофеича Разина, казака донского, с чего он в руки бояр-злодеев попал и такую страшительную, на колесе, смерть принял?.. А с того, опять-таки, что в народе полного ладу не было и всякие водились душонки промежду него.

Наслышавшись мы горазд много об этом, как по Дону довелось бродить. – Он остановился, помолчал и, воззрясь на смущенно покашливающего Шигаева, спросил его:

– Ну, а как думаешь ты, Максим Григорьич?.. Вот ты все балакаешь – народ да народ… А ежели б я, к примеру, вышел, да и объявил ему, что есть я обыкновенный сирый человек, а вовсе не царь?

Вопрос был столь внезапен, прям и необычен, что оба атамана выжидательно уставились на батюшку. И средь наступившей тишины Пугачёв, раздувая ноздри, молвил:

– Народ, чаю, зараз прикончил бы меня… А не то – самовольнице Катерине предал бы…

Пугачёв и сам, похоже, смутился этими своими словами. Как будто и повода к ним не было, но вот какая-то шипица вдруг кольнула его в самую душу, и он, не сразу одумав смысл своего вопроса, кинул его своим товарищам.

Безбородый, безусый, похожий на скопца, Максим Горшков, испугавшись, набычился и гулким, с дрожью, голосом сказал:

– Ты, ваше величество, царь есть. Всему народу ведомо это.

– Да знаю, что не лапоть я, не приблудыш какой! – закричал Пугачёв. – Я к примеру толкую. Вот, скажем, взял бы я да и крикнул людям: «Не хочу вас за нос, как индюков, водить, не внук я Петра Великого, а есть я правнук Разина, вольный житель!» Что бы тогда? Ась?

Шигаев приосанился, махнул по бороде концами пальцев вправо, влево, сказал:

– Народ, это верно, разъярился бы, пожалуй… Обязательно разъярился бы, батюшка! – добавил он уверенней и продолжал с внезапной угрозой в голосе:

– И тебя бы убил, да и нас переколол бы… А почему так? А потому, что вы, батюшка, укрепу из-под ног у него, у народа-то, вышибли бы, надежду его рушили бы, даль-дорогу ему затмили бы. А первей всего – за обман! Ведь не всякий простит обман-то… Эх, да чего там!.. и поздненько нынче про это про все талалакать…

– Поздненько, ваше величество, – повторил и шадривый, неразговорчивый Максим Горшков, двигая вверх-вниз бровями. – Взялся за гуж, не говори, что не дюж.

– Это самое, – вскинув на него глаза, сердито буркнул Пугачёв и отошел к окну, за которым чернела глухая ночь.

Горшков и Шигаев переглянулись. Они, каждый по-своему, любили Пугачёва, но, охраняя свои интересы, все время зорко следили за ним. И теперь им обоим вдруг с ясностью припомнилась далекая потайная ночь в бане, припомнилось крестное целование и клятва – признать Емельяна за царя, дабы служить ему верно… Будь же здоров, будь до конца благополучен, отец наш, Емельян Иваныч! Благополучен и… послушен: затеяли дело вместях, так уж не брыкайся, ваше величество, не куролесь…

А то и тебе и нам несдобровать!

Емельян Иваныч напряженно глядел через окошко в тьму, как в стену, полный своим нелегким раздумьем, и в его ушах еще звучал голос, похожий на угрозу: «Народ, это верно, обязательно разъярился бы!» Да, так оно и есть… Ежели не Шигаев с Горшковым – им Пугачёв крепко верил, – то другие атаманы, вроде Чумакова, помогли бы, пожалуй, народу в ярость прийти…

Только объявись, попробуй: «Какой, мол, к лешему, я Петр Федорыч, я такой же, как вы, простой человек, лишь за всех вас духом воспрял!» Попробуй-ка этак молвить, вот и заварится буча. Сыщутся, пожалуй, которые и поддержат его, а громада-то, чего доброго, за атаманами пойдет: «Поздненько, мол, батюшка… Царем-де за гуж ты взялся – царем и тяни, а ежели нет, так и нас с тобой нет». И разобьется народ, как вода и пламень, надвое, и получится великая смута, и проистекут побоища страшные… Нет уж, Емельян, видно, уж, ежели «попала в колесо собака, пищи да бежи…» Точь-в-точь так. «А вот возьму, да и упрусь!» – мысленно воскликнул он и загрозил во тьму взором.

В дверь постучали. Шигаев отпер, впустил Хлопушу, принял от него тетрадь в синей корочке, поблагодарил его. Хлопуша, раздевшись, присел к столу, ужал в корявую лапищу с набухшими жилами штоф темно-зеленого стекла с орлом, встряхнул его и, глотая слюни, с огорчением поставил на место.

– Эх, усохло винишко-то… Выпить ба, – сказал он и, повернувшись к Пугачёву, громким голосом воззвал:

– Батюшка, твое царское величество!

Подь сюды поближе, каяться перед тобой хочу!

Стоявший у окна, руки назад, Емельян Иваныч с готовностью прошагал к столу, поскрипывая подкованными сапогами, и сел в мягкое кресло. Лицо у него было хмурое, рот слегка подергивался, глаза блестели.

Хлопуша, обхватив ладонями локти и раскачиваясь взад-вперед, как пильщик в работе, воззрился на Пугачёва, заговорил:

– Батюшка, слушай! Как на духу тебе, без утайки.

Он начал рассказывать о том, как перебрался в Бердскую слободу, женился, обзавелся хозяйством, прожил на месте пятнадцать лет, затем ушел работать на Покровский, графа Шувалова, медный завод. И, проработав там трудолюбиво с год, спознался с тремя работниками из беглых людей.

– Оные злодеи в пьяном положении сказали мне: «Ведут-де в Троицкую крепость касимовские татары кровного дорогого иноходца. Пойдем отобьем!» И мы, сволочи такие, пошли! Дорогой мы повстречали двух беглых мужиков, таких же воровских людей, как мы. Они обсказали нам, что жеребец уведен далеко, уж его не нагнать, а вот едут-де с Ирбитской ярмарки четверо татар на шести подводах, при больших деньгах, вот давайте-ка их тряхнем. Ну, мы, знамо, согласились и, как выследили татар, запали в буерачик. А как подводы противу нас поверстались, мы выскочили и после бою всех татар перевязали и ограбили. Денег взяли рублев с тридцать, да двенадцать мерлушек бухарских, да сколько-то халатов, да шесть лошадей. После разбою мы, сволочи, татар отпустили, а убитого своего товарища в землю закопали, чтоб ему, язви его, век в аду гореть! Трое по московской дороге в домы свои пошли, а я с товарищем опять на завод повернул. И вот, батюшка, работаю я на заводе честь по чести, и доходит до меня слух, что ограбленные татары всех нас в Оренбурге оговорили и меня ищут солдаты. Я с товарищем ну-ка с завода бежать! А как не было у нас паспортов, мы и вдругорядь влопались. В Екатеринбурге судная изба при воеводстве определила наказать меня кнутом, вырвать ноздри, на щеках, на лбу поставить клейма… – Хлопуша боднул головой, поправил тряпку на носу и, ударив себя в грудь, надрывным голосом выкрикнул:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю