355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шишков » Емельян Пугачев. Книга 2 » Текст книги (страница 21)
Емельян Пугачев. Книга 2
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 00:30

Текст книги "Емельян Пугачев. Книга 2"


Автор книги: Вячеслав Шишков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 49 страниц)

В середине обоза, в спокойных санях, накрытые кошмой, – поручик Волжинский и прапорщик Шванвич.

– Черт, до чего надоело, – брюзжит молодой прапорщик. – Ямщик, скоро ли Юзеева?

– А кто же её ведает! – повернувшись к седокам, шамкает древний старик-возница; он в больших собачьих мохнатках и повязан по шапке белой шалью, из-под шали торчат кончик распухшего на морозе носа, покрытая сосульками борода. – Вишь, темно! Вот падь проедем, пять верстов останется до Юзеевой-то… Пять верстов. А то и с гаком!

Сзади побрякивали шаркунцы на лошадях и доносилась негромкая песня: заунывно тянули два тенористых голоса. Сидевший слева от Шванвича поручик Волжинский легонько храпел и посвистывал носом. По бокам дороги темнели кусты или целый перелесок – не разобрать было. Тишина, нарушаемая лишь скрипом полозьев да ленивым понуканьем приморившихся коней.

Шванвичу не снится. Ночная тишина и мерное покачивание санок будят у него воспоминания. Он вспоминает недавнюю встречу в Петербурге со своим приятелем Гришей Коробьиным. Встретились они в Милютиных рядах, на Невском, в погребке венгерского купца Супоняжа, пили токайское, а за токайским попросили венгерского, закусывали жареными фисташками. Затем, охмелев, стали откровенничать, стали изъясняться в любви и дружбе. Офицер Коробьин, вплотную придвинувшись к Шванвичу, шепотом сказал ему, что он получил на днях от своего знакомого, из-под Оренбурга, от депутата Большой комиссии, сотника Падурова, необычайное письмо. «Вот прочти», – сказал ему Коробьин и подал исписанный кудрявым почерком лист. Шванвич прочел, вытаращил на приятеля глаза и спросил его: «Что сие значит?» – «А значит сие то, – ответил Коробьин, – что в нашей Россиюшке…»

На этом месте воспоминания Шванвича пресеклись. Из тьмы, как с неба гром, ударила пушка, другая, третья. По окрестности прогудело раскатистое эхо. На санях по всему обозу все повскакали, ночную тьму взорвали сотни крикливых, заполошных голосов. Обоз враз остановился. Мимо Шванвича проскакал на коне начальник роты поручик Карташов.

– Ружья! Гренадеры, ружья!.. – орал он с коня. – Стройся!

И путаные в ответ по всему обозу голоса солдат:

– Где ружья-то?.. Не заряжены они, чай?

– Ах, черт!.. Говорил – зарядить…

– Пули, пули забивай! Давай натруску!

Но ружья при себе были не у каждого. Капрал, стоя дубом в санях, изо всех сил кричал, размахивая шапкой:

– Сюда, черти, сюда!.. Здесь ружья-то! И ладунки здеся. Этот, в энтих санях!.. Давай, давай!

Но «давать» было уже поздно. Молодцы атамана Овчинникова со всех сторон окружили полусонную, перепуганную роту.

– Пли! – яростно командовал обезумевший поручик Карташов.

Затрещали недружные и малочисленные выстрелы гренадер.

– Кладите оружие, солдаты! Нас две тысячи да двенадцать пушек при нас. А вас скольки? – отовсюду раздавались крики наскакивавших Пугачёвцев.

Засверкали сабли, пики. У Карташова вместе с мохнатой шапкой слетела голова. В быстрой свалке убиты были два офицера и семь солдат. Вся рота, бросая ружья, загалдела:

– Сдаемся!.. Не трог нас!

…Темнота, сутолока, крики. Пугачёвцы забирают у пленных оружие, сгоняют их на дорогу. Многие озлобленные солдаты злорадно, с отчаянием выкрикивают:

– А так нам, дуракам, и надо: не ходи супротив царя! Слых-то давно шел…

Душевное состояние солдат было в высшей степени подавленное.

– Ой, Ванька!.. Да никак это ты? – прогудел здоровенный казак Брусов, схватив за шиворот и обезоруживая в потемках молодого гренадера.

– Батька! – вскричал тот, кого назвали Ванькою. – Здорово, батя! Это я…

– Вот где, сынок, довелося нам встренуться…

– Ой, батя, батя!.. Пропали мы! – всхлипнул молодой парень и принялся с жаром целовать у отца руки. – Сказнят нас всех… а?

– Не скули! Шагай за мной живчиком. Царь до простых солдат милостив.

Вот офицериков – дело десятое, им не миновать на релях качаться.

Шванвич и Волжинский, шагая в толпе солдат рядом с Брусовым и слыша слова его, обратились к старику:

– Дедушка, вот мы два офицера, мы государю готовы служить и – не супротивники… Походатайствуй за нас.

И многие бывшие возле них солдаты, в особенности старик Фаддей Киселев, принялись упрашивать казака Брусова:

– Они господа хорошие, не вредные. Уж постарайся!

– За хороших господ я рад-радехонек словцо замолвить. Упрошу, укланяю! – гукнул в бороду старый казак.

Пленных пригнали в брошенный овин и там до утра заперли. Шванвич с Волжинским заметили, как старик Брусов, сдернув шапку и кланяясь, вел переговоры с начальником конвоя, татарином Мансуром Асановым и безносым Хлопушей. На душе приунывших офицеров стало поспокойней.

4

Эти три пушечных выстрела, только что грохнувших во тьме над головами гренадерской роты, отчетливо долетели по морозному воздуху и до деревни Юзеевой.

– Пушки! В тылу! – выкрикнул еще не ложившийся спать генерал Кар и схватился за голову.

Было около часу ночи. Кар приказал адъютанту точно выяснить, откуда была слышна стрельба, созвать к нему на совещание офицеров и поднять солдат. Разбуженные Фрейман и плешивый, в очках, лекарь Мигунов, брюзжа, стали одеваться. Зажгли свечи. Грязно-бурые, прокоптевшие стены поглощали почти весь свет, было темновато.

На совещанье, по-заячьи покашиваясь на собравшихся широко расставленными глазами, Кар сказал:

– Итак, господа… Слышали пушечные выстрелы? Вот вам! И поскольку сейчас выяснились обстоятельства, что неприятель находится у нас в тылу, мы рискуем быть отрезанными от Казани… Нет, вы только подумайте, каковы нахалы эти висельники! Они не умеют по правилам воевать, совершенно не знают, не понимают регул. Они, как бешеные волки, носятся по горам и не идут не токмо на штыковой удар, но и не подпускают к себе на выстрел… А у меня конницы нет… Как я их стану преследовать?.. И какой дурак, позвольте вас спросить, стреляет из пушек ночью? Мужичье, каторжники, сволочь! Ночь, мороз, а они… – уши Кара покраснели, рыжеватые волосы встопорщились, он закашлялся и выпил поданных лекарем капель.

– Господин Татищев, где же ваши гренадеры?

Подпоручик Татищев, поднявшись и оправив портупею, ответил:

– По моим расчетам, ваше превосходительство, рота вот-вот должна быть здесь. Опасаюсь, уже не они ли подверглись нападению и терпят бедствие.

– Вздор, вздор! – вспылил Кар, но сердце его сжалось. – Садитесь, Татищев… Никакого бедствия! Гренадеры за себя постоят, – и, сморщившись, он стал растирать правую ногу.

– Болит? – сочувственно осведомился лекарь.

– Ноет, подлая; должно быть, к перемене погоды… Да и вообще инвалид я… Итак, господа офицеры, с рассветом выступать! Надо играть назад, пока не поздно – ретироваться, выбрать подходящую деревню и там, ретраншировавшись, ожидать сикурса. К нам должны прибыть по Новомосковской дороге еще две роты да из Казани три или четыре пушки, також отряд башкирцев с мещеряками. Прошу подготовить солдат, артиллерию и обозы к маршу.

В поход выступили еще до свету. Обескураженный внезапными событиями, Кар рысцою ехал с лекарем в крытом возке. У него теперь уже не было высокомерного предположения, что стоявшая где-то под Оренбургом толпа Пугачёва, проведав о наступлении Кара, в страхе рассеется вместе с этим самозванцем Пугачом. «Не угодно ли, не угодно ли!.. Все мои диспозиции полетели к черту!» – злился Кар, его исхудавшее лицо передергивала судорога. Он стал зябнуть, на него напало уныние; где-то в тумане грезились теплые воды, мягкий всплеск голубого ласкового моря, домашний уют… Он с грустью выглядывает из холодного возка в мороз, его душу охватывает чувство, близкое к отчаянию.

Полторы тысячи солдат Кара, с заряженными ружьями, продвигаются торопливым шагом, за ними трясутся в жестких седлах шестьдесят конных татар и экономических крестьян.

Среди конников шел негромкий сговор: как бы изловчиться да повернуть назад, и – прямо к «батюшке»! Солдаты неодобрительно косились на теплый возок Кара, с тоской посматривали на пять жалких, скрипевших колесами пушек.

Светало, восток алел, стоявший по бокам дороги лес, опушенный густым инеем, казался легким и нарядным. В ветвях белой пуховой елки встряхнулась большая птица – должно быть, филин, с дерева посыпался, засверкал снег.

От Юзеевой солдаты уже прошагали версты три. Головная рота, выступив из леса в чистое поле, вдруг загайкала, закричала, как стая галок, напуганная налетевшим ястребом:

– Глянь, глянь… Окружают! – И по всему отряду, из конца в конец, как по сигналу, не видя еще опасности, во всю глотку загалдели:

– Окружают, окружают!.. Погибель нам!..

Как только началась тревога, все конники – татары и крестьяне, – словно по уговору, вытянули коней плетками и дружно махнули в лесную гущу.

– Стой, стой, изменники! – кричали им вдогонку офицеры.

По приказу выскочившего из повозки Кара вся воинская часть остановилась. Теперь уже всем было видно, как по горам и взлобкам, с обеих сторон дороги, скакали врассыпную всадники. Отдельные из них кучки волокли по сугробам единороги и пушки, кричали, ругались, полосовали кнутами впряженных в орудия лошадей.

Осмотревшись, оба генерала определили, что неприятеля приблизительно около двух тысяч человек, а пушек при них – раз-два… четыре… восемь, десять.

Пугачёвская артиллерия начала пристрел – перелет, недолет. На возвышенностях возле пушек копошились люди.

– Не угодно ли, – задыхаясь, сказал Кар. – Девять! И так далеко ставят, подлецы!.. Наши до них, чего доброго и не до…

Он не докончил фразы, на левом фланге разорвалась граната, пущенная Пугачёвцами из единорога. Она повалила сразу пятерых солдат – двоих насмерть.

– Видали, каковы? – крикнул Кар стоявшему рядом с ним Фрейману и послал к месту поражения своего лекаря.

Воинские части Кара стали поспешно выходить за пределы дороги, строиться к обороне. Расставили по удобным местам всю артиллерию – четыре пушки и один единорог. Началась артиллерийская перестрелка. Ядра и картечь Пугачёвцев ложились как по заказу, Пугачёвцы стреляли метко. У пушек же Кара были все недолеты. И лишь единорог действовал прилично, но и он вскоре перевернулся вверх колесами: в его лафет брякнуло двенадцатифунтовое ядро.

– Анафемы! – освирепел Кар. – Какие же это к дьяволу мужики?.. Нешто мужики столь искусно артиллерией управлять могут? А где же наши конники, где татары? Эй, капрал!

– А наши конники, ваше превосходительство, тю-тю! – прошлепал губами коренастый капрал и показал обнаженной шпагой на пригорок. – Эвот они пурхаются, видать – на сдачу покатили… Да и нам бы, ваше превосходительство… того…

– Что?.. – заорал Кар и, выхватив из теплой дамской муфты руку, погрозил капралу кулаком. – Я тебя расстрелять… расстрелять, мерзавец, прикажу!

– Нас и так расстреляют… – огрызнулся капрал и, со злобой тряхнув локтями, пошагал прочь от генерала.

А Кар, проклиная изменивших ему конников, направился к возку за пледом: морозом сильно прихватило уши. Астафьев, Татищев и еще третий молоденький офицерик, отобрав, по приказу Фреймана, с полсотни лучших стрелков-охотников, побежали с ними далеко вперед и, прячась за пригорками, открыли меткую ружейную стрельбу по Пугачёвцам.

Пушки Пугачёвцев подтягивались к Кару ближе и ближе. Раненых у Кара прибывало. Вот новобранец уронил ружье, перегнулся вдвое, с глухим стоном ткнулся головою в снег. Здесь, в длинной шеренге, тоже упал солдат, еще один упал, еще… словно в огромной, поставленной на ребро гребенке валились зубья. С воем летит граната; солдаты, спасаясь от смерти, валятся плашмя. Взрыв. Осколки ранят лошадь, солдата и лекаря Мигунова, что подле саней делал перевязку раненым.

Пугачёвцы палили без передыху. Пушки Кара отвечали вяло, редко.

– Подноси проворней ядра! Пороху сюда! – до хрипоты кричали у пушек канониры.

– А где их узять, ядров-то?

И летело по рядам:

– Ядер нету… Пороху нету-у!.. Братцы!

– Эй, кто орет? Я те покажу «нету»! – бегали по фронту офицеры, призывно взмахивали шашками. – Давай, давай сюда! Все есть!

Но давать действительно нечего: снаряды на исходе. Длительное молчание пушек приводило оробевших солдат в уныние, в трепет.

– Братцы! Пушки наши ни черта не стоят, ядра недолетывают… Погибать доводится!..

И уже раздавались то здесь, то там призывные голоса:

– Бросай ружья, бросай, братцы!

Солдаты плохо понимали, за что и против кого они воюют. Против ли самозванца Пугачёва, как им внушает начальство, или же против истинного государя, как им выкрикивали Пугачёвцы. Солдаты были душевно подавлены и сбиты с толку, солдатам вовсе не хотелось воевать. А тут еще разные неполадки, голод, мороз.

Многие, не слушая окриков своих командиров, оставляли фронт, кидались в лес за хворостом, разжигали костры и лезли прямо в огонь, стараясь хоть немного отогреть коченевшие ноги, ознобленное тело.

– Это супостаты лихие, а не начальство! – сквозь слезы вопили они. – Этакой лютый мороз, а они… в ус не дуют. Босые мы, раздетые! За что страдаем, неизвестно. Да гори они все огнем! Сдавайся ребята!..

И снова в разных местах безумные выкрики:

– Было бы за что воевать! Бросай ружья… К черту!

По всему фронту зачиналась паника. Пришедшие в отчаяние оба генерала и майор Варнстедт, приказали канонирам усилить пальбу из пушек, кидались от пушки к пушке, уговаривали, угрожали, умоляли солдат не малодушничать, помнить присягу.

– Все будет, все будет у вас, ребятушки!.. И теплые шубы, и обувь, – запинаясь, говорил Кар. Капризный, самонадеянный, упорный, он, наконец, признал, что подставлять свои силы под расстрел неуязвимого врага преступно и бессмысленно.

– Сейчас маршем уходить будем, ребята! Не робей… С нами бог!

– Давно пора!.. – кричали ощетинившиеся солдаты. – В могилу завели…

Эх, вояки, лихоманка вас затряси!

Горнисты затрубили сбор. Наскоро построились, наскоро подобрали на сани раненых, обмороженных, умершего от ранения лекаря Мигунова и под бой барабана ходко пошагали по дороге. Отстреливаясь от неприятеля, отступающие в продолжение восьми часов прошли всего семнадцать верст.

Кар отошел к деревне Сарманаевой. Общие потери его отряда за три дня определились в сто двадцать три человека.

– Довольно! Ни шагу вперед! Мы разбиты. Нас могли бы уничтожить… – сетовал Кар генералу Фрейману. – Будем сидёть и ждать подхода войска. Но, боже милосердный, что я стану делать без лекаря?!

Кар захворал лихорадкой и слег.

Глава 2
Пугачёв любил народ. Милостливая беседа. Медные прянички и «ТРАНСМОРДАС». Вопрос был внезапен
1

Не понять было ни Кару, ни тем более графу Чернышеву, пославшему его охотиться за Пугачёвым, что Пугачёв – это тот самый сказочный Кащей Бессмертный, которого ни пуля, ни сабля не берет; живет и будет жить, пока на Руси бьется хоть одно горячее, жаждущее воли сердце… А и полно – не тысячи ли тысяч таких сердец, не бесчисленно ли войско мятежное, не полным ли полна земля русская богатырской крови? Уж ежели брызнет да прорвется – шибко забушует!.. И попробуй-ка – останови, взнуздай этот огневой поток, положи-ка преграду ему!

Пленная рота 2-го гренадерского полка жила в Берде уже двое суток.

Пугачёв принимал гренадер торжественно, всенародно. На крыльцо поставили золоченое кресло. Батюшку вывели под ручки Ненила и красивая каргалинская татарка. На нем богатый меховой чекмень, каракулевая шапка с бархатным красным верхом, через плечо генеральская лента, при бедре сабля, за поясом два пистолета. По бокам его встали два яицких казака – молодые, чубастые, высокие, в мухояровых казакинах; у одного в приподнятой руке булава, у другого – посеребренный топор. Вниз по лестнице, по обе стороны расписных перил, двадцать четыре казака личной охраны с обнаженными саблями – Пугачёвская гвардия.

Вся улица забита народом: казаки, башкирцы, татары и множество русских мужиков, пришедших за последнее время из ближайших и дальних селений. Народ подступил к самому крыльцу, многие залезли на заборы, на деревья, на крыши.

День был морозный, солнечный. Пугачёв весь сиял – от солнца ли, от радости ли: впервые одержана столь легко победа над войсками царицы и вельмож.

Ермилка держал в руке сигнальную трубу и, косясь через плечо на «батюшку», взволнованно облизывал губы. Пугачёв махнул ему белым платком и, выставив ногу вперед, выпучив глаза, надув щеки, Ермилка затрубил сигнал. Враз забили барабаны, знамена встряхнулись и замерли в линию.

Через расступившуюся толпу попарно шагали пленные – рослые, с заплетенными косами, в треугольных шапках, гренадеры. Вел их Падуров.

Выстроились в четыре ряда, впереди офицеры: Волжинский, Шванвич.

Пугачёв окинул гренадер острым взглядом, поправил шапку, едва заметно ухмыльнулся, будто собираясь выкинуть какую-то любопытную штучку, затем прихмурил брови и зычно, но без злобы, закричал:

– Так-то вы, сукины дети, несете военную службу, так-то регул исполняете? В дороге дрыхнете, как дохлые собаки, ружья не заряжены, едете без всякой остороги… Дисциплины не знаете, сукины дети! А еще гренадерами зоветесь… – Пугачёв говорил выразительно, строго и потрясал кулаком, притопывал, а сам по-хитрому косился на казаков и башкирцев, на все свое воинство. – Да вас всех смерти предать надо!

Гренадеры, один по одному, опустились на колени. А весь народ повернул головы в сторону часовни, где темнели виселицы, затем снова все уставились на царя.

Стоявший на коленях Шванвич с любопытством присматривался к Пугачёву и, внутренно содрогаясь, дивился нежданным словам его.

Гренадеры сняли шапки, прижали их к груди и, кланяясь, хрипло выкрикивали:

– Винимся, ваше величество, винимся! А супротивничать мы не хотели по уговору, от того от самого и ружья бросили.

Пугачёв предвидел такой ответ, он сразу сложил гнев на милость и, подняв руку, проговорил:

– Встаньте, детушки, бог и я, государь, прощаем вас! Офицерики, двое, приблизьтесь ко мне.

Шванвич и Волжинский взошли по ступеням крыльца наверх, к золоченому креслу, и, ударив каблук в каблук, замерли перед Пугачёвым.

В мыслях Шванвича, как огненным углем, прочертились слова из того странного письма, которое подсунул ему приятель Коробьин, там, в Петербурге, на Невском, за бутылкой венгерского. «Доподлинный ли он государь, уверить тебя не берусь, – говорилось в письме, – только думаю, что за одиннадцать лет скитания по белому свету он царское обличье свое мог утратить». Так писал Коробьину казак Падуров, тот самый Падуров, который привел их сюда, а сейчас стоит позади этого осанистого, строгого, но, должно быть, справедливого, как никто, бородача в генеральской ленте.

Обратясь к офицерам и помаргивая правым глазом, Пугачёв во всеуслышанье проговорил:

– Мне, господа офицеры, атаман Овчинников отписывал с моей действующей армии, что вы оба якобы супротивления в бою не оказали и обещались служить мне верно. Да и старик Брусов, илецкий казак, давеча мне сказывал про вас. Так ли это?

– Так, государь! – вскинув открытое, бодрое лицо, внятно произнес Шванвич.

– Так, – тихим голосом подтвердил и Воложинский, тотчас опустив голову.

– Добро, добро! – промолвил Пугачёв и, взмахнув платком, закричал:

– Слышь, гренадеры! А что, вот эти хлопцы не забижали вас, не мордовали трохи-трохи?

– Никак нет, ваше величество! – откликнулись в роте. – Господа офицеры, двоечка, хороши до нас были, милостивы.

– Добро! – повторил Пугачёв. – Так вот что, господа офицеры… Мы, божию милостью, примыслили принять вас под свою императорскую руку и поверстать в казаки… Падуров! Ты здеся-ка? Выдать им доброе обмундирование и по хорошему коню. Да чтобы беречь офицеров, беречь! – выкрикнул он, повернул назад голову и, найдя взором Митьку Лысова, погрозил ему пальцем. Затем, обратясь к офицерам, он продолжал:

– Старшего ставлю атаманом, а тебя, прапорщик, есаулом. Впредь будете управлять своими гренадерами, как и допреждь управляли. – Он протянул свою правую руку ладонью вниз. По знаку Падурова офицеры целовали руку и отходили в сторону. Затем были допущены к царской руке и солдаты.

– Вот, детушки, – говорил Пугачёв, утирая платком навернувшиеся на глаза слезы. – Мне опять бог привел над вами, гренадерами, царствовать по двенадцатилетнем странствии моем: был я в Ерусалиме, в Цареграде и в Египте. Опосля того в Россию, на родиму землю, перебрался. Исходил, истоптал я ее, сиротинушку, сквозь… Самовидцем был, как простой народ страждет от лютых бояр до от чиновников. И положил я землю свою устроить, как дедушка мой родной устраивал, великий Петр Алексеич… – Пугачёв снова утер слезу. – Послужите же мне, детушки!

– Послужим, послужим, батюшка, отец наш, милостивец! – неистово закричала огромная толпа крестьян, казаков, солдат.

Это был голос, которого никогда не услышать царствующей Екатерине даже в мечтаниях своих…

– Благодарствую, други мои! – отвечал Пугачёв, кланяясь народу. – Держитесь за мою правую полу, во счастье будете…

«Пугачёв любил народ, и народ ответствовал ему тем же – народ восторгался им и боготворил его».

Вот он сидит в золоченом кресле и чувствует, что люди смотрят на него множеством глаз, люди следят за каждым его движением, за тем, как хмурятся его густые брови, как трепетными пальцами охорашивает он генеральскую ленту на груди.

И вот как бы приподнят над землей, и уже не простой, безвестный казак он, Емельян Пугачёв, а некто иной, неведомый и странный. И какая-то непонятная ему самому сила захватывает его: он весь во власти этой силы.

Тут разом открываются животворящие родники в душе его, и летят, летят в толпу пламенные крылатые слова, сами собой возникают жесты, исполненные всепокоряющей воли.

Наступает минута ликования, душа толпы доведена до высокого накала: позови сейчас Емельян Пугачёв людей на муки, на смерть – и вся толпа безоглядно двинется за ним.

…Целование руки кончилось.

Два старых солдата, растроганные милостивыми словами Пугачёва, подойдя к царской руке, пристально вглядывались в лицо его.

– Мы, ваше величество, издалечка признали вас за истинного Петра Федорыча Третьего, – говорили они, захлебываясь от волнения. – Мы ведь не единождо стаивали на карауле в Зимнем дворце и видывали вас. Только втапоры вы бороду не изволили носить, а правым глазом так же подмаргивали…

Старики, сами, видимо, веря в слова свои, говорили громко, отчетливо, обращаясь более к народу, нежели к Пугачёву.

В народе снова закричали оглушительно «ура». Громче всех кричали крестьяне: они солдатам верили не в сравненье больше, чем казакам.

Крестьяне всегда были того мнения, что «казак – человек вольный, балованный, да и живет-то супротив мужика куда справней, а солдат – наш брат-савоська, только что косу отрастил, и нуждишка мужицкая – его нуждишка, он свой, ему вся вера».

– Как ваше прозвище? – спросил Пугачёв у стариков.

– Я Фаддей зовусь, Фаддей Киселев, – кланяясь, ответил солдат с рыжими щетинистыми бровями и скуластым лицом. – А вот этот Самсон Астафьев, свояк мой.

– Давилин! Выдать своякам-гренадерам по хорошей шапке да замест лаптей обутки крепкие… В память нашей стречи!

Появился приблудивший к стану Пугачёва расстрига-поп Иван. Он в новых лаптях, в новых суконных онучах, в парчовой, поверх полушубка, ризе; в трясущихся руках его – крест и евангелие, похищенные в егорьевской церкви.

Нос у отца Ивана сизый, вспухший, узенькие глаза заплыли. Всех пленных он быстро привел к установленной присяге.

Пугачёв поднялся, махнул платком и возгласил:

– Жалую я вас, гренадеры, землями, морями, лесами и всякой вольностью, охочих – крестом и бородой! – торжественно поклонился и ушел, позвав за собой Шванвича. За порогом он велел Давилину провести нового есаула в золоченую горницу, а сам прошел к себе в спальню перевести дух и выпить водки для сугрева: он изрядно прозяб, ноги в козловых сапогах совсем зашлись у него.

Михаил Александрович Шванвич, девятнадцатилетний юноша, высокий, корпусный, с открытым краснощеким лицом, на вид казался значительно старше своих лет. Он точно так же порядком продрог и, прислонившись спиной к горячей печке, с любопытством оглядывал разукрашенную, как в театре, комнату. Трон, двуглавые орлы, знамена, английские, в высоком футляре, часы, даже портрет великого князя Павла Петровича!..

Внутренно ухмыляясь, столичный офицер Шванвич думал: «Ну, конечно же, он самозванец. У него и выговор-то малороссийский. Да и манеры грубые…

Значит, верно мне сказали в Казани, что есть это простой донской казак Емелька Пугачёв. А вот по осанке да сообразительности, пожалуй, мог бы и царем быть. Во всяком разе, актер натуральный! Роль свою ведет с искусством. Попробуем и мы играть свою». Голова юноши наполнена сумятицей, а в душе – то надежда, то уныние. Почва под его ногами колебалась, а впереди туман, туман, полное неведение! Все его солдаты в плену, сослуживцы-офицеры уничтожены. Да и сам-то он спасся чудом. Да и спасся ли?

– Скажи-ка, друг, откуда ты будешь родом? – прервав его мысли, заговорил вошедший Пугачёв и сел к столу, на котором в порядке лежало несколько письменных приказов.

– Родился я в Петербурге, – ответил Шванвич. – Покойная государыня Елизавета изволила крестить меня.

В густых усах Пугачёва промелькнула озорная усмешка. Взглянув в лицо Шванвича, он подумал: «Ты, брат, вижу, такой же крестник Елизаветы, как я был когда-то… хе-хе… крестником Петра Великого», – и сказал, расчесывая гребнем бороду и челку на лбу:

– Так, так!.. Значит, есть ты – Шванвич? Ну, так я про тебя и про родню твою от тетушки Лизаветы слыхивал. Не твой ли батька, алибо дядя, Алешку Орлова палашом рубанул?

Шванвича эти слова очень удивили – он не знал, разумеется, что необычной силы память Пугачёва сохранила случайно подслушанный много лет назад, в Кенигсберге, разговор пьяных офицеров об этой истории.

– Сей грех приключился с моим родителем, лейб-компанцем, тоже гренадером, – пролепетал Шванвич, широко открыв на Пугачёва свои серые вдумчивые глаза.

– Жалко, что он, родитель твой, головы Алешке-т не смахнул, все бы одним недругом помене на свете было. – Пугачёв вздохнул и потупился.

– Обидчик вашей персоны есть и кровный обидчик моего отца, каковой через Алексея Орлова по сей день в опале, – приходя в себя и пряча лукавый огонек в глазах молвил Шванвич.

– Вишь ты! – воскликнул Пугачёв, сделав в воздухе угловатый жест указательным пальцем. – Стало, мы с тобой вроде как… равнообиженные…

Ну, ин ладно! А вот полковник Лысов сказывал мне, что ты морокуешь говорить по-иностранному. Верно ли?

– Так, государь, умею.

– Ну, так подь-ка сюда, на тебе вот бумагу да перо, возьми вон в том месте напиши что-либо по-шведски…

Шванвич молча взял из рук Пугачёва исписанную четвертушку бумаги – указ приказчику Воскресенского завода П. Беспалову, перевернул её и принялся писать. Он шведского языка не знал и написал по-немецки: «Ваше величество Петр Третий».

– Теперь напиши еще… какой ты знаешь язык.

Шванвич написал по французски: «Великий император Петр Первый».

Пугачёв поднес листок к глазам, наморщился, проговорил:

– Эх, худо видёть стал, все глаза-то выплакал из-за злодеев, из-за гонителей своих. – Он достал очки, протер их уголком скатерти, неуклюжим жестом оседлал ими нос и долго всматривался в написанное, затем сказал:

– Мастер! Дюже хорошо обучен. Ты пригодишься мне. Авось, бог приведет иноземным королям писать да государям. Обо мне вся земля услышит, а как дойдет до дела, все государи-одномышленники за меня горой вступятся. Я-то искони русский, не Катерине, а мне владеть русской землей… Ну да это еще долга песня! – Он взглянул на портрет Павла Петровича, хотел еще что-то сказать, но только махнул рукою:

– Ну, иди! Служи мне верно. Да в порядке себя держи! – добавил с непонятными Шванвичу рассеянностью и равнодушием.

Шванвич ушел. В прихожей то и дело хлопала наружная дверь, стучали подкованные каблуки, слышались сдержанные голоса, иногда дверь в золоченую горенку приоткрывалась, высовывалась чья-либо борода. Пугачёв отмахивался рукой, дверь со скрипом закрывалась снова.

Швырнув очки в ящик стола (он в стекла их ничего не видел), Пугачёв с напряжением всматривался в мудреную пропись Шванвича. Раздувая ноздри, долго посапывал и морщил лоб. Затем взял перо и, поглядывая на бисер букв, стал писать каракульки. Рука, ловко владевшая саблей, с трудом держала мягкое гусиное перо… Дверь скрипнула, он бросил перо и поднял голову.

Перед ним, покашливая в горсть, стоял Максим Шигаев.

– Слышь-ка, Максим Григорьич! – сказал Пугачёв, прикрывая широкой ладонью бумагу. – За этими хлопцами – Шваныч да другой с ним – треба покрепче досмотр держать.

– Да ведь их, офицеров-то, много понахватано, батюшка Петр Федорыч, их без малого дюжина теперь у нас. Конешно – дворяне! За ними глаз да глаз!

– Мне желательно не в ком ином прочем, а в Шваныче увериться, – прервал его Пугачёв. – Он иностранным обучен и нам горазд надобен. Ежели по молодости лет будет в нем шатание, ну так и одернуть можно, чтобы опять к нашей дорожке потянул. Смекаешь? Шваныч, я чаю, человек хоть и молодой, а кубыть надежный. Я чаю, Шваныч назад глядеть не станет. Его отец от вышнего начальства обиженный, а по отцу – обижен и сын. Смекаешь, что к чему? Алешка Орлов, граф, отца-то изобидел, отец-то харю Орлову, графу, порубил палашом, из-за княгини одной перетырка вышла у них. Она и того и другого приголубливала, а собой такая – взглянешь, закачаешься, одно слово – фрухт, – с легкостью, даже с оттенком удовольствия плел измышленье Пугачёв. – И вот сдается мне, Максим Григорьевич, что хлопец не больно-то правителями довольный, а скорее всего нашу руку станет держать. Глаза у него дерзкие, и как сказывал он мне про обиду, аж затрясся весь. Ты как полагаешь?

Житейски опытный Шигаев не мог не согласиться с доводами Пугачёва, но в его душе гнездилось врожденное предубеждение к дворянству, и, мазнув концами пальцев по надвое расчесанной бороде, он уклончиво ответил:

– Время укажет, батюшка Петр Федорыч. Правда, что он не сам пришел к нам, а привели его… Ну, да ведь своевольных-то дорожек ихнему брату, дворянам, к нам и нетути… Да еще надобно дознаться: богаты его родители, алибо малосильны; родовитые господа, алибо захудалые какие обсевки в поле?

– Бедные его родители, самые бедные! Он сам так толковал… – поднял голос Пугачёв; ему очень хотелось склонить упорного и подозрительного Шигаева на сторону Шванвича. – Одним словом, Григорьич, недельки через две ты отрепортуешь мне о нем… Ты что, по делу?

– По делу, Петр Федорыч. Наши патрули «язычка» сграбастали.

Схваченный показал, что-де полковник Чернышев с Сорочинской подступает, а оттуда в Татищеву-де ладит идтить, а опосля и в Оренбург.

– Это который Чернышев?

– А он симбирский комендант, его отрядил казанский губернатор идтить походом по Сакмарской линии к Оренбургу. Рейнсдорпа вызволять.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю