355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Веселов » Угол опережения » Текст книги (страница 2)
Угол опережения
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:52

Текст книги "Угол опережения"


Автор книги: Вячеслав Веселов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

4

…нынче надо победить как раз рабочим, потому что они делают паровозы и другие научные предметы, а буржуи их только изнашивают.

Ветер доносил до Ивана слова приказа. Голос был простуженный, слабый, не командирский:

– Предлагается в трехдневный срок провести мобилизацию. Призыву подлежат…

Вот и до Сасово докатилась война. Всю последнюю неделю в мастерских ремонтировали, разбирали и чистили старые ружья, рубили металл для шомполок (дроби не было), готовили теплушки.

Деповские уезжали на фронт. На станции была давка, шумная толчея. Голосили бабы, заливалась гармоника, кто-то с горькими перехватами тянул: «Последний нонешний денечек…»

– Гуляй! Завтра фронт!

– Срядила сына в добрую жизнь – и война! Один он у меня! Один!

– Перебьют мастеровых, перекрошат…

– Не боись! Натрем им холку.

– Моего-то, моего… С одной войны на другую. О, господи!

На путях кипел митинг. Оратор бегал по крылу паровоза, торкал кулаками воздух и бросал в толпу зажигательные слова:

– Наша армия есть мозолистая рука на горле капитала. Наши враги – белые генералы и мелкая сволочь, пьющая соки из трудового народа. – Ветер относил слова, и только падало в толпу: – Грудью на защиту… Светлая заря… Да здравствует…

– Наддай пару, оратор!

– По вагона-а-ам!

Грянули гармони. Опять запричитали, заголосили бабы.

Быстрым шагом прошел военный начальник, весь в коже и ремнях. За ним спешила паровозная бригада – механик Крысин с помощником и молоденький кочегар.

– А где фронт? – растерянно спрашивал Иван. Он стоял перед Наумкиным, прижимая к груди подаренный слесарем инструмент. – Далеко он, фронт-то?

– Нынче везде фронт. – Тимофей Наумкин жарко дышал, на его небритых щеках горел румянец. – Вся Россия поднялась. Хлебнул народ свободы и теперь никому ее не отдаст. Не дадим на себя хомут надеть. Это факт и н-необходимый момент! – Он сдвинул на затылок шапку, наклонился и поцеловал Ивана. – Помни, Ваня, рабочую науку и носи ее в своем сердце. Знай: вся сила в рабочем.

– Второй отряд!

– Третий!

– По вагона-а-ам!

Лязгая и скрипя покатили теплушки. Прощально мигнул фонарь, пропал за водокачкой последний вагон, растаял в тишине гул колес. И сразу – пустота. Пустота и острое ощущение сиротства. Только дали прикоснуться к делу, а война все отобрала – и дело и учителей.

Плетёнков и Наумкин не вернулись в депо: может, сгинули в огне войны, а может, кто знает, уехали в Петроград делать паровозы и другие умные машины, которые требовались республике.

По ночам проходили мимо станции темные молчаливые поезда. Изредка наезжали в Сасово белоказачьи отряды, но, заслышав стрельбу, уходили на рысях. Появлялась на путях «братва» в черных шинельных лохмотьях, потрясала пистолетами, материлась, требовала паровоз.

На стенах вокзала шевелились под ветром обрывки плакатов и выцветшие газетные страницы. Городок притих, затаился. Он, казалось, не спит ночами, а пугливо прислушивается к отдаленной стрельбе.

В депо теперь было как на старом кладбище – тишина и запустение. Иван точно впервые видел пыль на стенах, вдруг замечал разбитые стекла в закопченной крыше, холодный горн в кузнице. Молчали станки, на пропитанной мазутом земле валялась железная стружка, черными хлопьями висела на паутине копоть. В пустых пакгаузах гулял ветер, на запасных путях стояли остывшие паровозы.

Все мастеровые записались добровольцами. Даже Игнат Сычев, у которого на левой руке не было двух пальцев, уехал на фронт. В депо остались мальчишки да старый рабочий Дребеднев. Дежурным по станции теперь служил поп Поспелов.

Дребеднев ходил в тужурке из солдатского сукна и был важен и строг до крайности. Под началом этого ворчливого дядьки парни стали ремонтировать паровозы, учились рубить металл, паять, точить. И слесарями приходилось быть, и кузнецами. Незаметно превратились в универсалов.

– Поршни в расточку! – кричит Дребеднев.

Ухватились, волокут, сопят, наступают друг другу на ноги.

– Вот так, видать, мыши кота и хоронили, – приговаривает Дребеднев. – Так оно и было.

Выкатят колесную пару и всей артелью толкают ее в мастерскую.

А Дребеднев снова подает голос:

– Дымогарные трубы!

– Дай передохнуть, дед! – кричат ему. – У нас уж пупки развязались.

– Хватить балаболить! Поднимайтесь, мужики. Дело не ждет.

Вокруг были только сверстники, настоящая пацанья республика, но детство кончилось. Взрослая жизнь оказалась суровым учителем: строго спрашивала и била тяжело. И хотя беды обходили Ивана стороной, сердце его сжималось от чужого горя и ныло неведомой прежде болью… Хороший был парень Максим Девятов – работящий, веселый, добрый. Но прознали, что отец его служил урядником и вынесли решение: из комсомольской ячейки исключить. Иван защищал друга, просил за него, доказывал, спорил – не помогло. Решение оставили в силе. На другой день Максим не пришел в депо. А потом страшная весть: повесился! Придавленные этой смертью шли мальчишки-ремонтники за гробом своего сверстника.

Таким запомнилось Блинову прощание с детством.

Паровозы выходили из депо, но угля часто не хватало. По воскресеньям все отправлялись в ближний лес заготовлять дрова для топок.

Шатко бежал узкоколейкой слабосильный паровичок с двумя вагонами. В вагонах сидели парни и пели новые песни. Иван подпевал.

В погожие дни работа спорилась. В золотом березняке, насквозь просвеченном осенним солнцем, Иван чувствовал себя почти счастливым.

5

Машина – строгая вещь. Для нее ум и ученье нужны, а чернорабочий – одна сырая сила!

Из-за черной коробки тендера вышли пятеро с винтовками. С ними был начальник станции в расстегнутой форменной шинели и с непокрытой головой: взяли, видать, прямо из-за стола. Начальник упирался, его подталкивали в спину прикладами. Дальше сомкнутой группой двигались еще десятка два человек, пестро одетых и вооруженных чем попало – остатки разбитой красными банды.

Вперед выступил рослый матрос в нагольном полушубке, из-под которого выглядывал застиранный тельник.

– Именем свободной России! – Матрос вдруг широко улыбнулся, обнажив крупные белые зубы. – Даешь паровоз, братишки!

Из толпы ремонтников выскочил Венька Шалый, по прозвищу Японец. Этот смуглолицый, с раскосыми глазами въедливый пацан полгода назад невесть откуда появился в депо и теперь тоже работал на ремонте.

– Держи карман! – крикнул он. – Есть у тебя мандат?

Матрос пинком отшвырнул Веньку на рельсы и шагнул к Дребедневу.

– Ну, дед…

– Что же ты с ребенком делаешь, гада проклятая? – тихо спросил Дребеднев. – С кем связался!

Матрос не спеша достал из полированной деревянной кобуры маузер.

– Выкатывай паровоз!

– Ты кого пужаешь, зверь! – не унимался Дребеднев. – Русским языком говорят: где мандат?

– А вот я сейчас покажу тебе мандат. – Матрос грязной пятерней схватил Дребеднева за горло и несколько раз зло тряхнул его.

Старик обмяк и повалился на землю. Мальчишки разбежались и из-за вагонов следили за непрошеными гостями. Те разбрелись по путям, лезли в будки паровозов, заглядывали в топки.

Венька, ругаясь, обмывал разбитую голову дождевой водой из кадки. Иван увидел, как вдоль кирпичной стены мастерских ковылял Дребеднев. Он держался за горло и часто сплевывал, седая голова и плечи старика тряслись от кашля.

Больше они не вступали в разговоры. Как увидят чужих людей с винтовками, сразу разбегаются. Наделали в крыше нор, там и прятались. Там и ночевали иногда. Да и зачем было возвращаться домой: ни куска хлеба, ни капли керосина…

От работы в депо прибыток был небольшой, и по воскресеньям, если не требовалось ехать за дровами, парни разбредались по окрестным деревням: лудили посуду, чинили ходики, паяли самовары. Иногда приносили с собой ведро картошки или мерку пшена. Тут же разводили огонь и всей артелью садились за еду. Иван мечтал о куске круто посоленного черного хлеба и вспоминал купчиху Анисимову. Оскоромиться в постный день казалось ей самым страшным грехом. Теперь они постились ежедневно. Весной обрывали почки с липовых деревьев, летом собирали речных моллюсков. Тех, что валялись в песке, с потрескавшимися раковинами, Иван старался не брать, а искал в зарослях у берега, где стояла подернутая зеленой ряской вода. Моллюсков отваривали и рубили в корытце, но после соленой воды они делались тугими, как резина, и не всякая сечка их брала – тогда приходилось рубить топором.

Самые слабые пухли с голоду. Их не без зависти провожали в больницу: там хоть какая никакая, да все еда. Парней отпаивали болтушкой из отрубей, и они снова возвращались в депо.

Платили им и новыми деньгами, и керенками – огромные, захватанные множеством рук ветхие бумажные простыни. Ходили и царские деньги. Порой скапливалось на руках до миллиона, но купить на него было нечего.

От тех дней в памяти осталось ощущение усталости и постоянное, сосущее чувство голода. Хлеб из лебеды и тот не каждый день случался, да и есть его можно было только горячим: он разваливался еще в печи. Иван щеголял в холщовом одеянии и в лаптях. Первую ситцевую рубаху он купил в двадцатом году, когда стал бригадиром ремонтников.

Бригадир! Тридцать шесть подростков под началом. Ответственность, новые заботы – уже не о себе.

– Ничего, потянешь, – сказали Блинову в депо. – Семнадцатый ведь годок пошел. Руководи!

Руководи. Легко сказать! Из всей бригады лишь один Тимофей Заколюкин сумел окончить три класса начальной школы, а остальные? Война, голод, безотцовщина. До грамоты ли тут!

По утрам парни молча стояли перед Иваном, доверчиво смотрели на него, ждали. Пряча от них глаза, он кивал Заколюкину. Тот вслух читал книгу о промывочном ремонте, после чего Иван отдавал распоряжения. Больше всего он мучился, когда приходилось переспрашивать. Голос у Ивана срывался, лицо заливала краска стыда. Он наклонялся к Заколюкину: «Погоди, Тимоша. Что там про инжектор написано?»

Как-то он раздобыл старенький, без корок букварь. Открыл, начал рассматривать картинки: соха, борона, дерево, грач. Под картинками были слова. Но что они значили? Вот это, к примеру, короткое слово. Птица? Грач? А может, это и не грач вовсе.

Под моросящим дождем, прижимая к груди книгу, Иван добрался до дому. В избе полутемно, мать прядет, жужжит колесо прялки, постукивает под ногой приступка, тикают в тишине ходики. Он сел у окна, раскрыл букварь и расплакался. Мать уронила веретено и заплакала с Иваном вместе: «Чем же я помогу тебе, сынок…»

Стал Иван после работы бегать к Заколюкину, водил пальцем по строчкам, повторял за другом Тимошей слоги. Со временем и читать, и писать выучился. Но долго еще не мог привыкнуть к внезапной радости, когда рябь букв вдруг складывалась в простые и четкие слова инструкций.

Он и после часто ловил себя на этом чувстве. Всякий раз, как только приходилось перешагивать через собственный опыт, Блинов обращался к книге. Не всегда он находил на страницах ответ, но мир, который вдруг открывался за словами, неизменно потрясал его.

6

Шуровать мы горазды!.. А мастерство – нежное свойство!

В 1924 году Блинов приехал на станцию Курган и устроился в депо слесарем. Впрочем, это лишь в биографии так: приехал, устроился.

На бирже труда Блинову сказали: «Слесаря не требуются». Жизнь в уездном городке, который все еще не мог забыть военное лихолетье и кровавый мятеж белочехов, налаживалась медленно, с трудом. Предприятия работали не на полную мощность, иные вовсе стояли. Много было безработных: лишние руки, лишние рты…

Иван остановился у дядьки – извозчика. Родственник был настоящим бирюком – мрачноватый, немногословный, а если и заговаривал когда, то в глаза не смотрел. Привыкший жить среди сверстников, Иван остро чувствовал холодок и равнодушие взрослых.

С утра он уходил искать работу. Если дело случалось, хотя бы и не на полный день, уже радовался. Но чаще возвращался ни с чем. Самое мучительное было – садиться к столу. Дядька косился, вздыхал или ронял как бы ненароком: «Пора тебе, Иван, дело иметь». Иван уходил во двор и там до полночи остервенело колол дрова. Наготовил их на две зимы вперед. В воскресенье старался не попадаться дядьке на глаза. Захватит краюшку хлеба, щепотку соли и бочком из дому. На огороде луку нарвет, спустится к озерку, хлеб достанет… Кусок не лез ему в горло, когда вспоминал он дядькины слова про «жизнь на готовых харчах».

Поработал Иван и грузчиком, и обрубщиком литья на «турбинке», и сцепщиком, и стрелочником. Куда звали, туда и шел. Но все-таки поближе к дороге шел, к паровозам. Наконец занял привычное место за верстаком. Тут он чувствовал себя уверенно: имел восьмой слесарный разряд и работать с металлом любил.

Выполнил Иван первое задание, принес мастеру деталь. Тот долго ее в лупу рассматривал, а потом говорит: «Хорошо, Блинов. Дадим тебе седьмой разряд». То есть, это он должен был понимать, какой милости и какой чести сподобился – слесарь ремонтных мастерских!

Машины были рядом и к ним снова тянуло. Но так же, как и десять лет назад, Иван только провожал поезда, а мысли его гуляли за стенами мастерской: пути, переезды, мосты, огни… Иногда посреди работы он вдруг застывал, прислушивался: откуда-то издалека летел гул работающего паровоза.

Блинов рассказывает:

– Давай, давай, – торопит мастер. – Стою над тисами, а все мысли там, в будке машиниста. Говорю мастеру: буду работать сколько надо, только отпустите через год на паровоз. А он мне: ладно, посмотрим. Этим и пользовался. Чуть что: Ваня, останься вечеровать, работенка внеурочная подвалила. Остаюсь, о чем разговор. А после снова за свое: отпустите.

Я в ту пору слов таких, как «романтика», не знал, но, думаю, чувствовал при виде машин что-то похожее. На паровозы мог смотреть бесконечно, любовался ими, переживал за них. Проводишь состав и думаешь: как он там на перегоне? Или дома, за ужином: как он на станцию пришел? Вот это особенно почему-то было интересно – как приходит поезд на чужую станцию. Вся картина волновала, любые мелочи: как машинист выглянул в окошко, что сделал, что сказал помощнику…

Как-то набрался смелости, подошел к знакомому машинисту.

– Можно с вами до Варгашей доехать?

– Да ты только с работы.

– Ничего, – говорю, а сам волнуюсь: боюсь, откажет. – Ничего, я не помешаю.

– Раз так – валяй в будку.

Поехали. Не помню себя от радости – совсем мальчишка! Пристроился в уголке, дышать боюсь. Не заметил, как до Варгашей добрались.

Снова к машинисту.

– А до Лебяжки можно?

– Давай!

Едем дальше. Неловко без дела сидеть, бригада-то работает. Наделал им по дороге фитилей, масленки приготовил – отрабатываю свое. К помощнику присматриваюсь. Кочегарить – дело простое: подавай уголь с тендера в лоток. А топить – это искусство. Помощник как даст лопатой, с пристуком, с этаким вывертом, а уголь у него летит ровно, рассеивается и сгорает в момент.

– Бери лопату, Иван, – говорит помощник.

Встал у топки, начал швырять уголек.

– Не танцуй! – кричит помощник. – Стой твердо, найди упор. Рукой легче, а то огонь завалишь… Так, так! Тоньше насыпай, ровней. Уголь должен идти враструску, веером. Присыпай, Ваня, присыпай! Сейчас уголек займется и гореть будет красиво, чисто. Белым пламенем будет гореть! Накидал лишнего – худо. Пока уголь раскалится, пар сядет. Недобросал – еще хуже: прогар! Легче, легче. Хорошо, Иван!

Так и научился топить.

…Блинов возвращался из этих поездок далеко за полночь или под самое утро. Ему хорошо помнятся эти возвращения. С пылающим лицом он шагал по путям мимо остывших паровозов, молчаливых и холодных, но хранивших в своих недрах яростную силу, которая завтра вновь погонит их на просторы Сибири.

7

…машины были для него людьми и постоянно возбуждали в нем чувства, мысли и желания.

Блиновское влечение к технике, его почти детское чувство одушевленности машины в известном смысле надо признать историческим, то есть привязанным к определенной эпохе, конкретно к первой трети нашего века.

Андрей Платонов часто описывал именно те годы, до которых мы дошли в своем рассказе. На страницах платоновских книг кричат паровозы, тревожно светятся в ночи огни предупреждений, и сияние локомотивных прожекторов заливает огромный мир стальных путей, перепутий, стрелок, семафоров. Писатель любил этот мир.

Когда я впервые прочитал Платонова, его механики и слесари показались мне немного условными. Сравнивая их с живыми механиками и слесарями, я обнаруживал в платоновских героях некую романтическую приблизительность: их рассуждения выглядели отвлеченными, а энтузиазм – чрезмерным.

Я ошибался. При ближайшем рассмотрении Платонов оказался удивительно достоверным. Позднее даже симпатичные странности его героев перестали казаться только чудачествами, в них был свой резон, своя обязательность. После знакомства с Блиновым я перечитал Платонова. Может, потому и перечитал, что узнал Блинова и читал уже с интересом целенаправленным: сравнивал чувства вымышленных героев с опытом Блинова.

Мне случалось буквально вздрагивать над страницами от поразительных совпадений: так точно передал писатель умонастроения и чувства людей, водивших поезда в двадцатые годы.

Герои Платонова часто живут в уездной глуши и действуют на фоне убогих декораций, невзрачного и скудного быта. Но когда Платонов описывает профессиональную деятельность, описывает со множеством точных деталей и тонким проникновением в суть трудового процесса, его интонация обретает патетическую напряженность, светлая радость пронизывает его голос. Писатель любуется хорошо сделанной вещью, его радует всякая искусная работа, он гордится умом и достоинством мастерового. И хотя детали описаний всегда точны (есть у Платонова даже известное щегольство в игре техническими терминами, всеми этими «крейцкопфами», «катушками Пупина», «тормозами Вестингауза» и «мостиками Уитстона»), но не эта точность пленяет нас, а другая – психологическая, нравственная. Писатель открывает нам духовный смысл работы, которая для него всегда есть дело рук, ума и сердца. Платоновские механики так близко принимают к сердцу свою работу и свои машины, что они превращаются в «чувство и переживание». Эти переживания одухотворяют мир героев. Их влечение к технике не было любопытством, которое кончалось вместе с открытием секрета машины. Платоновские герои скорее хотели почувствовать машины, пережить их жизнь, чем узнать. В рассказе «Жена машиниста» читаем:

„Семья Петра Савельича была небольшая: она состояла из него самого, его жены и паровоза серии „Э“, на котором работал Петр Савельич“.

Однажды механик возвращается из поездки серьезный и печальный: на третьем колесе у левой машины грелся палец. Жена робко спрашивает: может, на дышле или в шатуне масло сорное?

„Петр Савельич положил деревянную ложку на хлеб и вытер усы большой старой рабочей рукой.

– Плохое масло я, Анна Гавриловна, не допущу. Плохое я сам лучше с кашей съем, а в машину всегда даю масло чистое и обильное, зря говорить нечего!“

Герою повести «Происхождение мастера» старому слесарю Захару Павловичу мастеровые дали прозвище Три Осьмушки Под Резьбу. Новое имя понравилось слесарю больше крестного, потому что было похоже на ответственную часть любой машины.

„Захар Павлович бил молотком всегда с сожалением, а не с грубой силой, не плевал на что попало, находясь на паровозе, и не царапал беспощадно тело машин инструментами“.

Старый слесарь, как и другие платоновские герои, никогда не страдал от одиночества среди машин: они «были для него людьми и постоянно возбуждали в нем чувства, мысли и желания».

Герои Платонова с таким душевным напряжением переживали свои отношения с техникой, что искренне верили, будто «машины изобретены сердечной догадкой человека – отдельно от ума».

Блинову легко дались эти чувства: они являлись сокровенной его сутью, были поддержаны духом времени. Эти чувства питали его интерес к работе и потому он находил в ней смысл и красоту. И не только ту картинную красоту, когда товарный состав, весело посвистывая, летит в розовой закатной пыли через нарядную весеннюю степь, но и другую – красоту будничного мига, когда, сидя в холодной смотровой яме, он орудовал молотком или ключом и, найдя причину неполадок и наконец избавившись от нее, тихо говорил, себе: «Теперь порядок. Красота!»

Чтобы жить, чтобы расти, они должны были найти эту красоту все – от машиниста-наставника до обтирщика.

8

…машина – нежное, беззащитное, ломкое существо: чтобы на ней ездить исправно, нужно сначала жену бросить, все заботы из головы выкинуть, свой хлеб в олеонафт макать – вот тогда человека можно подпустить к машине, и то через десять лет терпения.

Настал день, когда ему сказали в депо:

– Пора тебе, Блинов, помощником ехать.

Он сдал испытания и был зачислен в бригаду к опытному машинисту Илье Ивановичу Меренюку, человеку суровому и немногословному. Когда его спрашивали, как топит Блинов, он отвечал: «Пар держит хорошо. На манометре всегда норма». И все. Мол, есть дело, так и надобно его делать. О чем еще разговор!

К тому времени уже много было поезжено, да и машина прощупана руками до винтика.

Блинов работал уверенно и легко. Дни летели, рейс сменялся рейсом – одинаково удачные, не то что без происшествий, но и без замечаний даже. Словно так всю жизнь и ездил.

– Ничего, – сказал Блинову один из стариков-машинистов. – Еще придется туго. Машина не терпит, когда о ней забывают. Катайся дальше – увидишь.

…Тот рейс не обещал быть особенно трудным: знакомый путь, три некрутых подъема. Правда, вдоль состава змеилась поземка, но метель стихала. Небо прояснилось, льдисто сверкали звезды. Локомотив был прогрет до трубочки.

Иван поднялся в будку. В топке весело билось пламя. Неожиданно клапан издал короткую жалобную трель: в котле скопилось слишком много пара. Блинов улыбнулся. Он узнал бы эту слабую трель даже в грохоте колес, потому что научился слушать машину и теперь был спокоен.

Все шло заведенным порядком. Иван подбрасывал уголек, подкачивал воду – работал.

Подъем.

Площадка.

Снова подъем.

Блинов бросил взгляд на манометр и еще не успел подумать, что пар садится, как услышал короткое:

– Дай пару!

Он смотрел на манометр, точно видел его впервые: стрелка была не там, где требовалось. Пар садился. Иван бросал уголь, а стрелка ползла вниз. Начинался самый затяжной из трех подъемов. Если пар упустишь, подъем не одолеть.

– Дай пару!

Давление в котле падало. Что он просмотрел? Прогар? Где? В задних углах? Почему не заметил, что пар садится?

Иван скинул ватник. Он стоял, широко расставив ноги: нырок к лотку, движение к топке, снова – к лотку, потом опять – к топке. Под ним с лязгом ходила металлическая плита, отделявшая паровоз от тендера. На миг он сбился с ритма, но быстро настроился и теперь бросал уголь размеренно, короткими выверенными движениями. Лопата скребла по дну лотка, стучали дверцы топки, в ноздри била шлаковая вонь и угарный запах топочных газов, соленый пот ел глаза.

– Дай пару!

Машинист открыл окно. Струя ледяного ветра полоснула Ивана по спине. Он стоял в прилипшей к телу рубахе, хватал воздух ртом и не отрывал глаз от манометра. Стрелка, дрогнув, наконец замерла и нехотя поползла вверх.

Иван достал чайник, припал запекшимися губами к шершавому, с отбитой эмалью носику. Вода показалась безвкусной.

Машинист повернулся к помощнику:

– Теперь другой коленкор! Держи, Ваня, парок.

Впереди в морозной мгле мерцал зеленый огонь. Состав одолевал подъем.

– Когда освоил отопление, я играть стал, – рассказывает Блинов. – Но до сих пор звучит у меня в ушах хриплый голос моего первого машиниста: «Дай пару!»

Это был урок, и скорее морального, чем технического свойства.

В основе машины лежит точный расчет, поэтому она не признает полузнайства и приблизительности. (В одном стихотворении машины говорят людям: «Не способны мы освоить вашу ложь».) Но у каждой машины и свой собственный характер. Она требует от рабочего не только высокой квалификации, но и уважения к себе. Пренебречь этими требованиями невозможно, они рождены взаимной зависимостью человека и машины. В этом заявлении можно, конечно, усмотреть некое романтическое одушевление техники, но проблема взаимоотношений человека и машины существовала всегда. Она и сегодня продолжает оставаться злободневной.

Отличительная черта Блинова, как и многих старых механиков, – уважительное, почти смиренное отношение к технике. Он примеривал себя к машине и не думал о самоутверждении. Да и слова-то такого не знал. Лишь позднее, уже став машинистом, Блинов понял, что для него, водителя поездов, работают слесари, диспетчеры, стрелочники. То есть, конечно, он и раньше это знал, только другим знанием – холодным, безличным. Он пережил старую истину как открытие, но почувствовал не тщеславное удовлетворение, а груз новой, еще большей ответственности. В этом строгом смирении больше правды, чем в профессиональном щегольстве и небрежной легкости.

Смирение, значит? А кто же тогда, могут спросить, мордовал паровозы? Разве не Блинов заставлял работать их на пределе сил? Но в том-то и дело: не мордовал! Да, он заставлял работать машины с предельным напряжением, но он требовал с них не больше того, что они могли дать. Он знал машины до тонкости и умел ухаживать за ними. В мастерстве оказалось больше любви к технике, чем в разговорах о бережном отношении к ней. Недаром блиновские локомотивы служили дольше других.

– Нас жизнь скромности учила, – говорит Блинов. – Ремесло свое ценили, за место держались и опыт чужой почитали. Я часто вспоминаю своих первых учителей. Они и сейчас стоят у меня перед глазами – молчаливые, строгие, в наглухо застегнутых форменных тужурках, с железными сундучками, на цепочке – казенные часы… Да, вот про часы вспомнил. То был знак, особая отметина, по которой раньше можно было узнать машиниста.

Я долго чувствовал себя подмастерьем. «Что? – спросит бывало Меренюк. – Не знаешь? Когда знать-то будешь?» Молчишь, глаза от стыда прячешь. А ведь то знать надо, другое. И не одну машину, но и мелочь разную… После поездки руки от лопаты горят, пальцы не разгибаются. Боялся машинисту показывать свои волдыри. Заходим однажды в комнату, где паровозные бригады отдыхают. На кровати лежит молоденький кочегар, руки перед лицом держит и причитает: «Руки мои, рученьки…» «Сопляк, – говорит Меренюк, – на все в жизни надо соображение иметь. Возьми солидолу, смажь…» Строгие были у нас учителя. Когда на затяжных подъемах наш брат, помощники, запаривались, машинисты говорили: «Или пару давай, или – шарманку в руки (это сундучок наш дорожный) и прыгай на ходу!» Идешь в поездку, а сам волнуешься: как бы машинист замечание какое не сделал. Побреешься, одежонку проверишь. Пуговицы хоть и разные, но все на месте должны быть, воротничок косоворотки обязательно застегнут. Неаккуратности не прощали… Однажды подходит ко мне Меренюк. «Что это, – спрашивает он, – у тебя заплата на штанах криво пришита? Жены, что ли, нет? Мать-старуху попроси. Не гоже так в рейс ходить».

Проездив три года помощником, Блинов получил квалификацию паровозного машиниста. Но опять же, это лишь на страницах биографии так: был… получил… стал…

Начали в депо готовить группу машинистов. Блинов пришел с заявлением, а ему говорят:

– Куда же ты, Иван? У тебя ведь только ликбез.

Он не обиделся. Да и на кого было обижаться? Грамоты и вправду не хватало.

В группу, однако, ходить разрешили.

Днями, когда Блинов был свободен от поездок, он сидел в классах, а вечерами, после рейса корпел над книгами. Много их было – толстых томов в ледерине и тощих книжиц: «Правила технической эксплуатации», «Автотормоза», «Инструкция по сигнализации и движению поездов». Он с ожесточением продирался сквозь сухой язык наставлений, паутину схем и столбцы цифр. Мертвая эта цифирь говорила о живых вещах – давлении пара, температуре воды…

Временами он отчаивался, потом вспоминал материнское «испыток не убыток» и переворачивал страницу. Он уставал, но не думал об усталости и не жалел себя – просто внезапно засыпал над недочитанной страницей.

– Когда не понимал, – рассказывал Блинов, – шел к людям, донимал расспросами: помоги, растолкуй… Был у нас грамотный машинист из молодых. Неплохой парень, но любил покуражиться. Приду к нему, а он: «Ступай во двор, матери помоги». Самолюбие мое, видать, испытывал. Но меня это не задевало. Я дров наколю и снова к грамотею: «Давай полы вымою». – «Ладно, – говорит, – садись к столу. Что там у тебя?» А мне бы только теории поднабраться, про машину-то рассказывать не надо: все канавки, все размеры знал… Я всегда шел к людям. Про кого говорили: «Лучший машинист!», – к тому и шел. Если выпадало свободное время, отправлялся в поездку, приглядывался, учился на ходу. Правда, кое-кому это не нравилось, всё подозревали меня в чем-то. Хуже всего, когда начинали толковать про карьеру, зависть, деньги… Начальники тоже по-разному судили. Один скажет: «Давай учись!», а другой и слушать ничего не хочет: «Есть у тебя, Блинов, дело, вот его и делай».

…Последние два года часто вижу сны: все время еду. И все время препятствия. У меня в жизни испокон веку барьеры.

Не у него одного. Все старые машинисты прошли через это. Не легким и не быстрым был в те годы путь на правое крыло паровоза.

Почитайте воспоминания известных машинистов. Мальчишками они бегали на станцию встречать и провожать поезда, мечтали о дороге. Но сколько мытарств испытали они, пока получили право взяться за рукоять регулятора! Прославленного машиниста Петра Кривоноса в детстве не приняли в школу фабзавуча: мало мест. «Иди к отцу, Петр. Он у тебя столяр. Тоже доброе ремесло». Столярное дело Кривонос освоил, но все равно ушел в депо. Сначала, как водится, слесарил. Потом стал помощником. Но даже когда Кривонос был лучшим помощником машиниста на дороге, ему долго не давали локомотив. «Ну куда ты рвешься? Покатайся еще пяток лет». За первое превышение скорости будущий мастер скоростного вождения схлопотал выговор.

Блинов сдавал одни книги и брал другие. Снова надо было постигать книжную премудрость, усваивать, запоминать, выжимать простой и ясный смысл из бесконечных страниц. Надо было пытаться стать вровень с теми, кто придумал машины и пустил их в мир. Требовалось быть хозяином в этом мире.

Блинов жил трудно, неистово, обгоняя себя. Год был тяжелый, но в памяти остался как счастливый. И теперь уже было не важно, дадут ему диплом или нет. В нем поселилась уверенность: дело он знал.

Из двадцати двух человек к экзаменам допустили четырнадцать. Вместе с ними Блинов поехал в Челябинск. Как вольнослушатель он отвечал последним, но экзамены сдал лучше многих.

– Адская память у тебя, Иван, – сказали ему Друзья.

«Будет адской, – подумал он, – когда прощупаешь машину пальцами от фаркопа до фаркопа».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю