Текст книги "Последний парад"
Автор книги: Вячеслав Дегтев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
И самое главное, что мы сейчас пока еще не способны хотя бы осознать свою слабость и дать ей соответствующую оценку. Мы упиваемся своей беззубой "духовностью", а также "прогрессивностью" и "развитостью", а в Москве миллион одних только азеров, Париж уже наполовину "цветной", Берлин – на треть мусульманский, и все эти города ждет участь Косова, дело времени…
Вот о чем говорили меж собой ребята на войне, а эти толстые, не воевавшие полковники писали мемуары о том, как они подносили бумажки в штабах и как выбивали себе всевозможные льготы. Они шли в армию не для того, чтобы умереть в первых рядах, а чтобы уйти на пенсию в сорок… Неприятно было с ними общаться майору Конищеву, который потому и не поднялся выше майора, что был строптив и упрям. Он ничего не мог с собой поделать -противно! Раньше ему было легче, раньше у него был зеленый камуфлированный "крокодил", с тремя пушечными турелями, с шестью кассетами ракет, и он мог как-то по-своему влиять на мир, как-то отстаивать свои убеждения, а сейчас у него не было ничего, кроме нищенской пенсии, на которую и себя-то прокормить было проблематично. Потому и решил он сделаться хотя бы относительно независимым от этого прогнившего, лживого мира. Он решил стать асом. Охотником-волком. Бильярдным артистом.
Его не устраивала роль маркера – уж на маркера-то он тянул определенно. Нет, это его не устраивало. Хоть Леман хорошо отзывался о маркерах– о тех маркерах, которые были в его время.
"Бильярд развивает характер, что очевидно опытному наблюдателю. Старый и превосходный бильярдный игрок – философ, стоик и знаток сердца человеческого. Он осторожен и тверд. Он редко чему удивляется, он проницателен и памятлив. Он добродушен, его разговор исполнен неподдельного юмора.
Сравните маркера и лакея. Маркер в громадном большинстве получает 7-9 рублей жалованья, лакей 15-20. Маркер читает книги. Маркер сохраняет всегда собственное достоинство, вежлив, предусмотрителен и вовсе не раболепен, как лакей. Что же облагородило маркера? Бильярд!"
Да, даже старина Леман восхищался маркером. Но – противопоставляя его лакею. Поэтому карьера маркера и не устраивала Конищева. Он решил стать свободным стрелком. Артистом. Он уже мог закончить партию с кия, то есть положить восемь шаров в лузу с одного захода, мог, если расслабиться, выиграть пару партий подряд всухую, то есть со счетом восемь-ноль. Но все равно до настоящего мастерства было еще далеко, потому Конищев и не светился в городских академиях, пробавлялся провинциальными. Он помнил китайскую мудрость: если тебе предстоит сделать десять шагов и ты уже сделал девять, можешь считать, что половину пути ты уже одолел… Особенно ярко свое несовершенство он почувствовал, когда увидел игру одного проезжего артиста. Тот ехал на юг и на день остановился в нашем городе, дал гастроль. Он мог делать фокус, который показывал, говорят, в свое время француз Перро. Он бросал шар на середину стола, закручивая его так, что шар с огромной скоростью вращался, стоя на одном месте. Точно таким же образом он бросал второй шар. В течение целой минуты оба шара вращались на месте – один подле другого. Вращались в разные стороны! Затем, с потерей центробежной силы, шары начинали описывать круги, похожие на вращение волчков; шары делались словно бы пьяные. И наконец шары касались друг друга и, чокнувшись с сухим треском, разбегались. После чего, описав параболу, катились к протянутым рукам мастера.
Это был настоящий класс! Естественно, имя этого игрока не фигурировало ни на каких спортивных турнирах – он не соревновался ни с кем, он просто жил со своего мастерства. Майор потерял после этого покой, и его достижения показались настолько скромными, даже ничтожными – просто детский лепет какой-то, да и только.
Но после месяца упорных тренировок у Конищева стала получаться наконец и эта французская оттяжка. Воистину, везет тому, кто везет… Он был настолько рад этой победе, что не утерпел и пошел-таки в ближайшую академию, чтобы продемонстрировать народу этот фокус: знай, дескать, наших! Он небрежно взял в руки кий, бросил шары, и оттяжка у него получилась безукоризненно. Зрители оцепенели. Но у майора хватило ума сделать вид, что получилось это у него случайно. Он засуетился, заизвинялся, они засмеялись, списывая на случайность.
Майор поспешно удалился. Но слава о нем поползла по городу. Вскоре какой-то умник вычислил таинственного заику, о котором только и было разговоров в последнее время по самым занюханным академиям. Конищева стали под самыми разными предлогами зазывать в бильярдные, пытаясь втянуть там в игру. Майор благоразумно уклонялся от приглашений поиграть, считая, что еще рано, он лишь садился в уголочке и наблюдал за публикой. Публика, казалось, не изменилась со времен Лемана.
Вот что писал о завсегдатаях бильярдных Анатолий Иванович: "Игроки, предпочитающие смелую, блестящую игру, основанную исключительно на верности глаза и точности удара, всегда предпочитают пятишаровую партию. Таковы были наши знаменитые воронежские, тамбовские и курские ремонтеры, являвшиеся в бильярдную с трубкой в зубах, с человеком позади, обремененные кисетом, "любимым кием" и лягашом на цепочке. Таковы, впрочем, и замоскворецкие толстосумы…"
До сих пор вспоминают, как играл граф Орлов-Чесменский; что первым по игре в девятнадцатом веке был генерал и писатель Скобелев, дед прославленного полководца, он любил катать шары в "Сибирку", так называлась тогда "Московская пирамида"; вторым по игре был генерал Бибиков, потерявший под Бородином левую руку. И про Заику ходят, как говорят тут, "мульки": будто бы играл он как-то с одним высокопоставленным тузом и выиграл у него всухую. Второй раз чиновник успел забить один шар. Заику толкают в бок локтем: похвали, мол, хорошо играете. Заика и похвалил, сказав, что рост мастерства налицо, вторую партию вы, дескать, сыграли лучше первой. Чиновник был польщен.
Все тут имеют клички. Самые невероятные. Злодей, Булочка, Бетховен, Турчонок, Тюря, Жук, Левка Часик, Графский, Мурманский и черт те как еще не называют они друг друга. Есть среди них и дамы. Мягко говоря, своеобразные. Которые не уступают мужчинам в упертости и преданности игре. Ну, давно известно, что всякая болезнь у дам имеет более ярко выраженное течение.
Майор не собирался вступать в игру – он решил потянуть еще полгода-год. Но тут неожиданно приехала в наш город делегация из "братской" и "солнечной" Ингушетии. По проспекту стали очень гордо расхаживать чернявые джигиты в каракулевых папахах, носиться на джипах по тротуарам– они чувствовали себя у нас хозяевами, будто в покоренном городе. Трое из них зашли как-то в академию. У одного из них нос был как слива, а на лбу, между бровей, большая висящая родинка. У майора все поплыло перед глазами.
И он с чудовищной болью пережил то, что было с ним в тот страшный день, пережил весь тот ужас, просторный и бесконечный, как бессонница, когда все вдруг озаряется осиянным светом и ты видишь пыльную площадь, и БТРы, въезжающие на майдан, и редких людей, и нескольких застреленных собак, лежащих там, где они ждали, и ваши раскоряченные тела, с поникшими головами и разведенными крестом руками, и понимаешь, что помощь запоздала, но тебе уже ничего и никого ничуть не жаль, ни на кого ты уже не держишь зла, ты понимаешь вдруг, что жизнь – это такая несусветная тщета, состоящая из бесконечной суеты и ее разновидностей, что впереди тебя ждет встреча с вечным светом, с вечным покоем, и ты устремляешься, радостный, освобожденный, к этому вечному свету, к этой предвечной гармонии, которая уже переполняет тебя своей чудной мелодией, и вся грязь, вся кровь, ненависть, друзья с БТРами, враги бородатые, лежащие в пыли, откуда-то появившиеся врачи – все остается там, на странной, на грешной земле… Но тебе не дают уйти, не дают раствориться в вечном покое, тебя неумолимо влекут назад, вниз, а тебе хочется вверх, вверх, вверх! Но ты не можешь ничего сказать, лишь мычишь… Ах, если б знали, как не хотелось, как не хотелось тогда возвращаться!
Человек с вислым носом и с родинкой между глаз несколько раз сыграл, и довольно успешно. Он выигрывал, похоже, не потому, что играл хорошо (а играл он, пожалуй, получше маркера), а скорее потому, что его просто побаивались. Играя, он громко разглагольствовал о своих гордых вайнахах и презренных русских.
– Все русские бабы – билат. Каждый вечер имею новую джяляб. Мужчин у вас нет. Или ишаки, или валухи. Сами шею подставляют…
Часто бывает, что мертвые открывают глаза живым. После третьей партии майор подошел к южному "гостю" и долго стоял у него за спиной, тяжело глядя ему в затылок. Тот повернулся, смерил Конищева злым, насмешливым, презрительным взглядом, угадал его, сомнений в этом быть не могло, ведь кого казнишь, тот и есть твой палач, и спросил:
– Что, брат, знакомого встретил?
Конищев выдержал его взгляд и протянул записку – не хотелось заикаться при нем, не хотелось читать в его глазах еще большую жалость и большее презрение. На бумаге было написано: "Давай сыграем на твой джип". Человек с родинкой не смутился, прочитав такое дерзкое предложение. Хотя скулы его покраснели, а глаза сузились.
– Но у тебя же ничего нет. Вы все тут – нищие. Ты-то что поставишь против моего джипа?
Майор перевернул бумажку. На обороте было написано: "Свободу. Буду твоим рабом, если проиграю. Вы же любите рабов".
– Да, мы вас любим, – осклабился с родинкой, недобро блеснув шоколадным глазом. – Из вас они, эти самые, хорошие получаются. Слабые народы – миролюбивы…
Все движение в академии прекратилось. Все сбежались в кучу и затихли, устремив взгляды на майора и его соперника. Играть решили три партии. В американку. Поставили треугольник. Кинули жребий. Разбивать пирамиду выпало человеку с родинкой. Он ударил, разбил пирамиду и закатил свояка, а также сделал самому себе две подставки; добил обеих. Четвертый удар оказался у него неудачным. Отыгрыш.
Конищев ударил от центральной линии винтом по битку, отчего биток завертелся и загнал в лузу, причем в срединную, очень строгую лузу, шар, который туда ну никак не должен был войти. Но шар вошел.
Шар лег в лузу, а биток стал под выход, и майор ударил опять, и опять заведомо непроходной шар: прицельный шар ударился о борт, отразился и легко закатился в противоположную, срединную лузу. Это был классический дуплет. Таким приемом в этой довольно захудалой академии не обладал, кажется, никто, поэтому удар вызвал среди глазеющей публики шум одобрения. Все радостно загомонили, предчувствуя красивую игру, и словно ток какой-то прошел по всем закоулкам здания – в зал повалил вдруг народ: охранники, уборщицы, какие-то солдаты, мужик с канарейкой, мальчик с авоськой, какие-то вообще посторонние люди.
Лишь только шары остановились, как майор показал еще более сложный прием: от задней линии ударил по стоящему у борта шару в верхнюю правую его полусферу, и он, отогнав стоящий возле срединной лузы шар, ввинтился против часовой стрелки в угловую лузу. Удар вызвал аплодисменты.
Лишь только шар остановился, Конищев послал биток в борт; отразившись, биток загнал в лузу еще один шар; это был абриколь, и этот удар тоже вызвал восхищение.
Лишь только шар остановился, майор ударил накатом, и в одну лузу закатил сразу два шара. Ну, это не сложно, так могли делать и некоторые даже хлопушки из этой академии. Ничего удивительного и ничего особенного.
Майор тут же ударил с оттяжкой: биток, загнав шар в срединную лузу, отразившись, закатился в противоположную.
Лишь только шар ударился в сетке о другие, как кий майора опять щелкнул.
Биток хлестко ударил по шару, и тот влетел в лузу, а биток остался стоять на месте. Кто-то сказал вслух, что это называется "клапштосс", и Конищев подтвердил это кивком, закончив партию с кия.
Черные, усатые чужаки переглянулись между собой недобро. Тот, который с родинкой, опять бросил жребий, и опять разбивать пирамиду выпало ему. И он опять разбил пирамиду очень грамотно и опять забил с кия три шара подряд, а на четвертом отыгрался – положение шаров было уж очень невыгодное.
Конищев прицелился и уже чуть было не ударил, как его соперник вдруг громко сказал:
– А ведь я тебя помню, командир!
Конищев ударил – ударил с киксом, с проскальзыванием, и потому промазал. Он ничего не ответил. Слишком многое стояло на кону.
Его соперник ударил вдоль продольной линии и забил. Ударил еще и забил еще. Ударил в третий раз и смазался.
Конищев долго ходил вокруг стола и не бил. Перед его глазами стояли заостренные, гладко отесанные, отполированные, как гигантские кии, сосновые колы, и на них были нанизаны его ребята, члены его экипажа, они корчились в предсмертных муках и уже не кричали, и сейчас он видел их всех, по очереди, как в кино, и ничем, ничем не мог им помочь. Его кол был самый тупой, он должен был прожить, по замыслу мучителей, дольше всех и увидеть их мучения и смерти. И он прожил после этого уже целых три года и ничем им не помог…
Души его погибших друзей взывали сейчас к нему. Они взывали к отмщению. Он явственно слышал их голоса. Потому и не мог сосредоточиться. Наконец ударил. И загнал свояка.
Ударил еще и положил широким, размашистым, "ярославским" накатом еще одного шара.
Биток стал под выход, и майор от задней отметки, через весь гектар, легко сделал еще шара.
Лишь только шар остановился, майор резанул "француза"-боковика, и очень удачно, даже вызвал хлопки зевак.
Майор разошелся, разыгрался и сделал краузе, разновидность дуплета, при котором прицельный шар, отразившись от борта, пересек линию движения битка и закатился в лузу.
Майор резанул, загнал хорошо закрученного "дурака" и получил еще фукса, совершенно непредвиденный шар, который неожиданно закатился– неожиданно даже для него самого. Народ восхищенно зашумел. Майор посмотрел на своего противника – тот стоял бледный и водил большим пальцем себе по горлу. Да, змея меняет шкуру, но не меняет натуру… Перед глазами майора опять всплыли лица мучающихся ребят. Ах ты, сучара!
Майор со злостью сделал последний, партионный удар, послал красивого, эффектного дуплета от трех бортов в угловую лузу, после чего поставил турник кия на порядком вытертое, "лысое" сукно стола. Третью партию играть уже не имело смысла.
– Все, зверь! – сказал он совершенно отчетливо, снимая с левой руки трехпалую, измазанную мелом перчатку. – Гони ключи от моей машины.
Проигравший выругался по-своему и, злобно сверкнув желтыми, рысьими глазами, швырнул ключи на стол.
– Помнишь ребят? – спросил майор. – Продам джип и памятник им поставлю. А играешь ты хреново!
Зрители оживленно гомонили, поздравляли майора, как-то забыв, что он заика, что почти не разговаривал, лишь на бумажке писал, никто не обратил, кажется, внимания на то, что произошло чудо – Конищев заговорил. Кажется, что он и сам не заметил этого – в суете и горячке.
Видно, Господь снизошел до него. Похоже, кто-то из погибших ребят-мучеников вымолил для своего командира эту Божью благодать.
СОЛДАТ ЛЮБВИ
Мать называет его – Бисер; отец – Одер, и пророчит ему бесславный конец в лапше на Пасху. Но петух не обращает на эти пророчества внимания -у него есть заботы поважнее.
Надменный, важный, с гвардейской выправкой, расхаживает он по отцовскому варку, щелкая огромными загнутыми шпорами, строго поглядывая по сторонам – на домашних жирных индоуток, на пегий выводок гончаков, выгрызающих, словно по команде, из шерсти репьи, готовый как к нападению с целью защиты кур от любого произвола, так и к исполнению прочих своих многочисленных обязанностей.
Вот… стоило только упомянуть об обязанностях, как петух срывается с места и стремительно, пригнув голову, как ястреб, как "як-истребитель" несется за пестрой в буро-красную крапинку (особая, выведенная матерью "бисерная" порода), приземистой, довольно жирной курицей, вот… погнал, погнал, да так стремительно и сноровисто, будто всю жизнь только тем и занимался, что устраивал спринтерские пробежки. Она ж и не думала сбавлять темпа, бежала, как летела, неслась от него, аки голубица быстрокрылая, невинная, мчалась вроде как обреченно, несчастная жертва чужой, преступной, неудержимой страсти, эдакая униженная и оскорбленная невинность, неслась, квохча, вроде как испуганно, с придыханьями возмущенными, в которых тем не менее опытный слух мог уловить нескрываемое торжество над товарками.
Да, она была далеко не так юна и простодушна, какой хотела казаться, она весьма сноровисто петляла вокруг тележных колес, изгрызенных ясель и навозных куч, на которых стояли другие куры, рыжие, пестрые, белые, с голыми розоватыми гузками, но в основном – "бисерные", ее сестры и тетушки, а также с неприкрытым любопытством следили за этими гонками романовские овцы, мелкие, но весьма плодовитые – "сам-третей", а то и "сам-пять" – чудом сохранившиеся в наших палестинах, пережившие всяческие генетические гонения и именно на отцовском варке выжившие в количестве двух десятков, хотя раньше их было по России без счету, в каждом, почитай, дворе, вся русская армия одевалась в "романовские" полушубки, а также проявляли плохо скрываемый интерес к гонкам пуховые "придонские" козы, материны любимицы, очень выносливые, в отличие от "оренбургских", и неприхотливые, которых отец называет "чертями рогатыми", – пеструха между тем неслась, виляя и хитря, будто дразня своей жирной, на отлете, немного выщипанной, словно выбритой (по последней куриной моде, что ли?) пухленькой нежной гузкой, тем самым разжигая в петухе основные инстинкты. Представляю, как заводил его этот доморощенный "разогревный" стриптиз! Тут поневоле по-мужски посочувствуешь несчастному петушку.
Но он был тоже весьма опытен в амурных делах и по-петушиному силен, он находился в самом петушином, как говорится, соку, – он гнал и гнал, настойчиво и молча, гнал, не тратя попусту сил на клекот и хлопанье крыльями, – он мчался пестрым метеором, желтые глаза навыкат, клюв плотно сжат, весь его облик выражал негодование: ах так! позорить меня вздумала! догоню и накажу! – но она не очень-то боялась его, она и не думала сдаваться, она по своей куриной внезапной прихоти, видно, пыталась хоть разок убежать от него, в ее куриные мозги вошла эдакая фантазия – убежать на самом деле, всерьез, пусть потом и пожалеет об этом, совсем немножко пожалеет, и даже посетует потом на свой куриный умишко, но сейчас ей хотелось хоть разок показать норов и гонор и оставить петуха с носом, чтоб потом похваляться перед товарками: вот, дескать, какая, не то что некоторые, пернатые…
Отец, опершись о вилы, подбадривал петуха:
– Ну! Ну! Наддай еще! Дого-онит!
Мать, опустив подойник с белой ватой молочной пены, перечила хозяину:
– Нет, не догонит. Не на ту напал. Моя порода – кочетов не понимают.
Автор на этих словах подумал: вывела, черт возьми, каких-то феминисток!..
А петуху было глубоко плевать на наши возгласы и размышления – он знал свое дело, гнал ее и гнал, гнал упорно и не сбавляя темпа. Сказывалась кровь: в предках у него были "короли птичьего двора" – орловские кочета, морозостойкие, могущие ночевать под открытым небом, и никакие гребни у них не отмерзают, присутствовали также юрловские голосистые, у которых песня мощного, шаляпинского звучания, длительностью до пятнадцати секунд (раньше петушиное пение отсчитывали пядями на палке – так в предках у него был "восьмичетвертной"), и вот такой петух гнал пеструху, и гнал упорно. Гнал до победного конца.
Уже несколько минут носились они по скотному двору, по варку – пыль, мусор, перья, гогот и кряканье, квохт и кудахтанье, собачий лай… Корова с телкой изумленно пялили свои лиловые влажные глаза на эту беготню; привязанный, на цепи, бык-трехлеток вожделенно пускал слюни, он тоже кое-кого погонял бы с удовольствием… Собаки, особенно щенки-первогодки, бурно сопереживали гонкам, подавали ломающиеся голоса, бараны сбились в кучу и топотали ногами, как они делают при опасности, когда, например, чуют волка, а старая коза-дереза Зина взбежала на прикладок прошлогоднего, полынистого и бурьянистого сена и следила за погоней с выражением заядлого футбольного болельщика. Даже уработанный, заезженный отцов чалый мерин по кличке Бунчук, и тот восхищенно отвесил нижнюю губу, похожую на старую, порыжелую калошу, как будто чего-то понимал в амурах, тем более – куриных.
Но вот петух догнал, догнал наконец курицу и наскочил, издав победный клекот – орел ты наш! – да только не тут-то было, строптивая пеструха и не думала подчиняться самодержавной власти каких-то там мелких самодеятельных местных самодуров, которым, видите ли, чего-то там захотелось – прямо счас, вынь да положь, – она вывернулась, сбросив петуха, и опять попыталась улизнуть.
– Ушла! Ушла! – подала голос мать.
– Черта с два! От этого не уйдешь! – а это, конечно же, отец.
Да, петух был начеку. Тут же догнал и задал неразумной хорошую взбучку, чтоб не бегала от собственного счастья. Он налетел на нее как орлан-балобан, как коршун краснозобый, как гриф-могильник, как кондор-беркут, как "мессершмитт", фашист проклятый, налетел на нее, несчастную, глупую курицу, не понимающую своего же блага, налетел и ну учить уму-разуму, терзать ее, невинную, юную и непорочную. За что? За что? – кудахтала она, не понимая, видать, науки.
Жалко было курицу. За нее даже возвысил голос белый молодой петушок яйценосной, владимирской породы, который жил где-то полулегально за сараем и голоса никогда не смел подать, а тут вдруг объявился – не запылился: ко-ко-ко! а ну перестань, дескать, измываться, фулюган!
Но Бисер продолжал учить неразумную, он клевал ее, словно съесть хотел, прямо тут растерзать, расчленить посреди двора, на глазах у всех собравшихся на зрелище, которых он оторвал от важных дел своими несдержанными амурами нескромными, он топтал, давил, подпрыгивал, шумя крыльями и сережками тряся. Терзал когтьми и шпорами трещал. А гребень, красный, налитой, как перец, прямо-таки торчком стоял…
– Ну дорвался! Дорвался! – крякнул отец, выдергивая и вскидывая на плечо покатое вилы четырехрожковые. – Не кочет – солдат любви!
– Разбойник прямо какой-то… – сказала мать и подняла подойник с осевшей белоснежной шапкой молочной пены.
А петух неистовствовал. Как будто, в самом деле, в первый раз… И как он ей, слабенькой, несмелой, как он ей, робкой и покорной, хребет-то нежный не сломал, как глазки перламутровые не выклевал, не выдрал, как головку ей, верной женушке, не свернул ненароком?.. О ужас, ужас, ужас! Упаси Господи родиться курицей бесправной!
Да, видать, конец настал несчастной пеструхе! Так и загнется, поди, возле сарая, на старом, сгоревшем навозе… Ан нет! Лишь только сатрап жестокий с победным криком в "восемь четвертей" сойти изволил на твердь земную, она, паузу недолгую для приличия выдержала, полежав на боку немного, вроде как в изнеможении, иль в неге, потом вдруг, словно очнувшись в изумлении, скромненько так это поднялась, отряхнулась обескураженно и стала тут же как ни в чем ни бывало чего-то там клевать у себя под ногами.
Бисер же тем временем задал хорошенькую трепку молодому белому петушку, погонял его для острастки, чтоб знал, кто тут хозяин и не смел больше голос свой поганый, мерзкий и весьма немузыкальный подавать в чью бы то ни было защиту – аблакат-защитничек нашелся! – загнал его, трусливого, нестойкого, на крышу сарая, где старый шифер давно порос уж мохом, после чего, победоносно проголосив, с клекотом орлиным подбежал к кучке кукурузы, которая накануне была насыпана из плетеного лукошка, изрядно погрызенного "чертями рогатыми", чьи предки в свое время уничтожили всю растительность в Северной Африке, Малой Азии, Испании и Греции, превратив некогда цветущие, утопающие в зелени страны в каменистые полупустыни, – петух отогнал от зерна давешнюю пеструху и стал созывать к кукурузе других кур от других кучек. И они не заставили себя долго ждать, тут же радостно набежали-налетели к своему ласковому, заботливому повелителю, словно он нашел какое-то иное, необычное, высококалорийное и высокопитательное зерно. Иль, например, сладкого червячка откопал… Петух их потчевал, потчевал весьма учтиво и галантно, а потом вдруг вздрогнул, встрепенулся, прижал гребень, подобрал сережки и тут же ринулся за рыжей курицей. А та от него припустила, совсем не считаясь с его усталостью.
И все началось сызнова.
Он гнался за ней резво, словно бы со свежими силами, будто и не было недавней едва ли не пятиминутной пробежки. Вот ведь в самом деле неутомимый! С каких же, черт возьми, харчей? – ведь даже и зерна-то не поклевал.
Да, похоже, петух был из тех, для кого долг – превыше всего.
Глядя на него, думалось о себе, многогрешном, обремененном многочисленными обязанностями – не такая уж у нас легкая служба…