355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Дегтев » Последний парад » Текст книги (страница 5)
Последний парад
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:28

Текст книги "Последний парад"


Автор книги: Вячеслав Дегтев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)

Да, жизнь прошла впустую, сказал он на прощанье. В суете и компромиссах. А нужно было найти свою точку, упереться и стоять на ней; стоять насмерть. Упорствовать неустанно. Всю жизнь. Без всяких надежд и условий. Конечно, сложилась бы другая судьба, неудачная, непутевая на взгляд обывателя, гораздо тяжелей и трагичней, – ведь люди способны простить любое предательство или подлость, только таланта и успеха, даже призрачного, не прощают никогда – но то была бы настоящая жизнь, а не прозябание.

О, как он оказался прав!

И вот он вскоре умер. И мне пришлось его хоронить. На похоронах были все сплошь знакомые лица: те, кто обязан быть "по должности", родственники (молодящаяся жена с перезрелой дочерью, я знал их), да еще "похоронная команда": трое-четверо алкашей, имеющих какое-то весьма косвенное отношение к литературе, которые присутствовали на всех без исключения похоронах. И была среди этой праздно-равнодушной тусовки парочка, которая привлекала к себе всеобщее внимание: старуха в тяжелой "плюшке", в черном платке и чуть ли не в калошах и пьяный какой-то мужик в солдатском бушлате, похожий на колхозного комбайнера. Они выделялись из толпы этих паразитов-белоручек. Все их сторонились, но почему-то не выпроваживали. Значит, имели они какое-то отношение к покойному… На кладбище поехали всего несколько человек: официальные лица, копачи и ближайшие родственники. Поехала и эта парочка. И там, когда отговорили свои речи по бумажке официальные лица, когда манерно попрощалась с папой накрашенная дочка, а молодящаяся вдова в черной вуали и черных перчатках даже не поцеловала, лишь коснулась лба покойного перчатками, тут бабка в "плюшке" и обхватила гроб, и заголосила, как голосят в любом селе, как голосили у меня на родном хуторе, заголосила так пронзительно и так искренне, обливая слезами холодный, ледяной, белый как мел, лоб покойника, что у меня заледенело в груди и помимо воли набежала непрошеная слеза. И мужик в бушлате тоже стоял у гроба и вытирал шапкой глаза.

Мне все стало ясно. Похоже, это и была та самая Марфуша…

А когда стали засыпать гроб – он был простой, черный и с крестом, -они вдруг обнялись с молодящейся расфуфыренной вдовой и с накрашенной дочерью, и назад уже возвращались вместе – некого стало делить.

Прошло уже много лет, десять или больше, а я все помню эту сцену и помню слова старого писателя о настоящей литературе, и меня греет мысль, что я никогда не рассматривал свои занятия как средство карьеры или заработка -скорее как сумасшествие. Я всегда писал, что думал. Говорил то, во что верил… Потому и один. Потому и на льдине. Иногад, правда, приходилось валять ваньку, чтоб сбить с толку бдительных умников. Но по большому счету я не изменял себе никогда. Я нашел свою точку, уперся и стою. Стою всю жизнь. Упорствую неустанно. Кому-то нравятся мои перехлесты и заблуждения, другие считают это "стриптизом души" – что ж, может, они и правы. Ведь не всякому дано воспринять искренность суждений и открытость взгляда – для этого тоже нужно хоть что-нибудь да иметь за душой…

Увы, как и во все времена, торжествует ничтожество.

Ах, если б знали вы, сколько мелкого зла, сколько ядовитых уколов и нежданных щипков принесли мне эти занятия, этот вышеназванный "стриптиз"! Иногда проблемы возникали вообще на ровном месте – возникнут они и после публикации этого текста…

Я сломал судьбы себе и нескольким близким мне людям, у меня множество врагов (в основном бывшие друзья), у меня несколько детей – сироты при живом отце, и их матери мучаются даже больше, чем я, и, видно, мучиться им до конца, и, похоже, так же смешно, как того писателя, будут хоронить и меня. Не делите ж места у гроба, родные, – обнимитесь, мои милые, и поплачьте, поголосите обо мне, о моей несложившейся, разменянной на сладкие грезы, растраченной на красивые химеры, потерянной, непутевой моей жизни, -поплачьте, я всех вас любил.

Семиструнная душа

"Все как прежде, все та же гитара…" – напевал я, работая у себя в мастерской, в подвале, – подгонял верхнюю деку, доводя ее до нужной толщины, так, чтоб не было диссонанса с нижней; врезал в нее розетку, инкрустированную перламутром, с которой возился чуть ли не месяц, набирая мозаичный узор; подумывал уже о перекуре, когда он и появился, тот странный посетитель. Я предложил ему присесть у двери на стул, пока закончу утяжку корпусной обечайки вокруг металлической формы. Полезно, знаете ли, иногда "выдержать" заказчика – и он "проникнется", и сам присмотришься к нему. Торопиться в таких делах не следует…

Пока он сидел, поерзывая, я закладывал новый инструмент: распарил в кипятке две полоски палисандрового шпона радиального распила, после чего притянул эти полоски большими струбцинами к металлической форме, напоминающей изящную женскую фигуру, склеил две половинки верхней деки из резонансной ели тангентального распила.

"Шаг за шагом влечет за собой…" – напевал, работая, старинный романс, осторожно присматриваясь к гостю. Был он еще достаточно молод, одет дорого и по моде, смахивал на "нового русского", но не нашего, провинциального, а столичного, лощеного, не лишенного манер. Он внимательно и, похоже, с интересом рассматривал мастерскую, наблюдал за моими действиями, и его карие, как-то странно блестевшие глаза сделались черными и горели сейчас искренним любопытством. Он прищелкнул языком и сказал что-то по поводу того, что, мол, это сколько ж времени уходит на один только инструмент?! Я отозвался, что в среднем около полугода. Вот только обечайка выдерживаться будет в форме около месяца… Это значит, два инструмента в год, подсчитал он. А больше можно? Можно, отозвался я опять, но качество будет соответствующее. Так мы разговорились…

Наконец закончил работу и закурил. Он расстегнул футляр и достал оттуда изрядно побитую, с расщепленным грифом и треснувшим корпусом гитару. Инструмент был старый. Когда взял в руки, понял, что гитара очень старая. Когда же рассмотрел поближе, оказалось, что она просто древняя. Можно отреставрировать? – поинтересовался гость. Конечно, можно. Даже нужно! -радостно отозвался я, ибо гитара была мало того что древняя, но, похоже, и заграничная, по всей видимости, австрийской работы. А у старых мастеров всегда есть чему поучиться. Что, и звучать будет? – недоверчиво спросил гость на прощанье. – Как новая! Мы условились о сроках и цене. Лицо посетителя не дрогнуло от названной мной суммы, он тут же заплатил половину в виде задатка, и мы распрощались.

"В такт аккордам мелодии старой…" – звучало во мне, когда рассматривал гитару. Работа была высокого класса. Циммерман отпадал сразу: у него все инструменты украшались богатым, наборным "усом" вдоль всего края корпуса – тут такого не было вовсе. Зато посреди нижней деки красовался широкий, так называемый "центральный ус", инкрустированный костью. Что намекало на принадлежность инструмента австрийскому мастеру Шерцеру. Да и кузов – несколько увеличенный, внутри которого вместо обычных семи -девяти было тринадцать реек-пружин, что говорило о мощном звуке, наполненном, "мясистом", – склонял опять же в пользу Шерцера. Однако инкрустации на розетке, на верхней деке, что было характернейшей особенностью знаменитого австрийца, что-то не наблюдалось. А червячная передача колкового механизма и вовсе смахивала на ту, что использовал русский мастер Краснощеков. Маховички колков были из мамонтовой серо-желтой потрескавшейся кости, что тоже говорило в пользу русского происхождения инструмента. Головка грушевого грифа, покрытого черным эбеновым деревом, была выполнена в виде лиры с завитками, что не характерно ни для австрийца, ни для Краснощекова: в те времена, когда они жили, в девятнадцатом веке, это считалось дурным вкусом. Зато раньше, в восемнадцатом, такие грифы изготавливались сплошь и рядом. Восьмиконечная звездочка внизу верхней деки также подтверждала русское и очень старое происхождение гитары. На одном из валиков колкового механизма рассмотрел ороговевший узел от жильной струны. Боже мой! Жильные струны не используются уже лет, наверное, сто. Неужто в самом деле – восемнадцатый век?!

Работа предстояла колоссальная. Нужно было перво-наперво счистить весь лак. Я потер его на пробу, понюхал. Не понял. Еще раз понюхал, лизнул. Но так и не смог разобрать, что за лак применялся. Он не был похож на янтарный, не был похож и на лак из копалы; и на масляный (конопляное масло со смолой) тоже похож не был. Он был очень ароматный, подобно лаку из сандараки, но запах был все-таки несколько иной. То ли от времени он изменился так, то ли лак применялся какой-то комбинированный. И это тоже лишь еще более убеждало, что передо мной старина. Раритет. Похоже, один из девяти инструментов мастера Батова, которого Александр I награждал двухтысячерублевой премией за его скрипки и виолончели, изготовляемые для Двора. Даже страшновато делалось от одной мысли, что эту гитару, возможно, держал в руках сам Михаил Высотский, друг Пушкина и гитарный учитель Лермонтова, человек, завершивший становление семиструнной гитары как русского национального инструмента.

"Чуть колышется бант голубой…" – мурлыкал я, работая, когда появился Ларденко. Он как будто чует, когда начинает пахнуть антиквариатом. Когда-то мой ученик, каждое слово, помнится, ловил, записывал; потом потихонечку-помаленечку, локотками-коленками, там диплом, тут диссертация, здесь брошюрка какая-нито образовалась из чужих вырезок, где-то переложились старые кости из одной могилы в другую – и вот, извольте убедиться, профессор. Настоящий, без кавычек, с соответствующими бумагами, подтверждающими сие. В последнее время у нас с ним были так называемые сложные отношения, однако все же общались, потому как больше общаться не с кем было… А черная кошка между нами пробежала после того, как мне попалась в руки изуродованная гитара Шерцера, 1861 года изготовления. В "Каталоге" она числилась, но след ее затерялся перед войной в Ленинграде. Во время блокады за буханку хлеба ее выменяли и привезли в наш город. Тут она попала в такие руки, что ею чуть ли мух на стене не били. Конечно, состояние ее было ужасное. Рухлядь, а не инструмент. Но я выкупил ее у прежнего хозяина и довел до звука. О, что это был за тембр! Богатый, наполненный бархатом. Окраска тембра очень яркая, орнаментальная. Ударишь по струнам – и можно на кухню сходить воды попить, – они все звучат.

Ларденко как увидел гитару, так глаза его черные и загорелись цыганским огнем конокрадским: хочу! Он и так ее возьмет, и эдак посмотрит, облизнется, то как кот потрется мартовский о бочок лакированный, то как лисовин понюхает нежно. А тут у меня в семье нелады начались – он и явись как-то с авоськой водки. Брось, говорит, горевать-грустить, давай выпьем. Стали мы тоску в вине топить. Русский человек меры не чует. Три дня пили да пели. На гитарах играли. Моя восстановленная – чудо, а не гитара, – она прямо плакала со мной… На четвертый день очухались – он лежит в салате мордой опухшей, на усах капуста прилипла. Головы – разламываются. А похмелиться нечем и не на что. Так продай гитару, предлагает Ларденко. Кто ж ее купит? – возражаю. Купят! И хватает у меня из рук восстановленного Шерцера. Через час возвращается с сеткой водки и приносит двести рублей денег. Вот, говорит, продал… На те деньги мы еще почти неделю квасили. А когда очухался -поздно было что-либо исправлять. Он же потихоньку слетал в Москву и за три тысячи загнал инструмент самому Ларичеву, преподавателю из Гнесинки, автору многих самоучителей. Но в тот же день нашел другого покупателя, вернулся к Ларичеву, выплатил ему назад деньги, гитару забрал и перепродал ее другому, за пять. Вот такой профессор, вот такой ученик.

"Все как прежде, но только седей я…" – напевал, как всегда за работой, когда пришел Ларденко. Он сразу заметил новый инструмент, повертел в руках, и я увидел, как загорелись у него глаза знакомым хищным огнем: хочу! Он стал бывать у меня чуть ли не через день и все выспрашивал: кто же хозяин? Я отмахивался: не знаю! Но он не верил. Лез помогать, хотя я отказывался от его услуг, даже не брал из его рук ничего. Раз он принес отличные, из черного дерева, кнопки для струнодержателя, я и то не взял, поставил свои, попроще, из самшита. Принес серебряные лады, говорил, от гитары генерала Саренко, военного хирурга, нашего земляка, ученика самого Михаила Высотского, – я опять отказался, поставил недостающие лады не из серебра, как было, а из нейзильбера, сплава, близкого к мельхиору. Заметно было, как психовал этот горе-профессор, но вида, однако же, не подавал, каждый раз проглатывал обиды – уж очень, видать, гитара его очаровала. Прямо покорила. Она и мне нравилась…

Несколько раз Ларденко приставал: почему это я решил делать инструмент семиструнным? Ведь принесли-то гитару о шести колках… На что я огрызался, что, дескать, поначалу-то сделана она была семиструнной; это потом кто-то перестроил ее в шестиструнную. На что профессор пренебрежительно цедил, явно кого-то цитируя: прошлое у семиструнки весьма скромное, настоящее ничтожно, будущее – бесперспективно. И начинал говорить что-то еще, какую-нибудь гадость уничижительную, что обычно несут все эти шестиструнники со времен Сихры и Аксенова, создателей семиструнной, русской гитары. Ох уж эти западники-шестиструнники! Ни один семиструнник ни слова дурного о шестиструнной гитаре не сказал: ни Михаил Высотский, ни Аксенов, ни Сихра, ни блистательный Орехов, ни даже Владимир Высоцкий, который тоже играл на семиструнной, – никто из них никогда, ни разу не отозвался дурно о чуждом нам шестиструнном инструменте. А что нагородили эти?! И "мещанство", и "цыганщина", и "социально чуждая", и даже – "воплощение антисемитизма"! Бред какой-то. А все из-за того, что семиструнная гитара – напевная, минорная, воплощающая в себе более полно русскую душу, раздольную, противоречивую, непредсказуемую, которую бросает из холода в жар, из тоски в радость, из минора в мажор. Ведь русский жестокий романс – это и есть минор в мажоре. Ну-ну, ухмылялся профессор снисходительно, скажи еще, что число семь – число Богородицы, а число шесть – сатанинское… И смеялся мефистофельски, подрагивая острой бородкой. Я хотел добавить, что это понимал даже такой безбожник, как покойный Владимир Высоцкий, у которого была семиструнка старинной работы, кажется Циммермана, и у которой через неделю после его смерти отклеилась сама собой кобылка-струнодержатель -гитара как бы совершила самоубийство, – но не сказал, а лишь молча указал на инкрустированную внизу верхней деки восьмиконечную звезду, древний символ России, на что он фыркнул презрительно. Интеллигентишка, одно слово. Граждане мира – они как цветы бумажные…

"Никнет-никнет моя голова…" – напевал, восполняя недостающие лады, приготовляя кусочки черного дерева к замене фрагментов накладки на грифе, с помощью еловых клинышков залатывая дырки от жучков-древоточцев, подбирая для верхней деки похожие по строению древесины досочки, примерно одной выдержки, цвета, радиального распила; специально сварил осетровый клей, не стал применять магазинный мездровый, и от костного отказался, не потому, что не было рогов и копыт, просто в каждом конкретном случае материал должен соответствовать инструменту. Инструмент же – царский… Сварив клей, стал притягивать кусочки донорского дерева с помощью больших и малых струбцин к корпусу. На свежие швы изнутри добавил две лишние пружины… Через несколько дней, когда все схватилось так, что не было заметно, где дерево старое, а где новое, и совпали даже все прожилки, когда гитара вчерне была готова, приступил к очистке старого лака, чтобы потом уже весь корпус покрыть одним слоем. Вот тут, сняв порыжелые старые слои, я и обнаружил эти еле заметные знаки. Они располагались по двум кругам, на наружной стороне нижней деки. Один круг был побольше, другой поменьше, внутри первого. В маленьком нарисован человеческий глаз… Я долго рассматривал под лупой эти знаки -на большом круге оказались латинские буквы, расположенные по алфавиту; по внутреннему кругу стояли цифры от нуля до девяти, а также, по обе стороны от "центрального уса", инкрустированного костью, было написано по-немецки: "nein" и "ja". Непонятно было, зачем все это наносилось на резонатор почти бесцветной – а может, выгоревшей от времени – краской. Никогда ни о чем подобном не слыхивал. И тут погас свет – у нас частенько это бывает, особенно в последнее время, – и я увидел, как буквы загорелись. А нарисованный глаз, кажется, вперился в самую душу… Оказалось, краска была фосфорной. Я очень удивился, и, чего скрывать, несколько даже не по себе сделалось. Странные знаки, странная, загадочная краска.

Тут появился Ларденко. Книжку пришел попросить о Сихре, обрусевшем чехе, который создал русскую школу игры семиструнной гитары. Но то была причина. Сихра нашему профессору – как козе баян. Пришел-то он на красавицу мою полюбоваться. Я спросил его – профессор все-таки, – что за знаки на корпусе. Он посмотрел, побледнел, несколько раз взглянул на меня подозрительно (догадался или нет? – стояло в его потемневших глазах), еще раз расспросил про загадочного посетителя, ничего толком не сказал в ответ и исчез. Даже книги не взял. Исчез, как говорят в таких случаях, с концами…

"Да и голос звучит, не умея нанизать на аккорды слова…" – напевал, восстанавливая таинственные знаки, когда вдруг неожиданно позвонил мой загадочный заказчик. Звонил он по мобильному телефону, из машины. Без приветствия, как принято сейчас среди новых хозяев жизни, спросил, обнаружил ли я на гитаре какие-нибудь знаки. Обнаружил, ответил, восстанавливаю. Переправь буквы на русские, остальное оставь как есть, сказал он, и на этом связь оборвалась. Лишь треск стоял, какой-то шум и грохот, будто звонил он из самой преисподней.

Что ж, желание клиента – закон. Однажды, например, я делал по заказу гитару из лимонного дерева. Из Африки апельсины приходили в ящиках из такого дерева, ну, одному ответственному товарищу и приглянулись эти багрово-зеленые, с ядовитым оттенком дощечки. Попросил меня, и я сделал. Очень красивый получился инструмент. И окраска тембра очень даже недурная. Говорят, такая гитара была в свое время у Михаила Высотского, того самого, бросившего вызов западной школе игры. Одно плохо: древесина жестковата -недолговечным будет инструмент.

"С этой маленькой, старой гитарой…" – напевал, счищая острой циклей старый латинский алфавит. Зачистил шкуркой-"нулевкой" старую грунтовку и загрунтовал по новой составом из воска и прополиса, добавив немного скипидара (хотел добавить еще и каучука, но воздержался: в те времена каучук еще не применялся), и нанес на большой круг кириллицу, вместо "nein" и "ja" на малом кругу написал по-русски "НЕТ" и "ДА". Цифры и "глаз" трогать не стал, лишь подновил. Кого ни спрашивал, что сие означает, – никто не ответил ничего внятного. Я чувствовал, что не тех спрашиваю, не там ищу ответы на таинственные вопросы. Казалось почему-то, что Ларденко знает ответы. Но он последнее время даже носа не казал ко мне, хитрый хохол.

Я же между тем приготовил лак по старинному, полузабытому рецепту: растопил несколько кусочков янтаря и смешал с льняным проваренным маслом, добавив скипидара, и, когда варево остыло, покрыл этим лаком инструмент, и гитара засияла, как новая. Когда лак высох, я побрился, причесался, надел новую рубаху, вымел все из мастерской, побрызгал хорошим одеколоном с запахом лаванды, прочел молитву Святому Духу: "Царю Небесный, Утешителю Душе истины, иже везде сущий и все наполняющий… прииди и вселись в ны…" -окропил инструмент святой водой из заповедного лесного родника по имени Бурчак, после чего сел на табурет и открыл, распечатал у гитары звук. Голос у нее оказался чистый, густой, глубокий, наполненный хрусталем, что называется, "мясистый" был тембр, мощный. Звучала – аж мороз по коже…

"Я смеялся, и плакал, и пел…" Несколько дней, до условленного с заказчиком срока, я просто наслаждался игрой на этой красавице. Ах, что за звуки были! Верхние, высокие ноты напоминали тембром звуки клавесина, и в них то слышался плач ребенка под свист метели, то чудились песни чуть ли не ангелов; средние ноты, "фа" и "соль", – арфообразные, и, когда трогал струны, наносило античностью, гомеровскими тугими парусами, древней чистотой Эллады; а низкие – органные, глубоко наполненные, и чудился в них торжественный Бах и металлический, трагический Бетховен…

Я записал несколько вещиц, сыгранных на "старушке", на заветную кассету, туда, где была записана игра Иванова-Крамского (хоть он и шестиструнник), который гастролировал когда-то в нашем городе, туда, где был увековечен сам Орехов, который даже бывал в моей мастерской, – до сих пор стоят перед глазами его изуродованные полиартритом пальцы, обхватывающие гриф моей палисандровой гитары. Но как он играл этими больными пальцами!.. Чудо, а не игра! Вот на эту-то заветно-сокровенную кассету и записал я небесный, хрустальный звук гитары самого старины Батова. Пусть останутся потомкам чарующие эти звуки, пусть внуки потешатся.

"И за песенной, струнной забавой…", как в романсе поется, не заметил, как подошел назначенный день и приехал мой заказчик. Приехал на иномарке с затемненными стеклами, с длинноногой, затянутой в кожаные штаны крашеной девицей, размалеванной как кукла, с гориллообразным охранником, широким, как шкаф двустворчатый, а также с профессором Ларденко на заднем сиденье, как говорят сейчас, в пристежке. Честно говоря, я почему-то не удивился, увидев профессора в этой гоп-компании. Они спустились в мой подвал, я подал гитару. Заказчик молча передал ее профессору.

Тот сел на стул, положил ногу на ногу, ударил по струнам, гитара отозвалась ему с неохотой, каким-то другим тембром, незнакомым мне: то ли отсырела, то ли оттепель так на нее подействовала (хотя утром играл -отличный был звук!), но только сейчас тембр у нее был какой-то с картавинкой. Ясно было, что инструмент "не шел" к нему, "не отзывался". Но все равно, даже те звуки, что профессору удавалось извлекать, явно превосходили его ожидания. Он заулыбался, счастливый, довольный, и заиграл что-то разухабистое, мажорное, бравурное, потом перешел на минор – гитара отзывалась ему с ленцой, как бы через силу, но он, видно, не чувствовал этого напряга (недаром про него говорили, что не всегда чует, что играет) и продолжал "пробовать". Сыграл "Цыганскую венгерку" в моей обработке (знал, гад, чем подольстить), потом что-то из Фернандо Сора и Цани де Феранти, о котором восторженно отзывался сам Паганини. Закончил редкой виртуозной штучкой – полькой Соколова, любимого ученика Михаила Высотского. Чудо, а не инструмент! – топнул ногой в восторге. Я же грустно стоял в сторонке.

"Оглянуться на жизнь не успел…" – звучало во мне, пока заказчик рассчитывался. После чего они выставили на мой рабочий стол выпивку и закуски всевозможные. Пришлось посидеть с ними из вежливости. Пить отказался, сказав, что свое давно уже выпил, даже с лихвой. Они же разгорячились, профессор на правах хозяина кричал, шумел, то и дело хватал гитару и играл – с каждым разом все более и более смелые вещи, сбацал даже парочку очень сложных вещей Паганини, который и для гитары успел кое-что сочинить. Но все-таки инструмент не отзывался ему в полной мере, может, потому, что был Ларденко шестиструнник, причем убежденный, так сказать, идейный, и не раз вздыхал, жалея, что не шестиструнная в руках, а всего-навсего русская семиструнная плакальщица. Но я не поддался на провокацию, хотя и аргумент железный был заготовлен: у норвежцев есть восьмиструнная скрипка – хардингфеле, – главная особенность и заслуга которой заключается в том, что она скрипка именно норвежская, народная.

Посидев для приличия, ушел в соседнюю комнату и, прикрыв дверь, стал точить на мини-станке заготовки из черного дерева. А также продолжил распиловку огромного бруса из красного дерева, который мне удалось привезти – в вагонном купе! – из Сочи, от родственников. (Впрочем, это отдельная история…) К пьянке, шумевшей за дверью, даже не прислушивался – выпьют, поиграют, пошумят да и уйдут. Но вот шум вроде как стих, они о чем-то заговорили между собой, слышались экзальтированные реплики дамы: "Поедем… Не надо здесь… Боюсь, у меня не получится…" Ее перебивал профессор: "Тут как раз то, что надо. Вокруг старинное кладбище, мы прямо на костях стоим". Попрепиравшись так, они вдруг подозрительно затихли.

"А теперь даже песен не стало, жизнь прошла, пронеслась стороной…" -звучало во мне, пока работал. Краем глаза заметил, как у гостей потух свет. Я, не останавливая станка, посмотрел в щель: вся компашка сидела при свете свечи, кружком, вокруг положенной на табуретку вниз струнами моей "старушки" – светились таинственные буквы на нижней деке. В центре кругов лежала маленькая фарфоровая тарелочка. Руки присутствующих касались краев этой тарелочки. Гибкая крашеная девица свистящим полушепотом вопрошала из копны черных, фосфоресцирующих волос: "Мы просим явиться к нам бывшего хозяина этой гитары – мсье Каллиостро. Дух Каллиостро, явись к нам! Дух великого Каллиостро, вы будете с нами говорить?" Тарелочка на моих глазах вдруг двинулась и остановилась нарисованной стрелкой напротив слова "НЕТ". Я наяву почувствовал серный дух и услышал, как взвыли сами собой струны на гитаре, будто где-то заплакал невинный младенец, или скулил щенок, или страдала, мучилась чья-то грешная, падшая душа. По спине у меня пробежал мороз, а на голове зашевелились волосы. "Дух великого мага мсье Каллиостро, почему вы не хотите с нами говорить?" Тарелочка опять дернулась и стала скакать от буквы к букве. Профессор вслух выговаривал буквы: "П-о-ш-л-а-н-а…" После чего струны еще более взвыли и вдруг стали лопаться одна за другой.

Все ахнули. Заказчик вскочил. Растрепанная дама взвизгнула. "Качок" включил свет. Я распахнул свою дверь. Ларденко был бледен. Заказчик схватил гитару за гриф и, прошипев: "Испортил!" – жахнул ее об угол. После чего вся компашка молча убралась из моей мастерской.

"И осталась лишь эта гитара поздним вечером плакать со мной…" – не отпускали меня слова старинного романса. На полу лежала разбитая гитара, с порванными струнами. Над ней стоял я – с растерзанной, разбитой душой… Вот она – людская благодарность. Недаром в Испании говорят, что если гитарный мастер, гитарерос, умирает не в богадельне, то только потому, что не хватило средств туда доехать.

Много с тех пор прошло времени. Не видел с тех пор ни странного заказчика, ни Ларденко, никого. Гитару восстановил еще раз. Правда, пришлось целиком заменить верхнюю деку – ну да я нашел отличную резонансную ель от старого пианино "Десна", гораздо лучше прежней. Звук у новой гитары стал другой, ведь я и пружин оставил всего семь штук – звук стал яркий, высокий, нежный. Будто после Шаляпина вдруг Собинов запел… Играю на ней, наслаждаюсь. Фосфорные спиритические знаки выжег каленым железом и счистил острой циклей. Оставил лишь слова "НЕТ" и "ДА" – с каждой стороны от продольного "уса". Хотел написать по кругу что-нибудь вроде: "Веселая и грустная, всегда ты хороша, как песня наша русская, как русская душа", – но показалось, что все не вместится, уж очень длинно. Вместо этого вписал по два слова с каждой стороны "уса". "Пусть богатства НЕТ, – получилось, – ДА душа поет". Нанес это как девиз всей своей жизни.

На том стоял и стою. Дю-дю

Друзьям детства, живым и мертвым

Американцы привезли к нам выставку художественного творчества умственно отсталых художников. А попросту – шизофреников и идиотов. Наша пресса, как водится, много писала об этом, подобострастно восхищаясь и нахваливая на все лады. Эпитеты были, разумеется, только превосходной степени. Особенно часто упоминались работы "российского", как писали, художника, у которого было странное для России имя – Вака. Впрочем, так у нас на хуторе называли идиотов – с маленькой, понятно, буквы…

Я решил сходить на выставку, и среди недели как-то выбрался.

Да, это было "нечто с чем-то"! Был тут портрет Горби, очень похожий, сработанный, как пояснялось на табличке, из дерьма разных цветов и сортов. Была какая-то мазня, похожая на то, что нарисовала бы обезьяна, попадись ей в лапы кисть и краски. Были портреты с четырьмя глазами. Были какие-то чудища, невиданные, неописуемые, которым воспаленные видения Гойи не годились в подметки. Короче, чего тут только не было!.. Но впрочем, чем дольше ходил по залам, тем все чаще посещала мысль, что я на обычной выставке "альтернативного" искусства, на вернисаже каких-нибудь отмороженных "митьков".

И вот, уже подустав, прошел в тот зал, где висели работы "российского" художника по имени Вака. Переступил порог, и что-то со мной сделалось. Потому что тут был совсем другой мир. Тут был мир до боли знакомый. Этот мир зафиксирован на фанерках, картонках, досочках. Висело также много огромных, увеличенных фотографий рисунков, которые не сохранились по причине, как пояснялось, тоталитарного режима. Судя по фотографиям, оригиналы были нарисованы то на заборе углем, то на беленой стене сарая каким-то острым предметом, похоже обычным гвоздем, то на суковатых еловых досках ворот, очень мне знакомых, то…

А вот и фото автора: асимметричное лицо, неровно причесанные, сальные волосы и серая, прозрачная бородка, странный, но, кажется, вполне осмысленный взгляд. Мне-то он помнился несколько иным: мутные телячьи глаза, перекошенный рот и слюнявая бороденка. А тут – сразу и не угадаешь. Вот что значит – фотографировал мастер.

А кто ж это снял "художника"? Под фото подписано – Евгений Беленький. Да это ж Женик Экзот. Он гостил каждое лето у своей бабки, ходил в белых штанах, широкополой шляпе и с "Зенитом" на пузе. Все, бывало, крутил головой, восхищаясь чем ни попадя, чуть ли не навозными кучами, восклицал: "Экзотика!" – и щелкал "Зенитом". Его наши пацаны вообще-то презирали, особенно коновод наш Бартень, тот то и дело цвиркал слюной сквозь зубы ему на белые парусиновые ботинки, а Экзот делал вид, что ничего не замечает. В общем, типичный московский слабак, воспитанный на интеллигентском нытье под гитару Окуджавы.

Он-то, выходит, и запечатлел нашего Колю-дурачка. Которого звали просто – Вака. Собрал его картинки, а какие-то перефотографировал, и теперь они выставляются. Ну дела-а!

Я переходил от экспоната к экспонату – и словно расступились временные пласты, и я опять провалился в свое детство, очнулся вдруг на том степном, выжженном зноем, залитом пристальным солнцем хуторе, где одуряюще пахла земля после теплого дождя, где благоухал исходящий нектаром луг, где в каждом палисаднике склонялись мальвы, а лес стоял – словно раскрытая расписная шкатулка пахучая…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю