Текст книги "Новая московская философия"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
– А что? —сказал Митя Началов. – Очень похоже, что именно так и было.
– Для того чтобы это было именно так, – наставительно сказал Белоцветов, – в Москве должен заваляться хоть один стовосемнадцатилетний старец.
– Откуда такая географическая узость? —с деланной улыбкой спросил Чинариков. – Он мог заваляться и в Московской области, и в Сызрани, и даже в какой–нибудь Кзыл–Орде.
– Хорошо, а почему адрес на конверте написан женской рукой?
– Господи, да попросил первую попавшуюся старушку на почте, она адрес и написала!..
– Хорошо, а зачем исходящий штемпель преступник смазал?
– Чтобы скрыть собственный ареал.
– Хорошо, с какой стати он пошел на мокрое дело в мундире, да еще при крестике – к чему такой причудливый маскарад?
Чинариков грустно развел руками.
Тут раздался стук в дверь, и вошел Валенчик.
– Попрошу всех на кухню, – торжественно сказал он.
Было уже что–то около семи часов вечера.
4
В то время как Чинариков с Белоцветовым самозабвенно разгадывали тайну исчезновения Александры Сергеевны Пумпянской, жизнь двенадцатой квартиры, как говорится, шла своим чередом. Фондервякин несколько часов подряд играл с Душкиным в шахматы; сначала они немного поцапались, поскольку Душкин и Фондервякину объявил о своих претензиях на освободившуюся жилплощадь, но, слово за слово, они договорились до пешки, которая метит в ферзи, и немедленно выяснилось, что оба завзятые шахматисты. Анна Олеговна Капитонова после обеда легла соснуть, Митя Началов, прежде чем явиться к Чинарикову с письмом от убийцы, ходил на улицу прогуляться, а по возвращении прочел несколько страниц из «Войны и мира», именно сцену знакомства Пьера Безухова с Каратаевым. Юлия Голова, накормив свой выводок, принялась за выкройки из «Бурды» и в ту минуту, когда Белоцветов явился к ней с фотографией привидения, как раз перерисовывала в специальную тетрадочку вечерние туалеты. Любовь тем временем делала уроки на понедельник. Петр сначала слонялся по коридору, потом ходил гулять, потом опять слонялся по коридору. Генрих Валенчик что–то писал, Вера Валенчик просто сидела сиднем.
В седьмом часу вечера Фондервякин с Душкиным, оба несколько очумевшие от игры, вывалились в коридор.
– Послушай, Лева, – задумчиво сказал Душкин, —ты не знаешь, зачем я здесь?
– То есть? – переспросил его Фондервякин.
– То есть ты можешь сказать, зачем я забрел в вашу квартиру?
– Ты вроде хотел присмотреться к освободившейся комнате. Но это дудки, комнатки тебе не видать как своих ушей.
– Эх, Лева, Лева, плохо же ты меня знаешь! Я человек простой, даже прямолинейный: если я чего решил, то будет по–моему, хоть ты тресни.
Вышла из своей комнаты в коридор Анна Олеговна Капитонова, в ситцевом халате, со свалявшимися фиолетовыми колечками на голове, и, наткнувшись взглядом на Душкина, удивленно округлила заспанные глаза.
– Вот полюбуйтесь, Анна Олеговна, – сказал Фондервякин и отрекомендовал ей слесаря известным положением рук, – Еще один претендент на освободившуюся жилплощадь!
– Это возмутительно, – сказала Анна Олеговна, впрочем, без особого возмущения. – Только через мой труп! Постороннее лицо вселится в нашу квартиру только через мой труп! Одну старушку вы уже, товарищи, уходили, придется вам еще одну уходить…
– Помилосердствуйте, – взмолился сахарно Фондервякин, – ну какая же вы старушка?
Капитонова на его замечание довольно строго отозвалась.
– Спасибо, конечно, за комплимент, – сказала она, – но комнату я не отдам ни за какие благополучия!
– Вы так о ней говорите, как будто она уже ваша, – заметил пасмурно Фондервякин.
– Будет моя, никуда не денется!
– На каких это основаниях она будет ваша?
– Да на том хотя бы основании, что комната Пумпянской смежная с нашей комнатой. Остается только дверь прорубить, и получатся апартаменты в апартаментах…
– Не спорьте, ребята, – перебил Душкин. – Не тратьте понапрасну слова и нервы, потому что все равно в эту комнату въеду я.
– Только через мой труп! – подтвердила Анна Олеговна.
На шум в коридор высунулся Валенчик.
– Опять что–нибудь стряслось? – испуганно спросил он.
– Стряслось, – ответил ему Фондервякин и отвернулся. – Как коршуны все слетелись на освободившуюся жилплощадь!
– А меня, конечно, побоку?
– Это само собой.
– В таком случае я вижу только один выход из положения: собраться всем миром, как в восьмидесятом году, и решить жилищный вопрос на демократических основах. Пусть народ решит, кому оставаться на своих местах, а кому в двух комнатах жировать. Пора, товарищи, осваивать демократию – все–таки на носу семьдесят вторая годовщина советской власти!
– Так ведь народ – это мы, – возразил ему Фондервякин. – Вот каждый из нас и решит, что именно ему полагается в двух комнатах жировать.
– А мы по–хитрому обделаем это дело… Мы выберем комитет и вменим ему в обязанность, всесторонне рассмотрев вопрос, принять соответствующее решение.
– Из ЖЭКа надо кого–нибудь пригласить, – предложил Фондервякин, – а то у нас своя демократия, а у них своя.
– Ничего не имею против. Вы, Лев Борисович, давайте звоните Востряковой, а я жильцов наших оповещу.
– Оповещай, оповещай… – согласился с ехидцей Душкин. – У вас своя демократия, у ЖЭКа своя, а я, ребята, буду действовать по–простому, на основе пословицы: против лома нет приема.
– Что вы имеете в виду? – строго спросил Валенчик.
– Это пока секрет.
Минут через десять на кухне сошлось все население двенадцатой квартиры за исключением Белоцветова, который что–то подзадержался, и включая слесаря Душкина, бодро облокотившегося о газовую плиту. Вера Валенчик пришла со своим стулом, Генрих ради такого случая даже надел свежую рубашку в крупную коричневую клетку и причесался, Фондервякин стоял у кухонного стола и нервно стучал по стеклу ногтями, Анна Олеговна также нервничала и то разглаживала платье на животе, то поправляла свои фиолетовые колечки, Митя Началов был задумчив и тих, Чинариков, явившийся в вечных джинсах и в майке с короткими рукавами, скрывавшими воздушно– десантную татуировку, занял позицию возле двери на черную лестницу, Юлия Голова листала свою тетрадочку мод, Любовь пришла с учебником латинского языка, Петр сидел на табурете и мелко болтал ногами. ^
– Товарищи соседи! —начал было Генрих Валенчик, но тут в прихожей раздался длинный звонок, и он вынужден был прерваться.
Послышался звук отпираемой двери, затем шаги, а затем в кухне появилась техник–смотритель Вострякова в белоснежной нейлоновой курточке и взвопила:
– Есть у вас совесть, граждане, или нет? Даже в воскресенье человеку расслабиться не дадите!..
– Расслабляться будем в могиле, —мрачно сказал Фондервякин, и это замечание почему–то утихомирило Вострякову.
Последним явился Белоцветов, на лице которого значилось что–то беспокойно–грустное, болевое.
– Ну, хорошо, – спросила примирительно Вострякова, –что тут у вас стряслось?
– Сейчас все узнаете, – сказал ей Валенчик и, поскольку дальнейшие его слова были обращены ко всему собранию, резко преобразился: выпрямился, посерьезнел, упер руку в бок и вроде бы даже с лица несколько похудел, – Товарищи соседи! – заговорил он. – Мы собрались здесь затем, чтобы избрать комитет жильцов. Прошли дремучие времена – это я искренне говорю, – сейчас на дворе такая эпоха, когда демократия и гласность решают все. Так вот и давайте демократическим путем выберем комитет, скажем, из трех человек, и пускай он решит в условиях гласности, кому въезжать в освободившуюся жилплощадь. Начнем с выдвижения кандидатур…
Но никто выдвигать кандидатуры не собирался. Все молчали; все так глубоко молчали, что было слышно, как капает вода из крана.
Наконец Анна Олеговна заявила:
– Легко сказать – выдвигайте кандидатуры!.. А кого выдвигать– то – вот в чем вопрос! Ведь кого ни возьми, у всех на комнатку Пумпянской имеется интерес.
И опять молчание.
– Ну что же вы, товарищи? – взмолился Валенчик. – Активнее, активнее!
– Я предлагаю свою кандидатуру, – набычившись, сказал Фондервякин, так как он предвкушал энергичные возражения.
– Ну уж это дудки! – вскричала Юлия Голова. – Каждому дураку известно, что вы стремитесь захапать комнату Пумпянской под кладовую!..
– Вообще это какая–то несоветская постановка вопроса, – заметил Валенчик, и Вера по супружеству согласилась с ним неким преданным движением головы. – От такого самовыпячивания за версту несет буржуазным парламентаризмом…
И Генрих начал добросовестно разъяснять, почему от предложения Фондервякина несет буржуазным парламентаризмом.
– Ты чего задержался–то? – спросил Чинариков полушепотом Белоцветова, который все это время пристально смотрел в пол.
Белоцветов сказал:
– Да вот, понимаешь, пришло вдруг на мысль книжки Петькины пролистать…
– Пролистал?
– Пролистал… В «Серебряном копытце» вырезано тридцать три буквы, две точки, одно тире. Следовательно, как это ни дико, письмо со смертной угрозой исходит из семьи Юлии Головы…
Чинариков взметнул брови, но тут на глаза ему попалась большая эмалированная кастрюля, стоявшая на подоконнике, и он невольно сглотнул слюну, поскольку от кастрюли прохладно припахивало борщом.
– Послушай, профессор, а ведь мы с тобой за этой криминалистикой даже не завтракали сегодня!
Белоцветов рассеянно кивнул и опять засмотрелся в пол.
– …И мы этим чуждым тенденциям потворствовать не желаем, – тем временем заканчивал свою речь Валенчик. – Так что, Лев Борисович, давайте своей кандидатуре самоотвод!
– Самоотвод, – громко повторил Петр, которому, видимо, понравилось это слово.
– Нет, товарищи соседи, – сказала Капитонова, – так мы далеко не уедем. С этой демократией получается ерунда, потому что Лев Борисович желает захапать комнату под кладовую, у Юлии двое разнополых детей, Генриху подавай кабинет, у меня, честно скажу, Дмитрий. Ну какая тут может быть демократия? Давайте уж решим это дело старинным народным способом – кинем жребий.
– Ну конечно! – сказала Люба. – Мы будем кидать жребий, а комната достанется, например, Никите Ивановичу, которому на фиг эта комната не нужна!
– А давайте поступим так, – предложил Фондервякин, – давайте, товарищи, безо всяких глупостей предоставим жилплощадь мне. Ведь я почти старик, едрена корень, я прошел через огонь, воду и борьбу с космополитизмом – так неужели же я у родины кладовки не заслужил?!
Генрих Валенчик оставил это предложение без внимания.
– Итак, – сказал он, – какие будут предложения в смысле кандидатур?
Против всякого ожидания слово взяла генриховская Вера.
– Я предлагаю выбрать в комитет таких людей, – сказала она, – которые не заинтересованы в расширении метража. То есть я выдвигаю кандидатуры Василия и Никиты.
– А третьего кого? – спросил ее Генрих.
– А третий кандидат пускай будет Вера, – предложил Фондервякин. – Она хоть и ожидает прибавления семейства, но на расширение метража ей, по–моему, наплевать.
– Ваша правда, – печально сказала Вера.
– Только пускай кандидаты вникнут в наше критическое положение, – пожелала Юлия Голова.
Фондервякин ответил:
– Это само собой.
– Так, еще у кого–нибудь имеются соображения по кандидатурам? – спросил Генрих Валенчик и после очень короткой паузы сам ответил на свой вопрос: – Соображений нет. Тогда приступаем к тайному голосованию. Вот спичечный коробок…
Вострякова его перебила:
– Погодите, граждане, это вы серьезно?
– Что «серьезно»? – спросил Валенчик.
– Вы серьезно собираетесь таким путем жилплощадь распределять?
Все, кроме Душкина, ответили утвердительно.
– Тогда я вам, граждане, официально заявляю: никаких жребиев! Как ЖЭК решит судьбу этой комнатки, так и будет!
– Ну уж нет, товарищ Вострякова! – сказал Фондервякин. – Это вам все–таки не тридцать седьмой год, и мы не потерпим никакого ведомственного диктата.
Валенчик примирительно сказал:
– Так, только давайте, товарищи, без этого… без личностей и угроз. Тем более что все равно наши коммунальники против демократии и гласности не попрут. Побоятся они противопоставить себя народной стихии, потому что это уже будет деятельность самой враждебной пробы…
Вострякова призадумалась и, призадумавшись, потемнела.
– Итак, – продолжал Валенчик, – приступаем к тайному голосованию… Вот спичечный коробок – в нем ровным счетом семь спичек по числу избирателей, имеющих право голоса; кто голосует за выдвинутые кандидатуры, тот возвращает спичку в коробок в первозданном виде; кто против Никиты, обламывает головку; кто против Васьки, тот кладет в коробок полспички; кто против Веры, тот оставляет огрызочек с ноготок.
– Какая–то это невразумительная избирательная система, – сказала Анна Олеговна, туповато оглядывая собрание. – А если я, положим, захочу проголосовать против Веры, но за Никиту?
– Тогда головку вы оставляете, а от противоположного конца отгрызаете огрызочек с ноготок.
– А если за Веру и Никиту, но против Василия?
– Тогда просто переламываете спичку на две равные части.
– Нет, – сердито произнес Фондервякин, – я таким причудливым путем голосовать не согласен! Запутаемся, к чертовой матери, или, чего доброго, начнутся всякие махинации…
– А ну их к дьяволу, эти выборы… – предложил Чинариков. – Давайте вообще сделаем из комнаты Александры Сергеевны Пумпянской мемориал. И не в обиду никому, и голову с этими дурацкими выборами не ломать…
– Меня другое интересует, – вставила Любовь Голова, – почему это вы все будете голосовать, а мы с Дмитрием не будем голосовать? Это, по–вашему, называется демократия?
– Цыц! – урезала ее мать.
Фондервякин подбоченился, люто посмотрел на Чинарикова и сказал:
– Я, Василий, даю твоему возмутительному предложению самую решительную отставку! Это же надо додуматься до такого: Вера на сносях, Юлия ютится с двумя детьми, заслуженному человеку некуда приткнуть шестнадцать банок…
– Уже пятнадцать, – поправил Митя
– …пятнадцать банок консервированного компота, а этот тип предлагает отдать вполне жилое помещение под какой–то мемориал!
– Не под какой–то мемориал, – пояснил Василий, – а под мемориал коммунальной жизни, вообще быта маленького советского человека. Чудаки, ведь еще лет пятнадцать пройдет, и подрастающее поколение понятия не будет иметь о том, как бедовали отцы и деды! Ведь Дмитрий с Любовью – это последние советские люди, которые будут помнить о тяжелом наследии «военного коммунизма»!..
– Век бы о нем не помнить, – вставила Юлия Голова.
– Ну, не скажи, – возразил Валенчик. – Как хотите, товарищи, а все же это были университеты конструктивно новых человеческих отношений. Спору нет, горькие это были университеты, но ведь от них остались не только кухонные драки и керосин в щах, но и та, я бы ее даже назвал, семейственность, которая покамест еще теплится в наших людях. Скажете, не так?..
– Так, – сказал Фондервякин. – Всякое было: и хорошее и плохое. Только как вспомню, что мне довелось пережить хотя бы через банду Сизовых или оперуполномоченного Кулакова, прямо мороз по коже дерет!
– Но с другой стороны, – вступила Анна Олеговна, – вспомните, как мы дружили в Олимпиаду! Т6 есть я хочу сказать, что в нашей богоспасаемой двенадцатой квартире не только не было добра без худа, но и худа не было без добра. Вот вам конкретный пример: вроде бы Петя с Любовью чужие дети, а вроде и как свои. Кстати, Любовь, ты бы открыла дверь на черную лестницу, а то уже прямо не продохнуть…
Любовь недовольно стронулась со своего места и отперла дверь черного хода, из которого сразу потянуло сырой прохладой.
– Я вообще полагаю, – сказал Белоцветов, – что коммунальный строй быта сыграл в развитии национального характера настолько большую роль, что историкам в этом деле предстоит еще разбираться и разбираться. Нет, кроме шуток, некоторым образом семейственный стиль нашей жизни – это, как говорится, факт, и если он хотя бы отчасти следствие коммунальное™, то мы должны ей сказать большое спасибо, несмотря на керосин в щах, драки и прочие безобразия.
– А по–моему, это все просто пещерный социализм, – сказала Юлия Голова. – И чему вы все умиляетесь, я, признаться, не понимаю…
– Я лично тому умиляюсь, – ответил ей Фондервякин, – что в коммунальной квартире все на людях, все на виду: тут уж невестку до самоубийства не доведешь, вообще не позволишь вести себя абы как, а все более или менее соответственно коллективному интересу. Отсюда, между прочим, и судьбы, так сказать, под копирку. А ну–ка, Петро, как там про Киську поется в высоцкой песне?
Петр пригладил русый хохолок, который выскочил у него на затылке, и с сосредоточенным певческим выражением затянул:
Вы тоже пострадавшие, А значит, обрусевшие, Мои без вести павшие, Твои безвинно севшие…
На последнем слове в прихожей раздался звонок, и Митя Началов бросился открывать. Вернулся он в сопровождении странной пары, появление которой удивило всех, кроме Белоцветова, потому что это были Саранцев и Кузнецова.
– Это, товарищи, родственники нашей Пумпянской, – объяснил собранию Белоцветов.
– Чем, как говорится, обязаны? – на официальной ноте спросил Валенчик.
– Как это чем? – переспросила с легким возмущением Кузнецова. – Мы все–таки вашей соседке не что–нибудь, а родня, и кое–какое имущество после нее осталось, и в комнате, наверное, задним числом можно кого–нибудь прописать…
– Двенадцать человек на сундук мертвеца! – вставил Митя и саркастически улыбнулся.
– Имущество у старушки, положим, плачевное, – заявил Валенчик, – это я искренне говорю…
– Ну, не скажите, – остановила его Кузнецова. – Там одно японское деревце стоит, как «Жигули».
– Что же касается комнаты, – сказала Юлия Голова, – то и без вас на нее достаточно претендентов.
– Иисусе Христе! – воскликнула Капитонова. – Это что же делается: пол–Москвы слетелось на десять квадратных метров!
– Не беспокойтесь, Анна Олеговна, – успокоил ее Фондервякин, – комнатку мы посторонним лицам не отдадим, и плачевное имущество они получат не иначе как через суд,
– Ну к чему все эти бюрократические рогатки? – сказал Алеша Саранцев. – Неужели нельзя решить этот вопрос на каких–то гуманистических основах?..
– Действительно, товарищи, – поддержал его Чинариков и ласково улыбнулся. – Все–таки они не что–нибудь, а родня…
Анна Олеговна сказала:
– Шут их знает, какая они родня!
– И главное, что за выдающаяся наглость! – добавила Юлия Голова. – Это же надо додуматься: в совершенно чужой комнате задним числом кого–нибудь прописать!
– Кстати, ребята, – напомнил Душкин, – может быть, вы все–таки займетесь распределением освободившегося жилья?
– Да мы–то что, – сказал Генрих Валенчик и толкнул Душкина в бок локтем. – Мы с открытой душой; это просто являются всякие темные родственники и не дают заниматься делом. Значит, так, вот спичечный коробок…
– Погоди–ка, Генрих, – остановила его супруга. – Сначала давайте решим: принимаем мы претензию родственников Александры Сергеевны на освободившуюся комнатку или не принимаем?
Алеша Саранцев предупредил слишком очевидную реакцию на этот вопрос.
– Лично мне эта комнатка не нужна, – сказал он и приложил правую кисть к груди. – Но что касается имущества моей тетки, то я бы попросил предоставить его в наше распоряжение безо всяких бюрократических проволочек.
– Все, мое терпение лопнуло! – вмешался в спор Душкин. – Если вам, ребята, недосуг разбираться с освободившейся комнаткой, то я решу конкретный жилищный вопрос по собственному усмотрению. – Тут он повернулся к Востряковой, выдержал злую паузу и продолжил: – Так что, товарищ Вострякова, придется тебе предоставить эту комнатку мне! Я ее требую не потому, что она мне нужна, а из принципа, чтобы этой интеллигенции досадить! Иначе я подаю заявление по собственному желанию!
Видимо, это была основательная угроза, так как лицо Востряковой сразу приняло покорное, беззащитное выражение.
– Ну мерзавец! – прошипела Юлия Голова.
– Это и есть, товарищи, мой сюрприз. Хоть вы в ООН пишите жалобу на наш ЖЭК, а все равно в старушкину комнату въеду я!
– Это что же такое, товарищи, происходит? – с оскорбленным испугом заговорил Фондервякин. – Ведь это же чистой воды разбой!
– Ты отвечаешь за свои слова? – вкрадчиво спросил Душкин.
– Я за свои слова полностью отвечаю: жулик ты с подрывным уклоном! То–то я гляжу, товарищи, что у него давеча пешка с В4 сразу перепрыгнула на Вб! Жулик ты, вот и все!
– А что, если я тебе сейчас за «жулика» в рог дам?
– Что–о! – взвопил Фондервякин, и его лысина страшно побагровела. – Ты еще угрожать?! Да я тебе, контра, вот этой гусятницей голову проломлю! – И Фондервякин действительно схватил со стола капитоновскую гусятницу.
Вслед за этим опасным жестом случилось то, что в драматургии зовется немой сценой: в отпертую накануне дверь черного хода неожиданно вошел участковый инспектор Рыбкин, и кухня сразу окаменела; Фондервякин так и остался стоять с гусятницей в правой руке, на лице у Душкина застыл боевой оскал, Чинариков замер в некой примирительной позе, поскольку он уже было собрался Фондервякина с Душкиным разнимать, и даже Петр, которому еще рано было побаиваться милиции, одну ножку опасливо задержал под табуретом, а другую опасливо же вытянул вперед как бы для маленького батмана.
Рыбкин вышел на середину кухни, притронулся к фуражке, по обыкновению сдвинутой на затылок, бесстрастно оглядел присутствующих и сказал:
– Явился я к вам, товарищи, с информацией невеселой. Сегодня утром тело вашей старушки обнаружили на скамейке в самом начале Покровского бульвара – так она, бедняга, сидя и умерла.
– Она сама умерла или ее убили? – не своим голосом спросил Белоцветов.
– Именно что сама. Экспертиза показала острую сердечную недостаточность вследствие переохлаждения организма.
Чинариков сказал:
– И что же, так она двое суток на скамеечке и сидела?
– Смерть наступила в ночь с пятницы на субботу. Стало быть, в мертвом виде старушка просидела на скамейке часов так тридцать. Еще вопросы есть?
– Вопросов нет, – откликнулся Фондервякин, – но есть одно горькое примечание: это что же делается, куда мы с вами идем? Мертвая старуха сидит тридцать часов подряд в самом центре Москвы —
и оудто оы так и надо! То есть за тридцать часов ни одна зараза не подошла и не поинтересовалась: дескать, ты чего, старая, тут расселась?..
Рыбкин строго посмотрел на Фондервякина и сказал:
– Раз вопросов нет, то давайте, товарищи, расходиться.
И все начали расходиться.
Белоцветов пристроился к Кузнецовой и, сделав из вежливости одно–другое праздное замечание, представил ей фотокарточку, которую давеча выклянчил у Петра.
– Вы, часом, не знаете этого человека? – с деланной ленцой в голосе спросил он.
Кузнецова печально посмотрела на фотокарточку и сказала:
– Как не знать, это покойный Сашин отец и есть! Собственной персоной Сергей Владимирович Пумпянский, коллежский советник и кавалер.
Часть четвертая
Понедельник
1
Что представляется особенно интересным: как явствует из характера событий, развернувшихся в двенадцатой квартире большого углового дома по Петроверигскому переулку, настоящая история будет попроще и пожиже санкт–петербургского варианта. Вроде бы и народ все тот же, великорусский, и обстоятельства сходны, и между интригами много общего – все–таки тут и там в некотором роде горе от ума, вымученная драма, а вот поди ж ты, совсем другой накал жизни! Уже нет того надрыва в характерах и разгула личного чувства, той скрупулезности бытия и саднящей углубленности мысли, из которой родятся величественные безобразия, – все как–то квело, несмело, обыкновенно. Но главное, характеры измельчали. Положим, Лев Борисович Фондервякин и баламут и, как говорится, не дурак выпить, а все же не Мармеладов, участковый инспектор Рыбкин тоже блюститель порядка, не обделенный способностями к индуктивному образу мышления, но до Порфирия Петровича ему далеко, а Любовь Голова не только не Соня, но до такой степени в этой истории неприметна, то есть до полной бесплотности неприметна, точно ее и нет.
Конечно, многое зависит от проникаемости взгляда и градуса впечатлительности. Однако дело тут не только в том, что глубоко различны природные возможности повествователей, а еще и в том, что санкт– петербургский вариант драмы был исполнен в сугубом соответствии с законами искусства, а настоящая хроника есть попытка воспроизведения жизни в соответствии с законами самой жизни, еще предпринятая и затем, чтобы, буде можно, определиться: отчего это в живописи красное чаще всего отображается красным, а в литературе серо–буро– малиновым, и выходит самое то, как выражается народ в своей пленительной простоте. Но поскольку попытки такого рода отягощаются тем, что жизнь изреченная все равно есть отчасти литература, только неосновательная, то в результате выходит ни то ни се, ни богу свечка ни черту кочерга, а именно нечто бескровное, так сказать, нежилое. И это неудивительно, потому что художественное есть правило, а жизненное – частные случаи из него, каковые только художник способен выстроить в осмысленное единство, чреватое высшей целью. В частном же случае этой идеи нет. Стало быть, суть художественного таланта заключается в темной способности такого преобразования частного в целое, какое в состоянии разразиться великой правдой, может быть, даже в способности созидания этой правды из материала, напрочь лишенного ее духа, вроде обожженной глины, из которой строятся прекрасные города.
С другой стороны, все же не исключено, что в наше время произошла заметная демократизация мысли, страдания и поступка. Произойти она могла и по причине благообразных условий жизни, с которыми дух состоит в обратно пропорциональных отношениях, или по причине всеобщего среднего образования, или по той причине, что человек попросту обмелел. Оттого–то у нашей жизни совершенно иной накал, и наполеоновские идеи уже не являются никому, и чиновник допьется разве что до дворника, но никак не до самоубийцы, и человек с незаконченным университетским образованием не пойдет по старушку, вооружившись украденным топором, и «в Америку» никто не отправится посредством дамского револьвера только из–за того, что просто– напросто – скукота.
Тем более странно, что в самых общих чертах классическая история повторилась в наши бесстрастные времена, как, бывает, повторяются в общих чертах судьбы, исторические события, катастрофы, точно есть в этой истории некая бытийная инвариантность. И вот даже до такой степени повторилась, что утром в понедельник как с неба свалился Лужин, и не просто Лужин, а именно Петр Петрович Лужин, который оказался старинным знакомым Юлии Головы по городу Ярославлю, где Юлия очень давно проходила практику на химическом комбинате; по законам литературы появление Лужина должно было бы иметь какую–нибудь драматическую нагрузку, что–то из этого обязано было последовать, а так – появился и появился.
Произошло это следующим образом: около восьми часов утра, когда Генрих и Вера уже уехали на работу, Анна Олеговна готовила Мите завтрак, Юлия Голова рисовала себе лицо, Чинариков собирался идти колоть лед возле дома № 8, Белоцветов, проснувшийся ни свет ни заря, лежал на своем диване и задумчиво рассматривал потолок, молодежь еще спала, а Фондервякин без дела отирался на кухне, в дверь позвонили весело–беспокойно, и через минуту в прихожей появился Петр Петрович Лужин, который первым делом провозгласил, что он пару дней поживет у Юлии Головы. Он оказался человеком шумным, простым и открытым до неприличия, например, через четверть часа после своего появления он уже рассказывал на кухне о том, что только–только развелся с женой по причине чисто физиологического порядка, что он приехал в Москву присмотреть невесту, что ему сильно приглянулась Любовь Голова и что, дождавшись совершеннолетия избранницы, он непременно добьется ее руки.
– Ну, это мы еще посмотрим, – неодобрительно сказал Митя.
В девятом часу утра квартира притихла, так как учащаяся и трудящаяся часть жильцов разошлась по своим делам, Петр отправился на прогулку, Лужин прилег соснуть, Анна Олеговна принялась за «Донские рассказы», которые она мусолила третий месяц, а Чинариков с Белоцветовым в это время приближались к дому № 8; поскольку многое нужно было договорить и поскольку так называемый библиотечный день у Белоцветова падал на понедельник, он вызвался помочь Чинарикову расчистить тротуар возле дома № 8.
Дойдя до места в сосредоточенном молчании, если не считать пары никчемных реплик, Чинариков вооружился ломом, к концу которого было приварено лезвие топора, а Белоцветов алюминиевой лопатой, и они принялись за работу. Как только они принялись за работу, сразу завязался давно предвкушаемый разговор.
– Ну и что ты обо всем этом думаешь? – спросил Белоцветов, примериваясь к лопате.
– То же самое, что и позавчера, – ответил Чинариков, сделав энергичный выдох на слове «позавчера». – Была старушка, да вся вышла.
Белоцветов сказал на печальной ноте:
– Завидую я тебе, Василий, хладнокровный ты человек.
– Я не хладнокровный, я психически приспособленный. Бери пример с меня: когда мне не хочется плакать, я стоик, когда хочется, дзэн–буддист. Вообще очень прав был тот азиатский умник, который сказал: спокойно сиди у порога своего дома, и твоего врага пронесут мимо тебя.
– Вот я и говорю: хладнокровный ты человек.
Несколько минут они работали молча; Чинариков откалывал своим причудливым инструментом куски грязного льда, а Белоцветов выбрасывал их лопатой на мостовую. Затем Белоцветов продолжил начатый разговор:
– А я вот что обо всем этом думаю: невероятная, мефистофельская какая–то вышла история, не нынешнего пошиба. Такие истории мыслимы в эпоху великого переселения народов или в булгаковское двадцатилетие, но в наши дни они невозможны, даже неуместны, как война Алой и Белой розы. Между тем налицо следующая картина: в пятницу вечером в самом центре Москвы является привидение коллежского советника Пумпянского, которое уводит собственную дочь на Покровский бульвар, и она там помирает от переохлаждения организма; предварительно возникает разорванная фотокарточка давно умершего старика, Фондервякин сулит труп ребятам из «скорой помощи», и в квартире раздается телефонный звонок – может быть, с того света. Вот какая, Василий, вырисовывается картина.
Чинариков сказал, преодолевая одышку:
– При таком романтическом взгляде на вещи чудо даже то, что у фармакологов бывают библиотечные дни.
Белоцветов поежился, но не от чинариковских слов, а оттого, что несколько капель талой воды ему попали за воротник. Вообще погода в тот понедельник выдалась волнующе неприятная: было пасмурно, зябко, даже попросту холодно, но при этом в воздухе стоял явственный привкус весны и так согласно капало с крыш, как будто дождичек начинался.
– Понимаешь, Никита, какое дело, – продолжил Чинариков, по– прежнему орудуя гибридом из лома и топора, – ты хоть и постарше меня, но все–таки ты помладше. То есть я что хочу сказать: я такого за свою жизнь насмотрелся, что тебе не приснится в кошмарных снах, и поэтому романтизма во мне осталось на две копейки. Мы вот с тобой думаем, например, что человек есть непререкаемая и высшая ценность– по крайней мере нас так учили, – а я видел собственными глазами, как эта самая высшая ценность валяется без головы и с оголенной грудной клеткой, сквозь которую просматривается высохшее сердце, похожее на старушечий кошелек. И то, что я после этого муху не в состоянии прибить, – это тоже, конечно, чудо.