Текст книги "Новая московская философия"
Автор книги: Вячеслав Пьецух
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Белоцветов сел в кресло, обитое кожей; он сел и сказал:
– И все–таки ты не прав. Добро в природе есть, только диапазон его очень узок. Спенсер даже придумал понятие: этика животных, которая у высших млекопитающих выливается в то, что они, например, метят свою территорию, а самцу послабее достаточно всего–навсего дать понять, что он послабее, и он сразу уступит самку. Просто этика животных и добро в человеческом понимании этого слова соотносятся, как хорда и позвоночник.
– В том–то все и дело, что эта самая спенсеровская этика – антиэтика, потому что она просто–напросто обеспечивает исполнение закона джунглей; она есть формальное добро, посредством которого отправляется совсем неформальное зло вроде того, как в свое время средневековое правосудие из лучших побуждений отправляло на костер всяких там ведьм, анатомов, чернокнижников и так далее, Теперь вторая твоя ошибка: не зло трансцендентально – оно–то как раз очень даже нацелено и понятно, – а имейно что добро. Это следует, в частности, из того, что добро бессмысленно с точки зрения личности, поскольку в лучшем случае оно бесполезно, а в худшем себе во вред. Вот, предположим, если человек отрубит себе кисти рук, чтобы не иметь возможности дать пощечину, – это будет трансцендентально? Конечно, трансцендентально! Что, собственно, и требовалось доказать. А доказать, как ты понимаешь, требовалось то, что зло в природе вещей, а добро – это выдумка побродяжек из Иудеи.
– Это все в какой–то степени справедливо, – согласился Белоцветов, – но ты не берешь в расчет, что человек вышел из природы, как курица из яйца, точнее будет выразиться, ушел от природы, как курица от яйца. Отсюда такая аллегория: яйцо – это зло, а курица – то, что выдумали побродяжки из Иудеи.
– Я предлагаю другую аллегорию: вот если бы среди волков завелся такой сумасшедший волк, который ел бы сено через «не могу», нарочито дружил с зайцами и шел бы с тоски под егерские стволы, то это и был бы так называемый хомо сапиенс. Человек есть особая, возвышенная форма сумасшествия природы и более ничего.
– Что–то запутались мы с тобой, – несколько смешавшись, сказал Белоцветов и прошелся по лбу ладонью. – Давай–ка сначала. Значит, так: человечество выросло из природы – это, кажется, не вопрос.
– Не вопрос, – согласился Чинариков, но как–то настороженно согласился.
– А теперь вопрос: человечество есть все–таки цель природы или оно такой же закономерно–случайный продукт эволюции, как все прочее живое и неживое?
– Спроси чего полегче, – с грустью ответил Чинариков и потянулся за папиросой. – С одной стороны, похоже, конечно, что человек был как–то запрограммирован изначально, то есть если он в конце концов народился, то, значит, он был запрограммирован изначально. Но с другой стороны, выходит, что человек – закономерно–случайный, а может быть, какой–то промежуточный результат, поскольку сомнительно, чтобы природа специально запрограммировала такое бестолковое и даже враждебное существо, которое способно запросто уничтожить ее самое, – это, конечно, бред.
– Промежуточный результат я беру на заметку, а пока делаю следующее заявление: видимо, род человеческий развивался не только программно, но и, так сказать, запрограммно, исходя уже собственно из себя. Ведь, положим, у четы Шикльгрубер был запрограммирован обыкновенный немецкий Адольфик, а в конечном итоге реализовался исторический людоед. Словом, бестолковость и склонность к самоуничтожению – это еще не резон, Природа просто могла воспитывать человечество до определенного возраста, а потом с определенным багажом проводить его из гнезда. Другое дело, что если природа вывела человечество, то это зачем–то ей понадобилось – а зачем?!
Чинариков лениво пожал плечами.
– Скорее всего человек понадобился природе затем, – сам себе начал отвечать Белоцветов, – что природа не сознает собственное бытие, затем, что человек для нее есть единственная форма самосознания.
– Ну и что из этого вытекает?
– А черт его знает, что из этого вытекает! – признал Белоцветов самым добродушным образом, поднялся с кресла, несколько раз прошелся по комнате взад–вперед, потом уселся на канапе и положил ногу на ногу. – Просто природа в конце концов вылилась в человеческое сознание, вот и все. И если мы на вопрос, зачем она это сделала, найдем недвусмысленное «затем», мът вообще ответим на все вопросы. Хотя зачем, например, природе понадобилось великое оледенение? А затем! Понадобилось, и точка! Достаточно будет и того, что разуму очевидно: человек – это слишком стратегический результат, чтобы он мог вылиться из инфузории ни за чем.
– Ну хорошо, – сказал Чинариков, выпуская из ноздрей сизые струи дыма, – вот мы нашли, положим, недвусмысленное «затем» на твое «зачем», положим, мы решили, что человек, то есть совершенный человек, это конечная цель природы, – а где же ответы на все вопросы? Вообще какое отношение все это имеет к противоборству добра и зла ?
– Самое прямое! – решительно сказал Белоцветов. – Если человек – закономерная случайность, то с него взятки гладки, а если он конечная цель природы, то, спрашивается, на кой черт природе понадобилось столько лишних безобразий, злодейства, неразберихи? И неужели две мировые войны, например, – это обязательное условие совершенства? Разве что человек действительно какой–то промежуточный результат, собственно, не человек еще, а околочеловек. Это очень может быть, что так называемый хомо сапиенс – не более как звено, или, если угодно, полуфабрикат, а конечный продукт, задуманный природой, – это какой–нибудь хомо хуманис, то есть человек человечный, действительно что–то возвышенное, прямо–таки неземное. Словом, то бедовое обстоятельство, что человечество сейчас состоит главным образом из прохиндеев и дураков, вовсе не отрицает предположения, что человек был задуман как именно венец, как именно совершенство. Если, конечно, он был задуман. Ну так как мы с тобой решим: задуман он был или же не задуман?
– Ну, пускай будет задуман, – нехотя согласился Чинариков и вздохнул.
– И пускай даже не задуман, пускай даже человечество – тупиковая ветвь развития, это все решительно чепуха, потому что последние две тысячи лет человек эволюционирует не по законам природы, а по законам своего рода, исходя из идеи личности. Если же миллионы разумных существ неукоснительно действуют целесообразно какой–то идее, пускай самой искусственной и вздорной, то она становится действительностью, законом природы, источником эволюции.
– Что еще за идея личности? – недовольным тоном спросил Чинариков
– Это очень туманная идея, вот гляди сам… Сначала зверь, или, лучше сказать, проточеловек, был вооружен против мира только некоторым знанием, этикой животных и механическим злом, которые он аккуратно передал по наследству наряду с волосатостью и клыками, потому что на первых порах только зло обеспечивало выживание, то есть еду, безопасность, самку. Но потом количество «знаю» как–то выросло в качество «соображаю», а этика животных как–то трансформировалась в добро. Что касается равенства «знаю – соображаю», то тут все более или менее ясно, и уже потому хотя бы, что «ежели зайца бить, то он спички может зажигать». Но вот каким образом этика животных стала добром – это большой секрет. Впрочем, может быть, что добром она стала именно через «соображаю». Ведь не так уж мудрено было проточеловеку сообразить, что выживание ему обеспечивает не только механическое зло, которое представляет собой все–таки какое–то целенаправленное деление, но и добро, точнее будет сказать, преддобро, которое представляет собой выгодное неделение. Потому что ведь не убей, не изувечь, не укради у сородича последний кусок – это выгодное неделение, то есть нечто такое, что также обеспечивает выживание, но только без хлопот, совершенно даром. Вот примерно таким манером из абсолютного зла могло выделиться относительное добро.
– Это, профессор, уже какой–то оголтелый материализм, – сказал Чинариков, – а впрочем, вопрос не в том. Вопрос остается прежним: что же идея личности?
– Сейчас будет идея личности, – ответил Белоцветов и сделал предупредительный знак рукой. – Итак, похоже на то, что зло первично, как материя, добро же вторично, как сознание, а вовсе не наоборот, Именно что сначала было никакое не слово, а простейшее зло, которое лило воду на мельницу эволюции, прости за идольский оборот. Именно что не ангел опустился до дьявола, а дьявол ангелизиро– вался, так сказать. Именно что, вкусив от древа познания, Адам с Евой возвысились, а не пали, хотя это возвышение дорого стоило их потомкам. Именно что не Каин был первоубийцей, но Авель первым альтруистом, причем альтруистом из самых простецких соображений, поскольку для того, чтобы предупредить покушение Каина, нужно было искать дубину. Но сейчас не об этом речь; сейчас речь о том, что много тысяч лет тому назад из зла как–то вылупилось добро. Но вот тут начинается самое темное место: зверь полюбил добро. Наверное, он полюбил его потому, что изредка становился его объектом. А полюбив добро, наш зверь полюбил себя, ибо, будучи объектом неукротимого зла, себя можно только ненавидеть и презирать, в то время как, будучи объектом добра, не полюбить себя попросту невозможно, Вот тут–то в звере и проклюнулся человек, даже, точнее сказать, личность, поскольку любящее себя осознает себя во времени и в пространстве, чем мы, собственно, и отличаемся от прочих дыханий мира. Стало быть, человек – это дитя добра. Отсюда и та самая идея личности, которой руководствуется эволюция человека: идея личности есть добро…
Ближе к финалу этого монолога, то есть в течение последних по– лутора–двух минут Чинариков что–то пристально разглядывал правую белоцветовскую туфлю, и поэтому Белоцветов вынужден был прерваться; он прервался, немного помолчал, а затем спросил:
– Ты чего это, Вась, разглядываешь мою обувь?
Чинариков ответил:
– У тебя на правом ботинке дырка.
– Где? – до забавного живо заинтересовался Белоцветов и тоже начал разглядывать свою туфлю.
– Да не здесь, а на подошве, – подсказал ему Чинариков, – у носка!
– Действительно дырка, – произнес Белоцветов, слегка поковырял ее пальцем и стал продолжать. – Ну так вот, дело кончилось тем, что из природы вышло, так сказать, двоякое существо; с одной стороны, это существо было носителем рационального зла, которое досталось ему в наследство от зверя, а с другой стороны – добра, качества еще неслыханного, надприродного, которое вылупилось из зла только по той причине, что человек прямоходящий начал соображать. Тут–то все и началось! Поскольку образовалось противостояние качеств совершенно нового уровня, то и дальнейшее развитие пошло уже на уровне совершенно ином, на уровне человеческой жизни и истории человечества, то есть тут–то все и началось: индульгенция, самопожертвования, войны, толстовство, национал–социализм, супружеские измены. Но это по крайней мере понятно, потому что в человеке и человечестве заложено все, потому что сегодня я могу подобрать на улице бродячую кошку, а завтра украду у соседа веник, потому что огромное большинство людей суть люди не добрые и не злые, а одновременно и недобрые и незлые.
– Слушай, профессор, – перебил его Чинариков, – а не пора ли нам спать?..
– Погоди ты со своим спаньем! Ты лучше посмотри, какая получается ерунда: если человек есть носитель рационального зла, то что же заставляет его мазать дверные ручки какой–то дрянью?
– Опять двадцать пять! – лениво возмутился Чинариков.
– Нет, наверное, трансцендентальный злодей все же попросту сумасшедший, и его следует лечить как заурядного психопата.
На этих словах в чинариковскую комнату постучали.
Чинариков с Белоцветовым переглянулись, как бы спрашивая друг друга, кого это несет в такой поздний час, затем Василий сказал «войдите», дверь отворилась, и на пороге показался участковый инспектор Рыбкин. Почему–то на Чинарикова его появление произвело такое сильное действие, что он резко поднялся из–за стола и при этом свалил на пол металлическую вазу с водой и совершенно высохшей веточкой иван–чая.
– Ну что, товарищи, – сказал Рыбкин, – теперь вы убедились, что торопиться нужно только при ловле блох?
– Не понял, – с мрачным выражением сказал оелоцьстио.
– А чего тут особенно понимать – нашлась ваша старушка, вы тут мне истерики закатывали, а она нашлась.
– Вот это да! – воскликнул Чинариков. – А мы уже не знали, что и подумать. Спасибо вам, товарищ Рыбкин, за приятную информацию…
– Погодите, погодите, – остановил его Рыбкин. – Разве вы сами гражданку Пумпянскую не видели?
– Не видели… – сказал Белоцветов. —• И вообще, с чего вы взяли, что наша старушенция объявилась?
– Вот это да, – проговорил теперь уже Рыбкин. – А я иду сегодня по черной лестнице часов так около десяти – это я ходил в двадцать вторую квартиру, потому что там у них опять приключилась драка, – и вдруг гляжу: у Пумпянской в комнате горит свет!.. Ну я и подумал, что старушка нашлась и зря некоторые товарищи закатывали истерики.
– А что мы, в самом деле, гадаем: нашлась старушка, не нашлась старушка… – сказал Чинариков. – Пойдемте поглядим!
Все трое вышли в коридор, наполнив засыпающую квартиру тревожным гулом шагов, и, явившись на кухню, остановились напротив комнаты Пумпянской, которую давеча опечатала разбитная девочка Вострякова; бумажка с печатью была на месте.
– Гм… – задумчиво промычал Рыбкин.
Затем он отколупнул бумажку и толкнул створку двери: увиделся черный квадрат воздуха, от которого пахнуло уже чем–то мертвенным, во всяком случае нежилым.
– Чудные дела твои, господи, – заметил Чинариков. – Не иначе как опять нас привидение посетило.
– Насчет привидений это вы бросьте, – назидательно сказал Рыбкин. – Какой, понимаете, субъективный идеализм!..
С этими словами он вступил в комнату Пумпянской, зажег свет и внимательно огляделся: все здесь было по–прежнему и вроде бы ничего не указывало на противозаконного посетителя; вообще такое складывалось впечатление, что комната Пумпянской пустовала не один год.
– Послушайте, лейтенант, – сказал Белоцветов, – а вы, случаем, не ошиблись?
– Ошибаться на ровном месте я права не имею, – ответил Рыбкин. – Иначе медный грош мне цена.
– Глядите–ка, товарищи! – воскликнул вдруг Чинариков и ткнул пальцем в пол. – Какой–то следок!..
Действительно, сантиметрах в двадцати—тридцати от порога неявственно отпечатался след ботинка.
– Может быть, в прошлый раз кто–нибудь натоптал, – несмело предположил Рыбкин.
– Очень может быть, – согласился Чинариков и остро посмотрел в глаза Белоцветову, как смотрят в тех случаях, когда собираются уличить.
– Честно говоря, не нравится мне все это, – с каким–то недобрым выражением сказал Рыбкин.
– Да уж чего хорошего, – подтвердил Белоцветов. – Ни с того ни с сего исчезает пожилая женщина, причем исчезает при достаточно загадочных обстоятельствах…
– Например? – спросил Рыбкин.
– Например, накануне исчезновения Пумпянской ей кто–то позвонил, но разговаривать отказался. Например, Петька Голова той ночью сидел в темной кухне на горшке и демонстративно читал газету. Например, наш сосед Фондервякин наутро после исчезновения Пумпянской был пьян как сапожник, а потом сказал ребятам из «скорой помощи», что без трупа не обойдется. В общем, скверная вырисовывается картина.
Все трое замолчали как бы в раздумье.
– Привет, ребята! – раздался вдруг голос у них за спиной, и все обернулись.
Посреди кухни стоял Лев Борисович Фондервякин, закутанный в полосатую простыню.
– Вы чего тут скопились–то на ночь глядя? – При этих словах Фондервякин игриво приклонил голову, и его лысина заблистала, как свежеотчеканенный пятачок.
Никто ему не ответил.
– Я вот что думаю, – заговорил Фондервякин. – Это все не так просто, как может показаться с первого взгляда. Тут скорее всего какая–нибудь давняя история: положим, сотрудничество с нацистами или же связь с иностранной разведкой, которая решила аннулировать агентуру…
– Стыдитесь, поручик, – отозвался Чинариков. – Что вы несете– то, это уму непостижимо! Вы еще скажите, что у Пумпянской была связь с потусторонним Миром!
– И скажу! Недаром Юлька Голова вчера видела привидение!
У кого–то в комнате радио пропикало полночь – это грянуло
воскресенье.
Часть третья
Воскресенье
В шесть часов утра на кухню заглянул Фондервякин; заглянул он, имея в виду с кем–то поговорить о втором пришествии привидения, но кухня была пуста, и он отправился досыпать.
Около восьми, когда на дворе только–только начало развидняться и двенадцатая квартира еще видела легкие воскресные сны, Василий Чинариков зашел в комнату Белоцветова, присел на край дивана, толкнул хозяина кулаком в бок и сказал:
– Давай потолкуем начистоту.
Белоцветов открыл давно проснувшиеся глаза.
Чинариков раскурил свою вечную грубую папиросу, напустил пропасть дыма, который в полумраке белел, как пар, и спросил с ленцой, отдававшей в неприятное электричество:
– Ты зачем вчера был в комнате Пумпянской?
– А ты откуда знаешь, что я там был?
– Ладно, не придуривайся…
– Нет, а все–таки?
Чинариков самодовольно вздохнул.
– Самым пошлым образом я узнал, что ты тайно побывал в комнате у Пумпянской. Помнишь, когда вчера сюда пришел Рыбкин, я нечаянно опрокинул вазочку с иван–чаем?
– Ну, помню.
– Так вот на полу образовалась лужица, и ты в нее наступил.
– Что же дальше?
– А дальше вот что: твой мокрый след и тот подсохший след, который мы нашли в комнате у Пумпянской, – это следы одной и той же ноги. Дырка на правом ботинке в обоих случаях отпечаталась, то есть не отпечаталась, это тебя и разоблачило. А теперь говори: что тебе понадобилось в комнате старухи?
– Что бы мне у нее ни понадобилось, я чист, как младенец, – с достоинством сказал Белоцветов. – А вот за тебя, Василий, я бы не поручился.
– Это еще почему?
– Да потому, что ты Петрович!
– Ну, полный вперед!.. Ты, профессор, наверное, еще не проснулся.
Белоцветов сел, свесил голые ноги на пол, нащупал ими шлепанцы, поднялся, прошел к окну, поправляя сатиновые трусы, одним словом, нарочно повел себя так, чтобы убедить Чинарикова в том, что он–то как раз проснулся. Затем он сказал:
– Если бы я тебя не знал как облупленного, то есть если бы я не знал, что ты вполне здоровый и порядочный человек, я с тобой и разговаривать бы не стал. Но поскольку я это знаю, то даю тебе шанс либо покаяться, либо как–нибудь оправдаться. А теперь крепись…
Чинариков насторожился, даже, можно сказать, струхнул.
– Вчера мне стало известно, что ты, Василий, косвенный наследник нашей старухи. Ты ей дальний родственник, гражданин Чинариков, и только попробуй сказать, что это для тебя новость!
– Новость! – сказал Чинариков и слегка поперхнулся на последнем слоге. – И даже не то что новость, а просто ты меня, Никита, оглоушил!
Две–три секунды Белоцветов смотрел Чинарикову в глаза таким сверхпристальным образом, точно выискивал в них хрусталик.
•– Я правда не знал.
– Поклянись! – тяжело сказал Белоцветов,
– Клянусь…
– Нет, ты чем–нибудь поклянись!
– Хорошо, – согласился Чинариков и несколько спал с лица. – Клянусь кровью, пролитой в окрестностях Кандагара.
Белоцветов потупился и сказал:
– Верю.
Некоторое время прошло в неловком молчании, и чтобы снять излишнее напряжение, Белоцветов принялся одеваться. Приведя себя, как говорится, в божеский вид, он сделал следующее заявление:
– В свою очередь должен тебе сказать, что в комнату Пумпянской я проник для того, чтобы выяснить, точно ли Кузнецова сорок лет посылала нашей старухе скорбные телеграммы. И дернул черт Рыбкина попасть на наш этаж именно в это время!
– Это ладно, – отозвался Чинариков, – ты мне лучше расскажи, каким образом ты узнал, что мы родственники с Пумпянской.
– Помнишь, я тебе давеча говорил про Алексея Саранцева, который занимается изучением своего родового древа? Так вот он мне поведал: от его прапрабабки Вержбицкой и какого–то потомка военного министра Милютина пошла ветвь, которую Саранцев потерял на Петре Васильевиче Чинарикове, надо думать, твоем отце.
– Мать честная! – воскликнул Чинариков. – Так я еще, значит, и дворянин!
– Это еще что! – сказал Белоцветов. – Самое интересное, что, похоже, мы все кровные родственники, и даже не по одному разу. Идея, правда, старинная, даже, можно сказать, обмусоленная идея, но все–таки в другой раз чудно: положим, сидит в магазине за кассой какая–нибудь мегера, а на самом деле она никакая не мегера, а твоя четвероюродная сестра!
– Нехорошо, Никита, ох нехорошо! – сказал Чинариков, поматывая головой.
– Ты это о чем?
– Я о том, что Александра Сергеевна мне, может быть, пяти– юродная тетка, а я ей за всю дорогу слова приветного не сказал…
– И правда нехорошо, – согласился с ним Белоцветов.
– Если старуху действительно уходили, то я пить–есть не буду, а найду преступника и своими руками ему голову оторву!
– Только сначала нужно его найти, – сказал Белоцветов, выкатывая глаза. – А у нас пока ни одной зацепки.
– Ну почему? Таинственный телефонный звонок был? Был. Фондервякин обещал покойника? Обещал. Кто–то побывал у нас накануне исчезновения Александры Сергеевны? Побывал! А ты говоришь, ни одной зацепки…
– Могу добавить еще одну, хотя это опять же весьма двусмысленная зацепка. Я когда проник в комнату Пумпянской, то сначала нашел в буфетном ящике сорок телеграмм насчет дорогого покойника, а потом приметил одну странную вещь: справа от буфета, в том месте, где стена у Пумпянской увешана фотографиями, зияло пустое место; оно именно зияло, то есть среди фотографий бросался в глаза квадратик свежих, невыгоревших обоев. О чем это говорит? Это говорит о том, что одну фотографию увели.
– Гм! – промычал Чинариков и схватился рукой за челюсть.
– Что это была за фотография, кому она могла понадобиться, увели ее до или после исчезновения Пумпянской – это, разумеется, неизвестно.
– А заманчиво было бы выяснить, по крайней мере, что на этой фотографии было изображено.
Белоцветов сказал:
– Согласен.
– Ты как хочешь, а интуиция мне подсказывает, что в этой фотографии все и дело.
– Во всяком случае, ее нужно держать в виду. Только вот какая получается петрушка: все наши зацепки не цепляются друг за друга. Вот давай припомним, как события развивались: утром в пятницу Пумпянская жаловалась на здоровье; потом ей кто–то позвонил, но разговаривать отказался; потом Юлия Голова увидела это дурацкое привидение и взбудоражила всю квартиру…
– Причем Александра Сергеевна, – вставил Чинариков, – через некоторое время появилась в коридоре и спросила, что случилось, на что Митька ответил: «Привидение завелось».
– А минут за десять до этого, – продолжал Белоцветов, – я побывал на кухне и застал там Петьку Голову, который сидел на горшке и как бы читал газету.
– Кстати, нет ли какой–то связи между появлением призрака и Петькиным сидением на горшке?
– Это вряд ли. А впрочем, с Петькой нужно будет поговорить. Так… А что было дальше? Значит, Юлия увидела привидение…
– С ней тоже нужно будет поговорить, – вставил Чинариков.
– Обязательно. Увидела привидение, закричала, и весь наш муравейник высыпал в коридор.
– В заключение Александра Сергеевна ходила выключать свет– это я слышал собственными ушами.
– Все?
– Все…
Белоцветов в раздумье два раза прошелся от окна к двери, потом остановился посреди комнаты, взялся за переносицу и сказал:
– Ничего не понятно! Просто Пумпянская как в воздухе растворилась! Не знаю, как у тебя, Василий, – у меня версий нет.
– А что, если дело было так: кто–то из наших укокошил Александру Сергеевну, посреди ночи вывез потихоньку тело и где–нибудь закопал?.. Тогда остается только выяснить, кто из наших на такое способен, и дело в шляпе.
– А телефонный звонок? Ведь яснее ясного, что кто–то проверял, дома Пумпянская или нет.
– Хорошо, кто–то из чужих проник в квартиру посреди ночи, укокошил Александру Сергеевну, вывез тело и где–нибудь закопал.
– А привидение? Привидение–то к чему прикажете приобщить?
– Ну, привидение тут, может, и ни при чем. Ведь оно же Юльке одной явилось, да и явилось ли, или Юлька попросту полоумная – это еще вопрос. Короче говоря, профессор, у нас с тобой остается единственный ход, а именно: выясняем, кто из наших, а также известных нам не наших способен на кровавое преступление, и выжимаем из него явку с повинной.
– Это невозможно по двум причинам. Первая: из не наших мы знаем только Саранцева и Кузнецову, а может быть, есть какой–нибудь Иван Иванович Душ кии, который нашу старуху и укокошил. Вторая: на кровавое преступление, по идее, способен каждый. Уж на что, кажется, я безвредное существо, а и то чувствую за собой, так сказать, убийственную потенцию. А какие в другой раз мысли приходят в голову!.. Если бы ты, Василий, знал, какие мне другой раз мысли приходят в голову, то бы со мной здороваться перестал.
– Мысли – это одно, а дело ~ совсем другое, – произнес Чинариков и застеснялся обиходности своих слов.
– А дело–то как раз! в том, что сидит в нас зверь, ох сидит!
– Ну, не знаю, – сказал Чинариков. – Я, после того как побывал «за речкой» и посмотрел на войну, какие они бывают, муху и ту прибить не могу. Потому что, Никита, я такое видел, что в добрые времена человеку видеть не полагается.
– Нет, конечно, в ком–то зверь сидит, в ком–то посиживает, а в ком–то от него только дух остался. Но за редчайшими исключениями звериный дух присутствует во всяком здоровом теле, а иначе и быть не может, потому что родила нас фауна, даже флора, и два миллиона лет – это не срок, чтобы из инфузории–туфельки развилось богоподобное существо. Со временем звериный дух из нас выветрится, конечно, но нынешнее поколение советских людей до этого праздника много не доживет.
– Счастливый ты человек, Никита, – сказал Чинариков и протяжно вздохнул. – Тут в двух шагах от тебя злодейски убивают безвинных старушек, в трех шагах от Кремля можно встретить избитую женщину в разных ботинках, за стеной живет юный неандерталец в лице Митьки Началова, а ты развиваешь оптимистические теории…
– Да с чего ты взял, что Митька неандерталец? Ты с ним хоть раз по душам–то поговорил?
– Не о чем мне с ним говорить, – пробурчал Чинариков, – у него одни глупости на уме.
– Откуда мы с тобой знаем, что у него на уме; может быть, у него как раз марксистско–ленинская философия на уме?
Чинариков нехорошо улыбнулся и предложил:
– Это можно легко проверить. Давай пойдем к нему и спросим: «А скажи–ка, братец, что у тебя на уме?»
На лице у Белоцветова проскочила легкая нерешительность, но в следующее мгновение он согласно кивнул Чинарикову, и они вышли из комнаты в коридор.
Поскольку в двенадцатой квартире Пумпянская испокон веков отвечала за электричество, никто из жильцов не удосужился зажечь свет, и в коридоре было темно, как зимним утром, часу в девятом. Возле входной двери, ближе к старинному зеркалу, стояла тень, достаточно приметная в полумраке, потому что она была намного его темней.
Увидев тень, Чинариков с Белоцветовым оторопели и оба застыли в неловких позах. Прошло, может быть, с полминуты, прежде чем Чинариков взял себя в руки и спросил не то чтобы своим голосом:
– Вы кто будете–то, товарищ?..
– Я? – переспросила тень вполне по–земному. – Ну, положим. Душкин Иван Иванович. Еще вопросы есть?
Чинариков сказал:
– Есть.
– Примерно в то время, как Белоцветов с Чинариковым договорились до идеи всечеловеческого родства, двенадцатая квартира мало– помалу начала просыпаться. Зашумела вода в ванной комнате и туалете, бодро загремела на кухне посуда, послышались шаги, кашель, поскрипывание дверей. Когда в стороне Солянки над кособокими крышами взошло солнце и ударило в окна светом нежно–розового оттенка, какой бывает на шляпках у сыроежек, в кухне уже присутствовали Лев Борисович Фондервякин, который, пристроившись у окна, пил молоко из синей кружки с золотым ободком, почему–то прозванной им бокалом, Генрих Валенчик, который лепил какие–то особенные пельмени, Вера Валенчик, которая за ним наблюдала, Анна Олеговна Капитонова, которая жарила яичницу у плиты, Митя Началов, который не делал решительно ничего, и Юлия Голова, которая курила, сидя на табурете.
Фондервякин ни с того ни с сего сказал:
– А чемпион мира по шахматам Анатолий Карпов – филателист.
– Ну и что? – спросила его Юлия Голова.
– Ничего, Просто филателист.
– Я буду искренне говорить, – вступил в разговор Валенчик, – по мне, что филателия, что шахматы– все едино. Я что имею в виду? Я имею в виду, что чемпион мира по шахматам с гуманистической точки зрения – это то же самое, что чемпион мира по стоянию на башке. А с ним носятся как я не знаю с чем, как французы с Наполеоном. Вот, скажем, петух – тоже интересная игра, но вы представляете себе чемпиона мира по петуху, с которым все носились бы, как французы с Наполеоном?
– Все–таки, Генрих, дикий ты человек! – провозгласил Фондервякин. – Ведь шахматы – это не просто игра, это, так сказать, умственное искусство,
– Искусство я попрошу не трогать, – нервно сказал Валенчик.
– Ты, Генрих, только, ради бога, не волнуйся, – сказала Вера. – А то на тебе лица нет.
– Ну почему? – вступил Митя. – Очень даже есть, и не просто лицо, а лик. Вы, Генрих Иванович, когда сердитесь, то у вас делается прямо царственное лицо,
Генрих Валенчик расслабился и сказал:
– Ты знаешь, Дмитрий, мне тоже иногда кажется, что лицо у меня необычное, какое–то не такое. Особенно если сравнивать со старорежимными физиономиями, так сказать, царской еще чеканки. Вот видел я вчера у Петьки фотокарточку какого–то допотопного мужика – ну, олигофрен по сравнению со мною, полный олигофрен!
– Погодите, Генрих Иванович, – заинтересованно сказал Митя, – о какой это фотокарточке вы говорите?
– Повторяю: обыкновенная фотокарточка, на ней – мужик в форме, а физиономия, как говорится, кирпича просит. Она еще была порвана на четыре части и скотчем склеена кое–как…
Как раз в эту минуту Чинариков с Белоцветовым увидели в темной прихожей тень.
Чинариков спросил странного посетителя:
– А как ты, Ваня, сюда попал?
– Так я же первостатейный слесарь, – лукаво ответил тот, – передо мной все двери открыты, как перед песней.
Глаз уже приноровился несколько к темноте, и Белоцветов узнал давешнего слесаря, который взламывал дверь Пумпянской.
– Я вам звонил, звонил, ни одна собака не отпирает! – добавил слесарь. – Пришлось употребить свое редкостное искусство…
– А сколько ты раз звонил? – спросил его Чинариков и выразительно кивнул Белоц1етову.
– Двадцать четыре раза по три звонка.
– Тогда понятно. Три звонка – это Пумпянской, у прочих на три звонка ухо не реагирует, как, скажем, на ультразвук.