Текст книги "Неизвестный Кропоткин"
Автор книги: Вячеслав Маркин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
В Пажеском корпусе было принято: лучший ученик старшего класса получал звание фельдфебеля, что давало ему право пользоваться преимуществами офицера. Но главное, тем самым он становился камер-пажем императора, а это означало частое появление во дворце и непосредственно рядом с всероссийским самодержцем – на больших и малых выходах, балах, приемах, парадных обедах. Помимо того, каждое воскресенье фельдфебель должен был лично докладывать государю на разводе, что «по роте все обстоит благополучно». Неблагополучием считался только немыслимый в этих стенах бунт.
Кропоткин первым учеником был с самого начала, но в фельдфебели производить его не спешили: полагали, что он слишком мягок по характеру и не сможет обеспечить дисциплину в роте. И все же в 1861 году Кропоткин был назначен фельдфебелем и камер-пажем. Благодаря этому Петр смог близко познакомиться с придворной жизнью и лично с Александром II, которого в то время боготворил, видя в нем реформатора и освободителя крестьян. Он был готов в случае покушения на царя закрыть его своей грудью. Но в результате наблюдений за дворцовой жизнью, за «августейшей семьей» и самим Александром постепенно стал тускнеть этот ореол, утрачивались иллюзии насчет реформаторской деятельности императора.
Однажды Петр стал свидетелем того, как царь прошел мимо, не обратив никакого внимания на бросившегося ему в ноги с прошением старого крестьянина. Следовавший за императором Кропоткин представил себе, с каким трудом добрался крестьянин до этого царского выхода, и взял прошение, хотя камер-паж не имел права этого делать. Царь был очень недоволен.
Сразу же после смерти Николая I началась своеобразная «оттепель». Заключение мира, разрешение издания до сего времени запрещенных произведений Пушкина и Гоголя, предоставление права всем газетам освещать политические события, снятие ограничений на поступление в университеты, разрешение посылать за границу для совершенствования в науках молодых ученых, – все это произошло в первые два года правления Александра II, вступившего на престол в 1855 году.
Возвращаясь после подписания Парижского мира 1856 года, Александр выступил перед дворянством Москвы с речью, в которой сказал: «Лучше уничтожить крепостное право сверху, нежели ждать того времени, когда оно начнет само собой уничтожаться снизу». Царю хотелось, чтобы инициативу проявили сами дворяне: «Прошу вас, господа, обдумать, как бы провести все это в исполнение», – обратился он к ним. Эти первые шаги вызвали восторженную реакцию передовой русской интеллигенции.
В марте 1861 года Положение об освобождении крестьян России от крепостной зависимости было обнародовано.
Отношение братьев к реформе 1861 года, отменившей крепостное право, было вполне определенным: они ее приветствовали и видели в ней первое звено целой цепи реформ, которые привели бы российское общество к подлинному обновлению, демократизации, включению в число цивилизованных стран Европы, однако очень скоро стало ясно, что это было не совсем то, чего ожидали и интеллигенты-радикалы, и сами крестьяне. Положение усугубило желание царя задним числом угодить дворянству: Александр оставил при себе многих николаевских советников, поручил проведение реформы в жизнь тем людям, которые зарекомендовали себя ярыми крепостниками.
Крестьяне ждали от царя-батюшки «полной воли» и всей земли. Они почувствовали себя обманутыми – не царем, в которого беззаветно верили, а дворянами-помещиками, исказившими, как им думалось, принятое решение.
Более тысячи поместий той весной были охвачены крестьянскими волнениями. Это не были бунты, хотя кое-где они назревали. Чаще всего крестьяне собирались лишь для того, чтобы разобраться в царском манифесте, где они хотели увидеть то, чего там не было. Но власти были напуганы этим движением, им казалось, что возможно появление нового Пугачева. И они даже его нашли.
На фоне общего крестьянского недовольства произошло событие, обозначившее крутой поворот во взаимоотношениях между самодержавной властью и разночинной интеллигенцией, принявшей на себя долг защиты интересов народа.
А случилось вот что. В селе Бездна Спасского уезда Казанской губернии крестьяне собрались перед домом единственного на всю округу «грамотея» Антона Петрова, который читал им Положение об освобождении крестьян, да так, что выходило, что в самом-то деле помещики «украли волю». Крестьян собралось много – тысячи четыре, а может быть, и шесть тысяч. И хотя никаких беспорядков они не устраивали, Александр II распорядился прислать войска. Граф Апраксин, возглавивший усмирение крестьян, направил в село две роты солдат. Было дано четыре залпа по безоружной толпе крестьян. И результат – 90 убитых (включая 40 человек, умерших от ран в больнице). Произошло это в апреле 1861 года, через полтора месяца после опубликования Положения об освобождении крестьян. Весть о беспощадном расстреле прежде всего достигла, конечно, Казани, которая была тогда в России третьим по значению университетским центром. Студенты заказали панихиду по «невинно убиенным». С речью на ней выступил их любимый преподаватель истории Афанасий Прокофьевич Щапов. Полубурят, учившийся в Иркутской бурсе, а потом в Казанской духовной академии, он решил посвятить себя русской истории. Но как настоящий интеллигент, не мог не откликнуться на события в селе Бездна. О погибших крестьянах Щапов сказал, что они пали искупительными жертвами деспотизма за давно ожидаемую всем народом свободу, а закончил речь словами: «Да здравствует демократическая конституция! Она нужна России, а также широкое и вечное самоуправление и саморазвитие!»1
1 Щапов А. П. Собр. соч. – Иркутск, 1937. – Т. 2, С. 9.
На доносе казанского губернатора о произошедшей панихиде Александр II начертал: «Щапова необходимо арестовать», что и было исполнено. После освобождения А. П. Щапов еще несколько лет проработал в Петербурге, сотрудничая в журналах и газетах. Но потом все же был отправлен в бессрочную ссылку в Иркутск, где и встретился с Кропоткиным, на которого взгляды Щапова оказали значительное влияние.
В мае того же «года освобождения крестьян» произошла первая серьезная забастовка рабочих на чугунолитейном заводе в городе Лысьва Пермской губернии. Около 500 рабочих потребовали повысить оплату труда. И здесь власти решили прибегнуть к помощи войск.
Радикальная часть интеллигенции воспринимала ситуацию в стране как предреволюционную. Все шире распространялось убеждение в том, что мирным путем из кризиса не выйти – неизбежна революция.
Летом 1861 года стали появляться нелегально отпечатанные прокламации, распространявшиеся преимущественно студентами, которые с февраля были свободны, поскольку власти закрыли университеты столиц на восемь месяцев.
Первая прокламация «Великоросс» содержала обращение к «образованным классам России» и призывала «взять в свои руки ведение дел из рук неспособного правительства, чтобы спасти народ от истязаний». «Великоросс» выступал за конституцию, за учредительное собрание, против несовершенства крестьянской реформы, за предоставление свободы Польше. Арестован был распространитель листков молодой отставной офицер Владимир Обручев. Составители же найдены не были. В начале сентября появилась другая прокламация– «К молодому поколению», отпечатанная в Вольной русской типографии Герцена в Лондоне. Ее составили известный публицист Н. В. Шелгунов и поэт Михаил Михайлов. Защищавшая идею особого пути России, не повторяющего капиталистическое развитие Запада, она недвусмысленно призывала к революции. Михайлов, доставивший тираж (6000 экземпляров) в Россию и начавший его распространение, был арестован. Поэт и публицист, получивший широкую известность благодаря серии статей о роли женщин в семье и обществе, полностью взял на себя авторство прокламации и был приговорен судом к шести годам каторги и вечному поселению в Сибири. Это была одна из первых жертв репрессий Александра II наряду с расстрелянным по приговору военно-полевого суда Антоном Петровым и крестьянами, погибшими в селе Бездна.
Шелгунов, уйдя со службы, выехал с женой вслед за Михайловым в Нерчинский округ, где был потом арестован и заключен в Петропавловскую крепость. С ним, как и с Михайловым, Кропоткин встретится в Сибири.
В русском переводе появилось тогда немало сочинений выдающихся мыслителей Запада. Огромный успех имела книга Людвига Бюхнера «Сила и материя». Она буквально овладела умами молодежи, пробудила в ней духовные силы. Под влиянием этой книги они последовали призыву Герцена, провозглашенному им в конце 1861 года по случаю закрытия университета: «В народ! К народу! – вот ваше место, изгнанники науки». Впрочем, массовое движение «в народ» началось лет через десять после этого призыва.
Осенью студенческие беспорядки прошли в Москве. 12 октября состоялось столкновение студентов с полицией около гостиницы «Дрезден». Ему предшествовали сходки, на которых обсуждалась петиция государю, демонстрация на могиле демократически настроенного профессора Грановского, походы с требованиями к попечителю учебных заведений и к генерал-губернатору, аресты…
Среди получивших телесные повреждения и арестованных во время схватки у гостиницы оказался Александр Кропоткин, только что поступивший в университет. Узнав об аресте брата, который длился недолго, Петр немедленно приехал в Москву. Спустя тринадцать лет ситуация как бы повторилась: арестован был Петр, и брат примчался издалека, чтобы помочь ему, но на этот раз дело неожиданно приняло трагический оборот для Александра…
«Я выбрал Амур…»Настала весна 1862 года – время окончания Пажеского корпуса. Выпускники могли воспользоваться правом выбора места службы, наиболее перспективного для дальнейшей карьеры. Кропоткину было поручено обойти всех со списком «вакансий»: Кирасирский Его Величества полк, Преображенский, Конногвардейский…
Что же выбрать ему? Он мечтал учиться в университете. Но в этом случае нельзя было бы рассчитывать на помощь отца, который и слышать ничего не хотел о выборе сыном невоенного пути. Не исключалось и поступление в Артиллерийскую академию, где можно было получить неплохое физико-математическое образование. Но в душе рождалось совсем иное желание.
Тогда много писали о новых землях на крайнем востоке Сибири, освоение которых началось после заключения в 1858 году Айгунского договора с Китаем. Появились и научные труды исследователей Дальнего Востока, которые читал Кропоткин. Описания величественной природы края, примыкающего к Амуру, одной из крупнейших рек мира, увлекли его. И еще он думал о том, что если записаться в недавно образовавшееся Амурское казачье войско, штаб которого находился в Чите, то наверняка можно будет забыть об этой опостылевшей придворной парадности и заняться настоящим полезным делом.
Итак, он принял решение поступить на службу в Амурское казачье войско и вызвал этим недоумение всех своих товарищей, уже примерявших гвардейские мундиры. А в казачьем войске – форма самая невзрачная. Корпусное начальство было совершенно сбито с толку. Ведь Кропоткин был первым учеником, и вдруг – отказ от всех перспектив, пред ним открывающихся. Тем более что начальник корпуса получил телеграмму от отца: «Выходить на Амур запрещаю. Прошу принять нужные меры».
Воля отца значила в этом деле много, но случай помог…
Первым событием, вызвавшим репрессии в 1862 году, оказался неожиданный демарш тверского дворянства. В феврале этого года дворяне Тверской губернии на собрании приняли обращение к царю, в котором утверждалось, что осуществление намеченных реформ «невозможно путем правительственных мер», даже если будет проявлена полная готовность правительства их осуществить. Тверские дворяне потребовали для реального проведения реформ «собрания выборных от всего народа без различия сословия».
Это письмо вызвало гнев Александра II, к тому же среди подписавших обращение были два брата государственного преступника Михаила Бакунина, которому только что пребывание в крепости заменили ссылкой в Сибирь. По высочайшему распоряжению дворяне-«бунтовщики» были заключены в Петропавловскую крепость, а потом сосланы.
Еще одно событие оказалось по своим последствиям очень значительным – петербургские пожары в холодном мае 1862 года. Они начались в нескольких районах на Большой и Малой Охте, потом на Лиговском проспекте, достигнув апогея 20 мая грандиозным пожаром в центре города: загорелся Апраксин двор, занимавший с примыкающим к нему рынком обширное пространство между капитальными зданиями министерства внутренних дел, государственного банка, Публичной библиотеки и Пажеским корпусом. Огонь бушевал, грозя перекинуться на Публичную библиотеку и уничтожить пол-Невского проспекта. На счастье, не было ветра, а не то все здания, к которым примыкал рынок, были бы уничтожены. После того, как удалось отвести опасность от банка, центром борьбы с огнем стал Пажеский корпуС. Пажи приняли участие в тушении пожара. Петр был едва ли не самым активным из них. Всю ночь, до четырех часов утра, полыхал огонь. А на другой день фельдфебель Кропоткин провожал великого князя Михаила, приехавшего с обходом корпуса. Узнав о том, как юноша вел себя на пожаре, Михаил решил поддержать странный его выбор – «выход на Амур», пообещав снабдить высочайшей протекцией: «Я напишу о тебе генерал-губернатору и попрошу оставить тебя при штабе». Это покровительство снимало возражения отца. Теперь с ним можно было не считаться и ехать, даже вопреки ему.
Пожары были, несомненно, «на руку» правительству, рассчитывавшему значительную часть общества настроить против тех, кто ожидал более решительных действий на пути демократизации.
Сразу же по городу поползли слухи о поджигателях. Ими в правительственных кругах называли распространителей прокламаций. Полиция организовала усиленные поиски, которые ни к чему не привели: арестованных пришлось выпустить за отсутствием доказательств. В кругах же либеральной интеллигенции складывалось мнение о том, что поджоги организованы властями, чтобы иметь повод для усиления репрессий. И действительно, это усиление произошло.
П. А. Кропоткин1 Записки, С. 9-103.
Жизнь текла тихо и спокойно, по крайней мере на посторонний взгляд, в этом Сен-Жерменском предместье Москвы. Утром никого нельзя было встретить на улицах. В полдень появлялись дети, отправлявшиеся под надзором гувернеров-французов или нянек-немок на прогулку по занесенным снегом бульварам. Попозже можно было видеть барынь в парных санях с лакеем на запятках, а то в старомодных – громадных и просторных, на высоких, висячих рессорах – каретах, запряженных четверкой, с форейтором впереди и двумя лакеями на запятках. Вечером большинство домов было ярко освещено; а так как ставни не запирались, то прохожие могли любоваться играющими в карты или же танцующими. В те дни «идеи» еще не были в ходу; еще не пришла та пора, когда в каждом из этих домов началась борьба между «отцами и детьми», борьба, которая заканчивалась или семейной драмой, или ночным посещением жандармов. Пятьдесят лет назад никто не думал ни о чем подобном. Все было тихо и спокойно, по крайней мере, на поверхности.
В этой Старой Конюшенной родился я в 1842 году; здесь прошли первые пятнадцать лет моей жизни. Отец продал дом, в котором родился я и где умерла наша мать, и купил другой; потом продал и этот, и мы несколько зим прожили в наемных домах, покуда отец не нашел третий, по своему вкусу, в нескольких шагах от той самой церкви, в которой его крестили и отпевали его мать. И все это было в Старой Конюшенной. Мы оставляли ее только, чтобы проводить лето в нашей деревне.
Первые смутные воспоминания. Наша мать умерла от чахотки. Ей было всего тридцать пять лет. Прежде чем покинуть нас навсегда, она пожелала видеть нас возле себя, ласкать нас, быть на мгновение счастливой нашими радостями; она придумала маленькое угощение у своей постели, с которой уже не могла более подняться. Я припоминаю ее бледное, исхудалое лицо, ее большие, темно-карие глаза. Она глядит на нас и ласково, любовно приглашает нас сесть, предлагает взобраться на постель, затем вдруг заливается слезами и начинает кашлять… Нас уводят.
Я хорошо помню Крымскую войну… Обычный ход общественной жизни в Москве не был нарушен происходившей тогда великой борьбой. В деревне же, напротив, война вызвала очень подавленное настроение. Рекрутские наборы следовали один за другим. Мы постоянно слышали причитания крестьянок. Народ смотрел на войну, как на божью кару, и поэтому отнесся к ней с серьезностью, составлявшей резкий контраст с легкомыслием, которое я видел впоследствии в военное время в Западной Европе.
…Н. П. Смирнов, в то время уже окончивший университет (вторым кандидатом, первым был Б. Н. Чичерин, известный впоследствии профессор Московского университета), поступил в Гражданскую палату писцом на семь рублей в месяц. Возвращаясь из палаты, он часто покупал мне у Александровского сада, у букиниста, брошюрки о войне, и из этих брошюрок, которые я берег как «библиотеку», я узнавал о подвигах севастопольских героев.
Мне шел тринадцатый год, когда умер Николай I. Поздно вечером 18 февраля городовые разносили по домам бюллетени, в которых возвещалось о болезни царя и население приглашалось в церкви молиться за выздоровление Николая. Между тем царь уже умер, и власти знали про это, так как Петербург и Москва были соединены телеграфом. Но так как до последнего момента ни слова не было произнесено о его болезни, начальство сочло необходимым постепенно «подготовить народ». Мы все ходили в церковь и молились очень усердно.
На другой день, в субботу, повторилось то же самое. Даже в воскресенье утром вышли бюллетени о состоянии здоровья царя. Лишь в полдень от слуг, возвратившихся со Смоленского рынка, мы узнали про смерть Николая I. Когда известие распространилось, ужас охватил как наш, так и соседние дома…
Помещики ждали ежеминутно бунта крепостных – новой пугачевщины.
В это время на улицах Петербурга интеллигентные люди обнимались, сообщая друг другу приятную новость. Все предчувствовали, что наступает конец как войне, так и ужасным условиям, созданным «железным тираном». Говорили о том, что Николай отравился… Истина, однако, раскрылась постепенно. Смерть произошла, по-видимому, от слишком большой дозы возбуждающего лекарства, принятого Николаем.
…Когда я читал донесение о сдаче Севастополя, о страшных потерях, которые понесли наши войска за последние три дня перед сдачей, мы все плакали. Все ходили после этого как если бы потеряли близкого человека. При известии же о смерти Николая никто не проронил слезы. Такое чувство было не у нас одних…
В августе 1857 года пришла моя очередь поступить в Пажеский корпус, и мачеха повезла меня в Петербург. Мне тогда было почти пятнадцать лет. Уехал я из дому мальчиком; но человеческий характер устанавливается довольно определенно раньше, чем обыкновенно предполагают, и я не сомневаюсь в том, что несмотря на отроческий возраст, я в значительной степени тогда был уже тем, чем стал впоследствии. Мои вкусы и наклонности уже определились.
…К концу зимы я попросил Беккера (учителя немецкого в корпусе.– В. М.) дать мне «Фауста». Я уже читал его в русском переводе; прочитал также чудную тургеневскую повесть «Фауст» и теперь жаждал узнать великое произведение в подлиннике.
– Вы ничего не поймете в нем, – сказал мне Беккер с доброй улыбкой, – слишком философское произведение.
Тем не менее он принес мне маленькую квадратную книжечку с пожелтевшими от времени страницами. Философия Фауста и музыка стиха захватили меня всецело. Начал я с прекрасного, возвышенного посвящения и скоро знал целые страницы наизусть. Монолог Фауста в лесу приводил меня в экстаз, особенно те стихи, в которых он говорил о понимании природы: «Могучий дух, ты все мне, все доставил… Ты дал мне в царство чудную природу… Ты научил меня собратий видеть В волнах и в воздухе, и в тихой роще…»
И теперь еще это место производит на меня сильное впечатление. Каждый стих постепенно стал для меня дорогим другом. Есть ли более эстетическое наслаждение, чем чтение стихов на не совсем хорошо знакомом языке? Все покрывается тогда своего рода легкой дымкой, которая так подобает поэзии…
Первая лекция В. И. Классовского явилась для нас откровением. Было ему под пятьдесят; роста небольшого, стремителен в движениях, сверкающие умом и сарказмом глаза и высокий лоб поэта. Явившись на первый урок, он тихо сказал, что не может говорить громко, так как страдает застарелой болезнью, а потому просит нас сесть поближе к нему. Классовский поставил свой стул возле первого ряда столов, и мы облепили его, как рой пчел.
Он должен был преподавать нам грамматику, но вместо скучного предмета мы услыхали нечто совсем другое…
Конечно, мы не все понимали и упускали глубокое значение многого, но разве чарующая сила учения не заключается именно в том, что оно постепенно раскрывает пред нами неожиданные горизонты? Мы еще не постигаем вполне всего, но нас манит идти все дальше и дальше к тому, что вначале кажется лишь смутными очертаниями… Одни из нас наваливались на плечи товарищей, другие стояли возле Классовского. У всех блестели глаза. Мы жадно ловили его слова… В сердцах большинства кипело что-то хорошее и возвышенное, как будто пред нами раскрывался новый мир, о существовании которого мы до сих пор не подозревали. На меня Классовский имел громадное влияние, которое с годами лишь усиливалось…
Западная Европа и, по всей вероятности, Америка не знают этого типа учителя, хорошо известного в России. У нас же нет сколько-нибудь выдающихся деятелей… в области литературы или общественной жизни, которые первым толчком к развитию не обязаны были преподавателю словесности. Во всякой школе, всюду должен был быть такой учитель. Каждый преподаватель имеет свой предмет, и между различными предметами нет связи. Один только преподаватель литературы, руководствующийся лишь в общих чертах программой и которому предоставлена свобода – выполнять ее по своему усмотрению, имеет возможность связать в одно все гуманитарные науки, обобщить их широким философским мировоззрением и пробудить, таким образом, в сердцах молодых слушателей стремление к возвышенному идеалу. В России эта задача, естественно, выпадает на долю преподавателя русской словесности.
То же самое следовало бы делать при преподавании естественных наук. Мало обучать физике и химии, астрономии и метеорологии, зоологии и ботанике. Как бы ни было поставлено преподавание естественных наук в школе, ученикам следует сказать о философии естествознания, внушить им общие идеи о природе, по образцу, например, обобщений, сделанных Гумбольдтом в первой половине «Космоса».
Философия и поэзия природы, изложение метода точных наук и широкое понимание жизни природы – вот что необходимо сообщать в школе ученикам, чтобы развить в них реальное естественно-научное мировоззрение. Мне думается, что преподаватель географии мог бы всего лучше выполнить эту задачу.
Лучшее время наступало, когда кончались экзамены; до выступления в лагери у нас… имелся почти месяц, совершенно свободный, а затем, по возвращении из лагерей, мы были опять свободны целых три или четыре недели. Те немногие из нас, которые оставались в училище, пользовались тогда полной свободой и отпуском в любое время. В корпус мы возвращались только есть и спать. Я работал… в публичной библиотеке, ходил в Эрмитаж и изучал там картины, одну школу за другой, или же посещал казенные ткацкие фабрики, литейные, хрустальные и гранильные заводы, куда доступ всегда открыт. Иногда мы отправлялись компанией кататься на лодках по Нее и проводили белые ночи – когда вечерняя заря встречается с утренней и когда в полночь можно без свечи читать книгу – на реке или у рыбаков на взморье.
Из посещения фабрик я вынес… любовь к могучим и точным машинам. Я понял поэзию машин, когда видел, как гигантская паровая лапа, выступавшая из лесопильного завода, вылавливает бревно из Невы и плавно подкладывает его под машину, которая распиливает ствол на доски; или же смотрел, как раскаленная докрасна железная полоса, пройдя между двумя цилиндрами, превращается в рельс.
Музыка тоже играла важную роль в моем развитии. Она являлась для меня еще большим источником наслаждения и энтузиазма, чем поэзия. В то время русская опера почти еще не существовала; но то был период расцвета итальянской оперы. В Петербурге она была чрезвычайно популярна…
Весь Петербург делился на два лагеря: на поклонников итальянской оперы и на завсегдатаев французского театра, где уже тогда зарождалась гнилая оффенбаховщина, через несколько лет заразившая всю Европу. Наш класс тоже разделился на два лагеря, и я принадлежал к итальянцам. Нам не позволялось посещать кресла или галереи, а ложи в итальянской опере разбирались за несколько месяцев до начала сезона по подписке, в некоторых домах абонементы передавались даже по наследству. Нам оставалось, таким образом, пробираться в оперу по субботам на верхнюю галерею, где мы скучивались «в проходе» и парились как в бане. Чтобы скрыть бросающиеся в глаза мундиры, мы должны были стоять даже там, несмотря на духоту, в застегнутых черных ватных шинелях с меховыми воротниками. Удивительно, как никто из нас не схватил воспаления легких, в особенности, если вспомнить, что мы, разгоряченные овациями нашим любимцам, простаивали потом подолгу на улице, у театрального подъезда, чтобы еще раз поаплодировать им. В то время опера каким-то странным образом связана была с радикальным движением. Революционные речитативы в «Вильгельме Телле» или «Пуританах» всегда вызывали шумные овации, немало смущавшие Александра II. А в шестом ярусе, в курительной и на подъезде собиралась лучшая часть петербургской молодежи, объединенная общим благоговением к благородному искусству.
Летом мы вступали в лагерь, в Петергоф, вместе с другими военными училищами петербургского округа…
Я понял тогда, как много в военное время зависит от духа армии и как мало можно сделать путем одной дисциплины, когда от солдат требуется больше, чем среднее усилие. Одной дисциплиной нельзя привести усталый отряд к определенному часу на поле битвы. Лишь энтузиазм и доверие могут в подобные минуты заставить солдат сделать невозможное. А для успеха на войне постоянно приходится выполнять «невозможное». Как часто впоследствии вспоминал я этот наглядный урок в Сибири, где во время научных экспедиций нам тоже приходилось все время выполнять невозможное.
Фронтовое учение и маневры отнимали, однако, лишь небольшую часть лагерного времени. Мы много занимались практическими съемками и фортификацией. После нескольких предварительных упражнений нам давали буссоль1 и говорили: «Снимите план этого озера или парка с его дорогами. Измеряйте углы буссолью, а расстояние шагами»… Мне эта съемка доставляла невыразимое удовольствие. Независимый характер работы, одиночество под столетними деревьями, лесная жизнь, которой я мог отдаваться без помехи, оставили глубокий след в моей памяти. Была интересна и сама работа. Когда я впоследствии стал исследователем Сибири, а некоторые из моих товарищей – исследователями Средней Азии, мы оценили, какой хорошей подготовительной школой послужили нам корпусные съемки.
1 Буссоль – геодезический прибор для определения магнитных азимутов – углов между магнитным меридианом и направлением на предмет.
В середине мая 1862 года, за несколько недель до нашего производства, наш полковник сказал мне:
– Кропоткин, приготовьте список выпускных. Сегодня его нужно будет отослать великому князю.
Я взял список воспитанников нашего класса и стал обходить товарищей. Каждый знал очень хорошо тот полк, в который поступит. Большинство щеголяло уже в саду в офицерских фуражках своего полка. Нам предоставлялось право выйти в любой гвардейский полк с первым чином или же в армейский с чином поручика…
…Я уже давно решил, что не поступлю в гвардию и не отдам свою жизнь придворным балам и парадам. Пошлость светской жизни тяготила меня. Я мечтал поступить в университет, чтобы учиться и жить студенческой жизнью. Это значило бы, конечно, порвать окончательно с отцом, который мечтал совсем об ином, и перебиваться уроками. Тысячи студентов живут так, и такая жизнь меня нисколько не страшила. Но как сделать первые шаги в новой жизни? Через несколько недель я оставлю корпус и должен буду обзавестись своим платьем, своей квартирой. Мне неоткуда было взять даже те небольшие деньги, которые понадобятся для начала… Таким образом, на поступление в университет не было надежды, и я давно думал об артиллерийской академии. Это избавило бы меня на два года от фронтовой лямки; а в академии, кроме военных наук, я мог бы изучать математику и физику. Но в Петербурге тянул уже ветер реакции. В прошлую зиму с офицерами академии обращались как со школьниками. В двух академиях тогда были беспорядки, и в одной из них, инженерной, все офицеры, в том числе один мой большой приятель, вышли из академии.
И все более и более я останавливался на мысли о Сибири. Амурский край тогда только что был присоединен к России. Я читал об этом Миссисипи Дальнего Востока, о горах, прерываемых рекой, о субтропической растительности по Уссури; восхищался рисунками, приложенными к «Уссурийскому путешествию» Маака, и мысленно переносился дальше, к тропическому поясу, так чудно описанному Гумбольдтом, и к великим обобщениям Риттера, которыми я увлекался. Кроме того, я думал, что Сибирь – бесконечное поле для применения тех реформ, которые выработаны или задуманы. Там, вероятно, работников мало, и я легко найду широкое поприще для настоящей деятельности.