355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Крестовский » Тьма Египетская » Текст книги (страница 19)
Тьма Египетская
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:11

Текст книги "Тьма Египетская"


Автор книги: Всеволод Крестовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)

– Странно… очень странно, – как бы про себя проговорила монахиня. – Всего час, как получили бумагу, и вдруг назад. Владыко у нас, кажется, пока еще не слабоумен и, надеюсь, дает себе отчет в своих поступках, – не зря же он, в самом деле, кладет свою подпись…

– Да, но тут, повторяю, эти обстоятельства, которые час тому назад не были еще нам известны.

– Я уже вам сказала, что эти обстоятельства совершенный вздор, и я имею основания не верить им ни на волос, – убежденно подтвердила ему Серафима. – Полагаю, что и вы могли бы мне поверить.

– Да, но владыко… – начал было Горизонтов и вдруг запнулся, как бы затрудняясь продолжать.

– Что же владыко? Он сам послал вас ко мне?

Секретарь, в затруднении потирая себе руки и потупив глаза, оставил этот вопрос без ответа, точно бы не дослышал.

– Признаюсь вам, все это кажется мне очень странным, – проговорила она после некоторого молчания. – Здесь, очевидно, какое-то недоразумение, по которому надо бы лично объясниться с преосвященным…

И, подумав, она прибавила решительно:

– Я сама поеду к нему.

Горизонтов встрепенулся и быстро поднял на нее глаза, как будто даже с некоторым испугом.

– Сами-с?.. То есть как же это?., завтра после литургии?

– Зачем же завтра? – Сейчас.

– Да, но как же так?.. Надо бы предупредить… Преосвященный не совсем-то здоров, это может его встревожить…

– Какая же тревога? Дело ведь ему известно?

– Да, конечно, но не совсем… Владыко, собственно, пока еще не знает про эти обстоятельства, о которых я…

– Не знает? – удивленно перебила его Серафима. – Тогда о чем же мы с вами столько говорили?

– То есть, видите ли, – пояснил Горизонтов, как бы оправдываясь и впадая даже в несколько минорный тон, – я прошу вас, собственно, от себя, потому как мне дорого, с одной стороны, спокойствие владыки, а с другой – и свое собственное служебное положение… Если владыко, не дай Бог, прогневается на меня, скажет «ты подвел меня», – что же, я, значит, последнего куска хлеба должен лишиться… Я человек бедный, подумайте… у меня в Вологодской губернии мать есть, старуха… Должен же я позаботиться… Ведь потому только и прошу… Уж будьте так снисходительны, благоволите возвратить!

– Но как же я могу возвратить? – в недоумении пожала она плечами. – Бумага официальная, за номером; в рассыльной книге вашей есть расписка в ее получении, да и в монастырский входящий журнал она занесена уже.

– Это ничего не значит, – с живостью подхватил секретарь убежденным тоном знатока и доки. – Если вы только об этом беспокоитесь, так поверьте, это пустяки-с. Дело домашнее… Мы вам за тем же самым номером завтра другую бумажку пришлем насчет того же предмета, только задним числом и в несколько измененной редакции… Вот и все-с.

– То есть, другими словами, вы предлагаете мне быть участницей подлога, – холодно глядя в упор на него, пояснила Серафима.

– Зачем же-с подлога!? Помилуйте, как можно! – захихикал он с самым невинным видом. – Какой же тут подлог! Дело, говорю, домашнее… Если бы еще с другим каким посторонним ведомством, а то у себя же… Смею вас честью заверить, никакого тут подлога и тени нет, просто исправление маленького промаха, и только. Дело самое чистое-с.

– На этот счет позвольте мне остаться при моем взгляде, – сдержанно и твердо отрезала ему Серафима. – Я смотрю на это как на подлог, и потому ни в каком случае бумагу не выдам.

Горизонтов даже позеленел от злости и нервно заерзал на стуле, тыча в очки своей рогулей.

– Это очень странно-с, – заговорил он пофыркивая. – Если вы видите тут мой личный расчет, так очень ошибаетесь… Лично мне нет никакого интереса… и смею вас уверить, мне решительно все равно. А если я хлопочу, так ради вас же, из расположения к вам, чтобы обитель не компрометировать… Тут дело общее. Если, не дай бог, какой скандал, – на вас же все обрушится, ваше же имя будет страдать…

– Позвольте, – остановила его игуменья. – При чем тут мое имя и что такое может компрометировать обитель?

– Как что?!. – Да вас прямо назовут участницей во всей этой грязной истории; скажут, что обитель все это из своекорыстных целей, чтобы воспользоваться состоянием этой богатой дурочки, да и нас с владыкой приплетут… На чужой роток не накинешь платок, а на еврейский тем паче.

– Это меня не беспокоит, и никакой клеветы я не боюсь, раз моя совесть чиста перед Богом, – возразила монахиня тоном, исполненным спокойного достоинства.

– Эх, матушка игуменья, да добро бы было из-за чего! – с душевно убеждающим видом принялся доказывать ей Горизонтов. – Если бы еще девчонка была действительно убеждена, но тут этого нет… Ей-Богу, вы ошибаетесь!.. Не убеждение, а блажь, одни фокусы, штуки амурные… Родным уж это, поверьте, лучше знать чем нам с вами… Да и что за корысть возиться вам с ней?!. Пускай бы еще пользу церкви какую могла она принести своими капиталами, – ну, это я еще понимаю. Но вы сами же говорите, что у нее ничего больше нет. Уж будемте говорить откровенно: если брать вопрос с материальной стороны, так гораздо же выгоднее иметь дело с самим Бендавидом… Я вернее верного знаю, что старик готов пожертвовать вам на обитель – сколько хотите?

– ну, десять, двадцать, тридцать тысяч?.. Он не постоит за суммой, он даст, сейчас же даст, только возвратите ему внучку.

Этот довод, высказанный даже с некоторым азартом, был последним козырем в игре Горизонтова, и он был уверен в душе, что перспектива такой выгодной сделки непременно должна поколебать Серафиму. Но каково же было его удивление, когда вместо ожидаемой податливости или, по крайней мере, раздумья, он увидел, что монахиня, вся бледная от негодования и боли нанесенного ей оскорбления, поднялась со своего места.

– После этих слов, – сдержанно заговорила она, выпрямившись во весь рост и водимо подавляя в себе взрыв возмущенного чувства, – после этих слов, господин Горизонтов, нам не о чем больше говорить с вами. Прошу вас удалиться отсюда.

– Это за что же-с? – удивился опешивший секретарь, тоже вставая с места. – Я, кажется, не сказал вам ничего такого… О ваших же пользах радею… Мне дорога только честь епархии, чтобы на епархию нашу не было каких нареканий в неблаговидных действиях… Мы ведь здесь, не забывайте, на окраине-с…

– Прошу вас удалиться отсюда, – настойчиво повысив голос, повторила монахиня.

Горизонтов молча пожал плечами и хихикнул с обычной своей ухмылочкой. Он убедился, что дело его окончательно не выгорело, и три тысячи улыбнулись…

– Извольте-с, я удаляюсь, – проговорил он, силясь придать себе равнодушно-саркастическую улыбку, тогда как сам чуть не захлебывался от злости и досады. – Я удалюсь… Но помните, как бы вам не пришлось покаяться… жестоко покаяться, да уж поздно будет!..

И, повернувшись, без поклона игуменье, Горизонтов раздраженно быстрыми шагами вышел из кельи.

XXII. ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА

Оставшись одна, Серафима несколько времени стояла, как ошеломленная, в полном оцепенении, и затем медленно провела по лицу руками, точно бы приходя в себя от какого-то подавляющего кошмара. Для нее было теперь совершенно ясно, что Горизонтов подкуплен евреями и что подкуп этот состоялся уже после отправления к ней бумаги, им же самим скрепленной. Из его оскорбительного предложения сделки с Бендаводом, будто бы готовым бросить на это дело несколько десятков тысяч, ей не трудно было уразуметь, что евреи не отступятся легко от своей задачи – вырвать из монастыря Тамару какими бы то ни было способами. Точно так же было ясно, что Горизонтов – их полный союзник и что он не кончит на этом визите свою попытку; напротив, он теперь настойчиво и ловко станет действовать на владыку, и весьма вероятно, что тут со всех сторон будут пущены в ход разные влияния и давления на нее, Серафиму, и бороться с этими влияниями ей одной будет трудно, может, и совсем невозможно. Кто знает, может быть, тот же Горизонтов завтра убедит владыку подписать новую бумагу, в отмену сегодняшней; может быть, с другой стороны, в дело вступятся губернская власть, прокурорский надзор, жандармы, благотворительные дамы, и все они, вместе с епархиальным начальством, настойчиво станут приставать к ней, просить, советовать, требовать и понуждать ее отступиться от Тамары, выдать ее головой еврейскому кагалу…И нет сомнения, что под давлением еврейских происков – где лестью, где тайным соблазном, где во имя либерализма и Бог весть чего еше – все они примутся ковать это железо, пока оно горячо, – дремать и медлить, конечно, не станут… А между тем из своего разговора с Тамарой она вынесла полное убеждение, что в ней действует глубокое внутреннее влечение ко Христу, что для нее окончательно уже нет возврата в еврейство, что выход из монастыря в покинутую среду равносилен для нее самоубийству. После этого выдача ее была бы предательством, осуждением живой, стремящейся к свету души на конечную гибель, великим грехом, который лег бы тяжелым и вечным бременем на совесть самой Серафимы, – нет, этого она не сделает, не в состоянии сделать.

Серафима понимала, что кроме нее у Тамары нет теперь прибежища и защиты, что если бы даже она ушла отсюда к своему жениху, – кто бы он ни был, – это не спасет её от преследований, напротив, еще ухудшит ее положение потерей доброго имени. В качестве кого войдет она к нему, не будучи христианкой, не имея права стать сейчас же его законной женой? Это та же погибель. Но как же тут быть? Чем защищаться?.. Ясно одно, что медлить и ждать невозможно, надо принимать меры, надо действовать, не теряя ни минуты.

– Господи!.. Помоги и вразуми, что мне делать? – скорбно прошептала Серафима, вскинув глаза на образ.

И, войдя в свою спаленку, она пала на колени пред озаренным лампадой киотом и горячо стала молиться – без слов, одним внутренним порывом души, той мысленной молитвой, для которой ни на каком языке человеческом нет выражений. Благоговейно склонясь челом до земли, она как бы ждала себе наития и просветления свыше. Да и кроме того, молитва эта была для нее не только отвлечением в другую сторону, но и победой над тем чувством возмущения и негодования, которое невольно, по человеческой природе, поднялось в ее душе от оскорбительных слов Горизонтова. Недолга была молитва, но после нее Серафима встала успокоенная, примиренная внутренне сама с собой, укрепленная на дальнейшую борьбу духом бодрости, с запасом новых нравственных сил и с бесповоротной решимостью.

Она присела к письменному столу и стала составлять телеграмму в Петербург, на имя одной из своих высоких покровительниц, где обстоятельно изложила все дело и положение, как Тамары, так и свое в данном случае и, ввиду энергично и всеми путями действующей еврейской интриги, умоляла ее безотлагательно взять беззащитную девушку под свою высокую руку, и тем доставить ей возможность спокойно и без помехи принять святое крещение, чего в Украинске достигнуть едва ли будет возможно, так как озлобление и дерзость евреев дошли уже до того, что независимо от тайных происков кагала еврейская уличная толпа держала сегодня обитель некоторое время в осаде, бросала в святые ворота и через стену во двор монастырский каменья, повышибала в сторожке стекла и даже разбила камнем стекло на надвратном образе Живоначальной Троицы.

Серафима очень осторожно и редко, только в исключительных и важнейших случаях монастырской жизни, позволяла себе обращаться с просьбами и представлениями в Петербург, к тем высокопоставленным особам, которые сохраняли к ней свое благоволение, в память ее прежней близости ко двору, на что некогда, до монашеского клобука, давало ей право и ее происхождение, и положение в высшем обществе, соединенное с придворным званием. Но настоящий случай был сочтен ею настолько важным, что она решилась безотлагательно прибегнуть к этому чрезвычайному и последнему своему средству.

Прежде, однако, чем отправить свою телеграмму, она призвала к себе Тамару и откровенно объяснила ей, что происки о возвращении ее домой, к родным, уже начались и, без сомнения, пойдут еще дальше и выше, и неизвестно, где и на чем остановятся. Можно ожидать всего худшего, даже того, что игуменье просто прикажут удалить ее из монастыря на попечение родственников, как несовершеннолетнюю и, стало быть, еще несамостоятельную, неполноправную особу, и она, Серафима, не в силах будет бороться одна против напора с разных сторон и особенно со стороны официальной, если и последняя вмешается в дело. А что вмешательство ее возможно, на это, к сожалению, уже имеются некоторые признаки. По ее мнению, есть одно только средство защиты, которое кажется ей наиболее верным, это – обратиться в Петербург и там просить покровительства. У Серафимы есть надежда, что в этом покровительстве не встретится отказа, и в таком случае, вероятно, последует одно из двух: или Тамаре будет совершенно обеспечено ее дальнейшее пребывание в монастыре, пока для нее будет в том надобность, или же ей придется уехать по вызову в Петербург, где не оставят ее без надежного крова и крепкой защиты, и там уже спокойно готовиться к крещению. Согласна ли она на это?

Тамара отвечала, что примет с покорностью и благодарностью все, что угодно будет делать для нее Серафима, так как уверена, что это может быть ей только к добру. Она еще раз просила игуменью верить, что решение ее принять христианство есть результат не легкомысленного увлечения, а очень сложного душевного процесса, очень трудной и мучительной работы над собой, что оно в ней совершенно добровольно и твердо, как вполне сознательное, продуманное решение; а потому она еще и еще раз повторяет, что в еврейство никогда и ни при каких обстоятельствах более не возвратится.

Тогда Серафима прочитала ей свою телеграмму, – и обрадованная Тамара со слезами на глазах бросилась благодарить ее, целовала ей руки и просила ускорить отправление депеши. Письмо Каржоля, незадолго до сего переданное ей по секрету келейницеи Натальей, она успела не только хорошо прочитать, но и хорошо запрятать его у себя на груди, еще ранее призыва своего к игуменье. Теперь она еще более верила в этого человека и была убеждена, что как только он узнает о ее отъезде в Петербург, – если этому суждено случиться, – то и сам не замедлит приехать туда же, чтобы вести ее от купели к венцу. О, там они наконец будут невозмутимо счастливы!.. Новая, глубоко искренняя вера во Христа, светлая первая любовь, новая радостная жизнь, новое общество, новый мир и новый житейский разумный труд доброй жены, а со временем, даст Бог, и матери, – вот та заманчивая заря тихого, честного семейного счастья, которая, казалось ей, начинает уже для нее заниматься… А там, узнав о ее счастии, о маленьких правнуках, даст Бог, и дедушка с бабушкой когда-нибудь примирятся с ней, простят ей, – ведь есть же у них сердце, ведь они же так ее любят!..

Спустя около получаса после того, как растроганная Серафима, поцеловав и успокоительно обласкав Тамару, с миром отпустила ее от себя, Украинская телеграфная станция уже передавала по назначению длинную и подробную телеграмму игуменьи.

XXIII. ОТЪЕЗД КАРЖОЛЯ

В этот же день, вечером, спешно уложив свои чемоданы и рассчитавшись, при помощи Блудштейна, с домашней прислугой, граф Каржоль, со своим датским догом, в последний раз уселся в свою «собственную» карету, на козлах которой, рядом с кучером, поместился его излюбленный камердинер, и отправился на железную дорогу, под конвоем все тех же двух своих «мучителей», Блудштейна и Брилльянта, которые следовали сзади него на извозчике.

На вокзале милейший и обязательнейший Абрам Иоселиович сам взял в кассе билеты прямого сообщения до Москвы – один первоклассный, для графа, другой – собачий, для его дога, и два третьего класса, для камердинера и еще для одного «человечка», – но этот последний уже, так сказать, «по секрету», как для графа, так и для слуги; затем сам сдал в багаж графские чемоданы, сам занял для его сиятельства удобное место в отдельном купе, сам расплатился с носильщиками и даже сам приглядел, как рабочие, при содействии графского камердинера, усаживали и подпихивали датского дога, не желавшего лезть в собачью конуру, за решетку.

А рабби Ионафан, между тем, издали следил за самим Каржолем, который равнодушно, с фланирующим видом человека, приехавшего от нечего делать развлечься на вокзал, прогуливался по платформе. Пять тысяч рублей, приобретенные ценой подписи пятидесятитысячного векселя, лежали теперь в его бумажнике, и это обстоятельство значительно способствовало внутреннему успокоению графа. Он был уверен, что и с такими маленькими деньгами не только не пропадет, но в конце концов даже восторжествует над всем Украинским кагалом. Хотя в душе и было ему очень досадно и больно, что дело, начатое им столь ловким и блестящим образом, затягивается на неопределенное время, благодаря такой неожиданной случайности, как эта скупка векселей, но нечего делать, приходится пока уступить. Он уступает, но в душе далеко не отказывается от своего стратегического плана. Уступка его лишь временная, – в этом он сам твердо уверен, или, по крайней мере, ему так кажется, будто это и в самом деле уверенность. Принимая на себя равнодушно-спокойный вид, граф сознавал, что иначе ему нельзя, что надо казаться спокойным, как бы на высоте своего всегдашнего положения, «faire bonne mine a mauvais jeu», для поддержания собственного «престижа», тем более, что на вокзале встретилось ему двое-трое знакомых, один из которых даже спросил его, не едет ли он куда-нибудь, и куда именно? Граф отвечал, что получил сегодня телеграмму, вследствие которой ему необходимо экстренно съездить в Москву, по одному важному делу, но что едет он совсем налегке, так как рассчитывает через несколько дней вернуться. Сказано все это было таким естественным тоном, что для знакомых не осталось никаких причин усомниться в истине слов Каржоля.

Между тем, рядом с наблюдавшим за ним Брилльянтом, стоял родной племянник Блудштейна, молодой еврейчик в «цивильном», т. е. общеевропейском костюме, с дорожной сумкой через плечо, и этому еврейчику, не спуская глаз с Каржоля, ламдан наскоро, но внушительно передавал на еврейском жаргоне некоторые инструкции и наставления. Еврейчик, отъезжавший как бы по собственным делам, должен был отконвоировать Каржоля до самой Москвы, не подавая ему, однако, и тени подозрения, что он за ним наблюдает, но в то же время зорко следя на каждой станции, чтобы граф не вздумал дать стрекача куда-нибудь в сторону, в пределах края. В этом случае соглядатай должен следовать за ним и тотчас же известить о сем Блудштейна по телеграфу. Для наиболее удобного, так сказать, ежеминутного наблюдения, надо непременно сесть в один вагон с графским человеком, и как можно ближе к сему последнему, вступить с ним в случайный разговор и постараться выведать, что можно, о планах и намерениях его барина. В Москве еврейчик точно так же должен не упускать Каржоля из виду, остановиться, по возможности, в одной с ним гостинице, в наиболее дешевом, конечно, номере, и вообще тайно следить за ним повсюду, пока наконец граф не осядется вполне в каком-либо определенном пункте, где можно будет устроить дальнейшее негласное наблюдение за ним посредством кого-нибудь из тамошних местных евреев. Только в этом случае еврейчик будет вправе считать свою миссию оконченной. Паспорт соглядатая давал ему право на пребывание вне черты еврейской оседлости, – стало быть, с этой стороны, насчет полицейских придирок, он мог быть вполне спокоен, а деньги на путевые и прочие расходы были в достаточном количестве вручены ему на вокзале дядюшкой Блудштенном, за счет Бендавида. Таким образом, предупреждение, сделанное сегодня Каржолю «милейшим» Абрамом Иоселиовичем, о том, что где бы он ни был, еврейский глаз всегда будет следить за ним, – очевидно, не было одной лишь фразой, угрожающей впустую. Еврейская «полиция вне полиции» и в этом случае, как всегда, оставалась на высоте своего особого назначения в Израиле.

По второму звонку граф спокойно вошел, в сопровождении того же Абрама Иоселиовича, в занятое им купе, где Абрам Иоселиович передал ему с рук на руки билет с квитанцией от багажа, а так как это случилось в присутствии одного из знакомых графа, тоже отъезжавшего куда-то поблизости, то даже простился с его сиятельством самым любезнейшим образом, пожелав ему всякого благополучия «ув его путю». Глядя на это, посторонние люди могли бы подумать себе, что, без сомнения, у Каржоля с Блудштейном какие-нибудь дела, и что Блудштейн состоит у него даже на маленьких дружеских послугах, как у такого гросс-пурица [190]190
  Гросс-пуриц – большой барин.


[Закрыть]
.

В то же самое время, еврейчик-соглядатай, вслед за графским камердинером, юркнул в соседний вагон третьего класса, – и по последнему звонку поезд медленно тронулся с места. Абрам Иоселиович стоял на платформе и, приподняв свой «петерзбургский цилиндер», как самый цивилизованный еврей, «деликатно» посылал Каржолю приятные улыбки и прощальные поклоны, тогда как остававшийся поодаль Ионафан-ламдан выразительно грозил пальцем высунувшемуся в окошко еврейчику, – дескать, смотри же ты мне, гляди в оба!

С вокзала оба они полетели к Бендавиду сообщить радостную весть, что шейгец Каржоль уже благополучно сплавлен из Украинска под надежным надзором, и Абрам Иоселиович передал при этом старику последний пятидесятитысячный вексель графа, сделав на нем передаточную надпись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю