Текст книги "Тьма Египетская"
Автор книги: Всеволод Крестовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
«Ладно!» подумал себе Каржоль, с облегченным сердцем. – «Хоть вы, голубчики, меня и скрутили, а все же я вывернулся и… посмотрим, чья-то еще возьмет!.. Пять тысяч в кармане и надежда пока не потеряна!»
XVI. МАТЬ СЕРАФИМА С ТАМАРОЙ
Подкрепившись после ранней обедни чаем с просвиркой, мать Серафима зашла проведать Тамару в отведенном ей помещении.
– Ну что, дитя мое, отдохнули ль вы? Хорошо ли вас тут устроили, – просто и ласково обратилась она к поднявшейся навстречу ей девушке.
Та отвечала, что всем совершенно довольна и не знает, как благодарить ее за все, для нее сделанное.
Игуменья присела на один из двух плетеных стульев, у простого деревянного столика, приставленного к стене, пред углубленным окошком. Ей хотелось познакомиться с Тамарой поближе, приглядеться к ней, узнать хоть немного черты ее нравственного облика и причины, побуждающие ее к разрыву с еврейством. Заботливым взглядом внимательной хозяйки она оглядела всю комнату и, видимо, осталась довольна. Проворная келейница Наталья своевременно успела прибрать все как следует, привела комнату в опрятный вид, застелила постель чистым бельем и белым пикейным одеялом, затеплила перед образом лампадку и позаботилась даже напоить Тамару чаем, к которому принесла ей из монастырской пекарни пару вкусных белопшеничных хлебцев.
– Что это за книжка? Ваша? – спросила между прочим Серафима, заметив на подоконнике, рядом с узелком Тамары, довольно толстую тетрадку в корешковом переплете.
При этом неожиданном вопросе Тамара несколько смутилась и покраснела.
– Моя, – проговорила она, невольно конфузясь и как бы оправдываясь. – Это… это «Дневник» мой… гимназический еще… но я ни за что не хотела оставлять его дома… Там он, наверно, попал бы теперь в чужие руки… Стали бы читать, а я не хотела, чтобы посторонние знали мою душу и все, что я думаю… Там это, кроме глумления и злобы, ничего не встретило бы.
– О, в этом случае ваше побуждение совершенно понятно, как понятно и то, что девушки в ваши годы нередко ведут дневники… Кто в этом не грешен! – снисходительно заметила Серафима, и ласковый, добросердечный тон ее слов приободрил Тамару.
– Скажите мне, дитя мое, – продолжала все так же сердечно игуменья, – давно это вам запала мысль переменить религию?
– Нет, недавно; всего лишь несколько недель.
– И что же, собственно, побудило вас к этому?
Последний вопрос не удивил Тамару: раньше или позже, она, во всяком случае, должна была ожидать его; но тон, каким был он теперь предложен, инстинктивно подсказал ей, что никакого неискреннего или даже уклончивого ответа с ее стороны быть не должно, что всякая фальшь невольно выдаст сама себя, с первого же слова, и глазами, и голосом, а потому надо говорить правду, так как только правда может доставить ей сочувствие и поддержку такой женщины, как Серафима, которая в своей нравственной чистоте и простосердечной искренности, как казалось Тамаре, глубоко читает в ее душе в эту самую минуту. И она решилась сказать правду, хотя высказывать ее казалось ей нелегко.
– Побудила меня любовь, – проговорила она застенчиво потупив глаза. – Я люблю христианина и хочу быть его женою… Делаю это с обоюдного нашего согласия.
Серафима задумчиво и внимательно посмотрела на девушку.
– Любовь… Одно только это? – проговорила она серьезно и несколько строго. – Но ведь вы еще так молоды, это может пройти, и тогда, почем знать, – быть может, вы не раз еще и горько раскаетесь в своем шаге… А его ведь уже не поправишь!..
– Нет, не раскаюсь, – уверенно и твердо сказала Тамара, подняв на игуменью открытые, ясные глаза. – Не раскаюсь. Я вполне знаю, что делаю, знаю, что мне предстоит, и… тем не менее… решение мое бесповоротно.
– Вы так думаете… Но, во всяком случае, причина кажется мне слишком еще недостаточной, – возразила Серафима. – Я не спрашиваю вас, – продолжала она, – кто именно избранник вашего сердца и охотно готова верить, что это человек, достойный во всех отношениях – да иного отзыва о нем с вашей стороны, конечно, и быть теперь не может, – но из ваших слов я вижу, что вера Христова не есть для вас цель сама по себе; вы избираете ее лишь по необходимости, как средство к достижению ваших личных влечений, и то потому только, что между этими влечениями и их предметом стоит препятствием церковный и гражданский закон, которого нельзя обойти иначе, не так ли?
– Нет… простите меня, но не совсем так, – убежденно возразила Тамара. – Из-за одних только своих влечений я еще не решилась бы переменить веру, если бы у меня не было внутреннего убеждения.
– А, это другое дело! Внутреннее убеждение… Но, извините меня, откуда в вас могло взяться такое внутреннее убеждение? Ведь чтобы убедиться, надо сначала хорошо узнать то, в чем убеждаешься. Чтобы сказать себе «эта вера лучше моей», надо сперва изучить и ту, и другую, надо исследовать, сравнить их основания, а это такая задача, что едва ли она под силу такой молодой девушке. Да и где у вас средства на это?
– Средство тут одно: Евангелие, и других мне не надо, – спокойно и просто ответила Тамара. – И разве те евангельские женщины, что стояли у креста на Голгофе, были ученые? – продолжала она. – Разве они сравнивали, изучали? – Они просто слышали слова Спасителя и уверовали сердцем.
Такой ответ поразил Серафиму. Ничего подобного она не ожидала от «современной» еврейской девушки и потому невольно остановила на ней удивленный взгляд.
– А вам знакомо Евангелие? – спросила она.
– Да, знакомо. Мне дал его однажды человек, которого я люблю. Это было еще на первых порах нашего знакомства. Я заинтересовалась Евангелием, сначала не более как и всякой «запрещенной» книжкой, – то есть запрещенной для еврейки, потому что в еврейском кругу сочли бы крайне предосудительным для женщины такое чтение. Я стала читать по ночам, запершись у себя в комнате, и тут неожиданно раскрылись мне такие идеи, такие истины, которые перевернули весь мой внутренний мир…
Серафима продолжала смотреть на нее все тем же удивленным взглядом, в котором, однако, затеплилась теперь тихая внутренняя радость христианки, нежданно обретшей «душу живу» там, где и не чаяла.
– Кроме того, – продолжала Тамара, – первое детство свое провела я за границей, затем воспитывалась в русской гимназии; подруги у меня все русские, я постоянно бываю в их обществе, и все это настолько сблизило меня с христианами, с их жизнью и обычаями, что переход в их веру вовсе не кажется мне чем-то чудовищным… Наконец, должна вам сказать еще и то, что я, богатая наследница моих родных, навсегда лишаюсь с обращением в христианство всего, всех своих материальных средств и благ, и тем не менее я все-таки решаюсь, я знаю на что иду… А после моего побега к вам, назад мне уже нет возврата, хотя евреи, по всей вероятности, и будут добиваться этого. Но для чего? Чтобы вконец измучить меня нравственно… Еврейство никогда не простит мне этого поступка; в его глазах на мне уже лежит самое позорное клеймо, и если вы меня теперь отвергнете, что же мне останется?!.. Самоубийство?
– Господь с вами, дитя мое, что это вы говорите! – издали перекрестила ее Серафима. – Отвергнуть вас я не могу, раз вы уже мною приняты, Я хотела только немножко ближе познакомиться с вами, узнать ваши побуждения, душу вашу, чтобы знать, за кого я стою и как стоять мне, потому что тут без борьбы не обойдется, я это предвижу.
– Душу мою – задумчиво повторила Тамара. – Душу мою я от вас не скрываю и не хочу скрывать. Все, что я думала, все, что я перечувствовала, все это вот здесь, в этой тетрадке.
С этими словами она взяла с подоконника свой «Дневник».
– Тут все… вся моя жизнь, вся задушевная исповедь… Хотите знать ее, возьмите и читайте… Я не таюсь пред вами, я вся тут, как есть, – худа ли, хороша ли – судить не мне. Примите это как мою исповедь, я прошу вас об этом.
– Благодарю вас за доверие, – сказала с некоторым внутренним колебанием Серафима. – Но только зачем же это? До чужих мирских тайн я не хочу касаться, а чтоб узнать вас, так ведь это я могу гораздо скорей из простой, откровенной беседы… То, что мне нужно было знать, я уже знаю, и с меня довольно.
– Господи Иисусе– Христе, Сыне Божий, помилуй нас! – раздался пз коридора встревоженный голос келейницы Натальи, сопровождавшийся осторожным стуком в дверь.
– Аминь, – ответила игуменья на этот обычно условный, по монастырскому уставу, предваряющий возглас, и вслед за тем запыхавшаяся послушница вошла в келью.
– Матушка! Беда у нас чуть не случилась, – доложила она, остановясь у двери и отдавая игуменье, по уставу, поясной поклон со сложенными ниже груди руками.
– Что такое? – серьезно сдвинула брови Серафима.
– Евреи ломятся во святые ворота… целая толпа… камнями швыряют во двор через стену… в сторожке стекла вышибли… А одним булыжником старицу Агнию чуть-чуть в висок не хватило.
Игуменья вскользь взглянула на Тамару. Та мгновенно вся побледнела и глядела на нее глазами, полными испуга, мольбы и тревоги, Углы губ её заметно вздрагивали от нервного грепета.
Ворота заперты? – спросила Серафима келейницу.
– Все на запоре, как сами давеча приказать изволили, и святые и чернодворские.
– Ну, так остальное до нас не касается; это дело мирской власти, – спокойно сказала игуменья. – Да передай еще всем старицам и сестрам, что я прошу их не ходить пока по двору, а сидеть по своим кельям.
– Будьте покойны, дитя мое! – ободрила она Тамару, подымаясь с места. – Тревожиться тут нечего: сюда они ни в каком случае не доберутся, и все это, я уверена, кончится сейчас же… их разгонят. А что выдать вас, я никогда не выдам, – подтвердила монахиня твердым тоном. – Никогда! Так это и знайте!.. Никто как Бог! Будем мотаться и надеяться, что все устроится к лучшему.
Тамара без слов ответила ей одним только глубоко благодарным взглядом.
– Хотите читать или рукодельем каким заняться, так я могу прислать вам книг и работу, – предложила, уже стоя в дверях, Серафима.
Успокоенная девушка охотно изъявила свою готовность на все, что ей будет указано, и монахиня, ласково кивнув ей головою, скрылась за дверью в сопровождении своей келейницы.
XVII. ИЗ «ДНЕВНИКА» ТАМАРЫ
Оставшись одна и взволнованно ходя мелкими шажками по комнате, Тамара некоторое время не могла совладать с хаосом внезапно взбудораженных в ней мыслей, впечатлений и ощущений; чувствовала только, что теперь ей в одно и то же время и хорошо, и жутко, – так хорошо и так жутко, что плакать хочется, – и что сердце переполнено радостным умилением и щемящею болью какой-то. Впечатления беседы с. Серафимой смешивались в ее душе с мыслью о доме, о покинутых стариках и с потрясающими ощущениями, только что испытанными ею при известии о ломящихся в монастырь евреях. С одной стороны ярко представлялись ей вся величавая в своей простоте фигура Серафимы, строгий и в то же время сердечный, прямо в душу проникающии тон ее речей, спокойно твердая сила и точно целебно-успокаивающее веяние на душу ее простых, бесхитростных слов, ее сдержанные, но прямо бьющие в цель вопросы, ее тихая приветливая улыбка и эта удивительная манера держать себя, где, при всей простоте, невольно, сами собою сказываются прирожденное благородное достоинство и порода, где под суровою рясой монахини все же чувствуешь женщину, принадлежавшую некогда высшему обществу. Для Тамары это было впечатление, полное какого-то благоговейного очарования личностью Серафимы. С другой же стороны вспоминались и бессознательным шепотом повторялись ею некоторые слова и отдельные выражения ее собственных ответов игуменье, каких она как будто и сама не ожидала от себя, и даже до такой степени, что теперь сама себе дивилась, откуда вдруг взялись у нее такие мысли, такая решимость и смелость высказывать в самозащиту все, что было высказано ею. Теперь она сама уже убежденно чувствовала в душе, что бесповоротное решение ее принять христианство действительно бесповоротно, что это не фраза, а сама истина и что после её разговора с Серафимой, иначе и быть не может.
Наконец, она мало-помалу совсем успокоилась, присела к столу и почти машинально раскрыла подвернувшийся ей под руку «Дневник». Перелистывая его, от нечего делать, в ожидании обещанной работы, принялась она перечитывать кое-какие попадавшиеся на глаза страницы.
* * *
«10-е июня 1874 г. Сегодня день моего торжества. У нас в гимназии был торжественный акт. Я кончила курс первою ученицей и меня выпустили с золотою медалью. Все поздравляют, говорят разные приятные вещи, учителя приятно улыбаются и пожимают нам ручки, классные надзирательницы совсем изменили тон, не брюзжат, не обрывают, а обращаются совсем как с равными себе, точно бы мы всегда были им самые задушевные приятельницы. А уж товарки мои, в особенности из средних классов, чуть не молятся на меня, называют «божественною», «очаровательною», «счастливицею» и уж не знаю, как еще… Подруги-сверстницы обнимают и целуют, – иные, правда, немножко и завидуют, но это ничего: это, говорят, даже так и следует, по человечеству. Ольга Ухова, Сашенька Санковская, Маруся Горобец и я дали себе взаимное слово продолжать между собою те же дружеские отношения, какие все семь лет связывали нас в гимназии. Дедушка тоже присутствовал на акте во всех своих медалях. Он горд и счастлив своею внучкой; даже прослезился, когда меня торжественно вызвали к столу и вручили золотую медаль вместе с дипломом. И отчего это, право, дедушка не хочет сделать себе фрак! – он так шел бы к его представительной наружности… Все были в мундирах и во фраках, один только он в своем патриархальном долгополом сюртуке. Впрочем, это не мешало тому, чтобы все, начиная с самого губернатора, относились к нему с должным почтением. Его тоже все поздравляли с такою внучкой «умницей и красавицей», и дедушка был этим очень растроган. Белое батистовое платье с прошивками и кружевом – ma premiere robe de grande demoiselle – сшитое не по условной гимназической форме, ко мне очень идет. Оно просто, но изящно, и в этом отношении наша m-me Sophie Пшиборовская постаралась приложить к делу весь свой варшавский шик и искусство. Она очень хорошая портниха, с большим вкусом, и я буду постоянно у нее одеваться. Все находили, что в этом наряде я прелесть какая хорошенькая! Губернаторша подходила ко мне познакомиться, сделала мне несколько комплиментов и заявила дедушке, что ей будет очень приятно видеть у себя его «милую внучку». Словом, мне везет, – везет с первого же шага на житейском поприще. Успех полный, и я совершенно счастлива».
* * *
5-е июня. Вчера Санковские делали grande soiree, по случаю выпуска Сашеньки. Я приехала к ним с m-me Горобец, так сказать, под ее крылом, вместе с Марусей. Не может же бабушка Сарра сама вывозить меня в свет: это не ее общество, да и не привыкла она к тому же. Дедушке также было бы утомительно, а между тем, добрые мои старики понимают, что мне нужны развлечения, и именно в кругу моих подруг, к которому я привыкла еще с гимназии. Поэтому они не препятствуют мне продолжать мои дружеские отношения к «нухрим» и к «гойишес некэвес». [142]142
К иноверцам и неверным (христианским) девушкам.
[Закрыть]По моей просьбе, решено, что я буду выезжать в свет под покровительством m-me Санковской или m-me Горобец, вместе с их дочерьми. Обе эти милые дамы были так добры и любезны, что сами первые предложили мне это.
«На вчерашнем вечере было очень весело, я очень много танцевала, так что сегодня просто ног под собою не чую. И здесь опять-таки у меня полный успех, начиная с костюма. На мне было впервые надето белое газовое платье, с трэном, подхваченное местами небольшими букетиками бутонов чайной розы; открытый лиф саrrе; на груди, с левой стороны, букет живых чайных роз, в волосах тоже две живые розы – et cest tout! Эти розы, мои первые бальные розы, я спрятала себе на память. Некоторые кавалеры высказывали мне свое удивление, как это я, новичок на бальном паркете, так ловко умею управляться со своим трэном (!) и на этом основании пророчат мне в будущем великие успехи. Уланы и пехотные, и штатские из правоведов просто забросали меня ангажементами. Кое-какие злые язычки говорят, будто при этом на кавалеров магически действует то, что я «богатая невеста»; но это вздор: они же знают, что я еврейка и потому ни в каком случае не могу быть для них невестой. А впрочем, пусть их болтают, что хотят! – Это нисколько не препятствует моему успеху».
«Третьего дня мы с дедушкой делали визит губернаторше. Она очень мило приняла нас в своей гостиной, сама наливала нам чай и вообще была очень любезна. Немножко было натянуто, но ведь нельзя же иначе: на то она и «особа»… «Моn Simon» (кстати заметить, его весь город и не зовет иначе за глаза, как Моn Simonoм а ее – Моn Simonшей) тоже присутствовал и все уговаривал дедушку, отчего бы ему опять не пуститься в казенные подряды, доказывал и пользу государственную от этего, и пользу общественную, и требования прогресса нашего времени, и еще что-то такое; но я не вслушивалась, потому что была занята губернаторшей, которая рассказывала мне свои воспоминания о своем собственном выпуске из Екатерининского института. Говорят, будто она чопорная и скупая, но мне кажется, что, в сущности, все же добрая женщина».
* * *
«… Приобрела еще одного поклонника. Это наш бывший учитель физики и математики, Охрименко. Вот не ожидала-то!.. Говорит, что я ему очень нравлюсь, что я, «красивая» и «с задатками» (так-таки прямо это и высказал), но что мне не хватает еще настоящего развития. Это, говорит, еще ровно ничего не доказывает, что я кончила курс с золотою медалью, потому что нас учили одной дребедени, которую следует поскорее забыть и начать учиться сызнова. Советует в Петербург, на курсы, а еще бы лучше в Цюрих. «Вы, говорит, барышня, пожалуйста, много о себе не мечтайте и кисейность-то эту надо бы вам побоку, коли хотите, чтобы вас уважали порядочные люди». Я даже немножко с толку сбилась, не понимая, говорит ли он мне любезности или выговор делает в качестве прежнего моего учителя. Оказалось, однако, что любезности. Предложил мне, что если я хочу, так он, пожалуй, согласен меня развивать «заправским манером» и доставлять мне хорошие, честные книжки, которые откроют мне глаза и научат, что, собственно, нужно в жизни для мыслящей интеллигентки. Все это прекрасно, и я не прочь учиться, только зачем он всех и все так ругает, сплеча и без разбора! Это делает неприятное впечатление и выходит у него как-то особенно грубо. А он как будто этим-то именно и кичится».
* * *
«Кстати о поклонниках. Ольга Ухова тоже заполонила себе одного и преинтересного, даже, можно сказать, блестящего. Уланский офицер, мужчина лет двадцати пяти, красив и статен, усики – прелесть, глаза – целое море страсти, вальсер и мазурист, каких нет других в Украинске, цыганские романсы поет дивно, ездит верхом как центавр, лихо и красиво. – на лошади это просто картина!.. Затем, что еще?.. Ах, да! – отчаянно смелый охотник, стреляет из пистолета в туза, имел уже несколько романов с нашими барынями и одну преинтересную дуэль, держит тройку лошадей в русской упряжи, пользуется хорошим, не расстроенным состоянием и, наконец, влюблен в Ольгу, как кот. Но при всем этом – увы! – у него невозможная фамилия. То есть, совсем невозможная, хоть и дворянская: Пуп!.. Поручик Пуп!?.. Может ли быть что-нибудь хуже?! Можно ли даже носить такую неприличную фамилию и мириться с нею!.. Ну, будь еще как-нибудь иначе, хоть немножко иначе, вроде Пупов, Пупский, Пупинский, – все бы ничего; или, например, Пупа, Пупе – это походило бы на что-то французское, Пупо – на греческое, но Пуп, просто так-таки малороссийский Пуп – это, это Бог знает что, даже оскорбительно как-то, тем более, что имя у него прекрасное, самое поэтическое, – Аполлон; но чуть попробуешь сочетать имя с фамилией, выходит что-то смешное, карикатурное!.. И нужно же такое несчастие человеку!.. Пронесся слух, будто он собирается сделать Ольге формальное предложение. Мы с Марусей и Сашенькой сообщили ей об этой новости и поздравили с блестящей победой. Но Ольга, что называется, и руками, и ногами против этого, даже в ужас пришла: «Нет, нет, говорит, – ни за что на свете, ни за какие конфетки! Он интересен, он прелестен, он – само божество, он все, что угодно; увлечься им, влюбиться в него, – да, это все возможно, это я все понимаю и даже, пожалуй, готова; но сделаться его женой и называться m-me Пуп, – нет, это сверх моих сил, это невозможно, это просто скандал! Никогда, никогда и никогда!» – Мы ужасно много смеялись, а она даже сердится. Вот потеха-то!»
* * *
«… До чего, однако, ревнивы и наглы наши евреи!.. По секрету узнаю вдруг сегодня от Айзика (он у нас такой проныра, все узнает, как гончая собака, чутьем каким-то), что к дедушке являлись утром двое кагальных рошей с упреками, под видом дружеских советов и доброго участия, – зачем это он позволяет мне знаться с моими христианскими подругами и бывать на их вечерах и балах, где я легко могу «потрефиться», и почему бы мне не избрать для себя подруг между еврейскими девушками. По их мнению, такое поведение с моей стороны даже неприлично и может скандализировать все благочестивое еврейское общество. Вот еще удивительная претензия! Если только Айзик не лжет, я нахожу, что это просто дерзость – осмелиться распространять свою катальную цензуру даже на личные знакомства и частные отношения людей, потому только, что люди эти принадлежат к семитской расе и записаны в ревизских списках местного еврейского общества. Хотят предписывать, с кем я могу и с кем не должна быть знакома. Это ни на что не похоже! И что за нетерпимость, что за нелепый деспотизм!.. Айзик говорит, однако, что дедушка успел их урезонить. Удивительно мне только одно: на месте дедушки, при его общественном положении и независимых средствах, я бы не задумалась тотчас же указать этим господам на дверь, а он, по старым традициям, настолько еще благоговеет пред своим общественным управлением, что счел нужным убеждать рошей и доказывать им, что ничего особенно дурного в моих знакомствах не видит, что мои подруги принадлежат к честным и самым уважаемым в городе домам, к семьям людей влиятельных по своему общественному и служебному положению, что надо, наконец, и им, старикам, делать некоторые разумные уступки духу времени и своему молодому поколению, которому, видимо, придется жить при других условиях; уверял даже рошей, что я, кроме чаю и белого хлеба, ничего не ем у моих подруг и потому никак не могу потрефиться (а я-таки преисправно там ужинаю!), затем объяснял им, что на то была воля моего отца, чтобы я воспитывалась непременно в казенной гимназии, дающей известные образовательные права, которые – почем знать! – быть может, на что-нибудь еще и пригодятся мне в жизни, а раз уж я по своему образованию и развитию перешагнула за общееврейский женский уровень, то жестоко было бы требовать от меня, чтобы я не смела выбирать себе подруг по своему вкусу, из девушек одинакового со мною развития; если бы наши еврейские отцы и матери отдавали своих дочерей не к домашним меламдам [143]143
Меламды – вольнопрактикующие еврейские учителя, стояищие по своему образованию, большей частью, на низком уровне.
[Закрыть], а в гимназии, то, без сомнения, нашлись бы для меня подруги и между еврейскими девушками; теперь же это, во всяком случае, не моя вина и стеснять меня в этом отношении он не может. Словом, выходит так, что дедушка точно бы оправдывался пред этими рошами. Ссориться с ним из-за этого вопроса, конечно, не в их расчетах, неполитично, потому что дед не кто-нибудь, а всеми уважаемый «гвир», – но ушли они едва ли убежденные его доводами. Теперь мне ясно, почему в еврейском обществе начинают на меня коситься. – Ну, и пускай их, на здоровье, лишь бы носу больше не совали со своею непрошенной цензурой!
Айзик уверяет, будто они имеют на это законное право, но неужели так? Ведь, в сущности, если вдуматься поглубже, так это просто возмутительно!»
* * *
1-го июня. Сегодня у нас великая семейная радость. Неожиданно приехал из Вены мой отец, которого я уже несколько лет не видала, и намерен прогостить у нас около месяца, ради своих стариков. Дедушка написал ему о моем выпуске из гимназии первою лауреаткой, и он, оставив на время все свои дела, прилетел полюбоваться на свою дочку. Милый мой папа! Как я ему благодарна!.. Нечаянный приезд его был истинным и самым дорогим сюрпризом, как для меня, так и для дедушки с бабушкой. – Ведь он у них единственный сын. И какой он все еще элегантный, изящный, держит себя настоящим барином, интересуется всем, и политикой, и литературой, и музыкой, – я просто и не ожидала. Со своим появлением он точно бы внес к нам в дом еще больше света, тепла и оживления. Господи, за что меня так балует судьба!.. А какие подарки!.. Привез мне мой папочка фамильные бриллианты покойной мамы моей, которые, по ее завещанию, должны были перейти ко мне по достижении мною совершеннолетия или при выходе замуж, а кроме того, привез еще и от себя в подарок несколько роскошных золотых вещиц венской работы, – прелесть, какие изящные! Одних таможенных пошлин на границе пришлось уплатить больше пятисот рублей. Можно бы было, конечно, и так провезти, но папа не захотел рисковать, в особенности материнскими бриллиантами. Со мной он чрезвычайно ласков, добр, внимателен и просто не налюбуется на меня. Зовет с собой в Вену, говорит, что мне необходимо посмотреть на жизнь большого европейского центра и отшлифоваться окончательно среди избранного общества, а затем и замуж, – у него будто есть уже на примете хороший жених, который, он уверен, непременно мне понравится: молодой, красивый, светский и богатый, и при всем том хороший делец, человек с головою, за которым не пропадешь. – «Не здесь же, говорит, в самом деле, не между Украинскими хасидами [144]144
Хасидим – благочестивые, добродетельные праведные. В сущности, это выродившаяся секта фарисеев. Учение их составляет странную смесь евреизма, пифагорщины, диогенщины и крайнего цинизма. Хасиды – это еврейские спириты. Они веруют в переселение душ в людей и животных, и главный предмет изучения для них составляет Кабалла, носящая вполне мистический характер.
[Закрыть]искать тебе мужа!» – Что ж, в Вену, так в Вену! Я очень рада прокатиться и рассеяться, только насчет замужества пока еще не думаю и так прямо и высказала отцу, что выйду не иначе, как за того, кого изберет мое собственное сердце. А он мне на это: «Баронессой, говорит будешь».
– Как так баронессой? – спрашиваю его. – Почему баронессой?
– Потому – говорит, – что мой, проектируемый жених барон.
– В таком случае, стало быть, он христианин?
– Нет, зачем же непременно христианин? Напротив, он чистокровный еврей и из очень почтенного семейства.
– Так как же это, еврей и вдруг барон?!
– Что ж тут удивительного, коза ты этакая! Уж если у вас в России есть бароны «из наших», так у нас, в Австрии, ими хоть пруд пруди! Разве ты не. слыхала, например, хоть про Ротшильдов?
«Я даже руками всплеснула от удивления.
– Так неужели же это будет один из Ротшильдов? – спрашиваю отца, а сама думаю, что он шутит надо мною. А он мне на это: «почему бы и нет, – говорит, – древний род Бендавидов таков, что сам по себе может сделать только честь, любому Ротшильду, генеалогия которых еще не Бог весть какая важная».
«Это» конечно, не более, как разговор, и папа, как выяснилось затем, прочил, мне в женихи хотя и барона, только вовсе не Ротшильда, тем не менее слова его заставили меня несколько призадуматься. Я люблю подмечать в себе кое-какие слабые стороны, так сказать, ловить саму себя на отрицательных чертах своего характера и потому должна теперь сознаться, на ушко, самой себе, что во мне есть изрядная доля тщеславия. Пускай род Бендавидов и очень древен, а все же приятно носить громкий титул баронессы, графини, маркизы и т. п… Хотя, в сущности, быть может, это не более как пустой звук, с философской точки зрения, но…. грешный человек, – это так красиво, так звучно, так подымает над толпой, и это мне нравится.
«Какая, однако, я, еще пустая девчонка!.. Да, пустая, вот знаю это, а все же нравится. Вот и поди ж ты!»
* * *
«5-е июля. Третьего дня папа поехал представиться губернатору, в качестве временного гостя в его городе и, кстати, поблагодарить за любезное внимание, оказанное мне его супругой, а вчера (о удивление!) «Моn Simon» сам, лично, ответил ему визитом, – нарочно приезжал для этого в открытом фаэтоне. Такой «чести» он даже и дедушку никогда еще не удостаивал, а присылал к нему обыкновенно только свою карточку. В еврейском муравейнике по этому поводу большая сенсация. Во время вчерашнего своего визита «Моn Simon» пригласил на сегодня папу и меня к обеду. Папа моq, как libre penseur, не наблюдает кашера и трефа, и мы поехали. Да и неловко было бы отказаться. Общество было небольшое, но отборное, сливки губернской чиновной аристократии, и папа премировал между гостями. Удивительное, право, дело, что значит в глазах людей золотой мешок!.. Ну что такое казалось бы, для всех этих важных господ мой папа? – Случайный, мимолетный гость нашего города, совсем посторонний и даже не интересный человек. А между тем, все, не исключая самого Mon Simon и его супруги, за ним ухаживали, как за каким-нибудь «знатным иностранцем», а некоторые столь явно и вовсе не тонко льстили и, можно сказать, лебезили пред ним, почти до подобострастия, что мне, иными минутами, в душе просто совестно за них становилось. И подумаешь, из-за чего все это?.. Даже и не из-за «Гекубы»!.. Я понимала бы еще, если бы хоть денег, что ли, рассчитывали они занять у него, а то ведь и этого нет, – бескорыстно! Из-за того лишь, что он «известный венский банкир», «de la haute finance», – и только! И эти же самые люди, без сомнения, самым искренним образом презирают и осуждают между собою евреев (и моего отца в том числе, конечно) за будто бы искони присущее нам поклонение «тельцу златому». – Господи! Да разве это не то же самое?!
«А впрочем, это с моей стороны выходит злость, и даже не «маленькая». Люди нас радушно пригласили и накормили, были с нами отменно любезны, и я же их браню и осуждаю за это. Нехорошо!.. Но вырывать или тщательно зачеркивать страницу не стану, хоть и хотелось бы, после того как перечла и пораздумала над нею. Некрасивая страница. Но пускай уж так и остается она для меня достойным уроком и уликой нехорошего душевного движения».
* * *
7-е июля. Оказывается, однако, что ухаживание за папой со стороны Mon Simona было вовсе не бесцельно и приглашение на обед устроено не без тонкого расчета. Мон-Симонша устраивает в городском саду большое общественное гулянье и бал в летнем клубе с лотереей allegri, с благотворительной целью, в пользу «mes chers pauvres», как она выражается, и с нас по этому поводу нужна контрибуция. Вот и разгадка. Папа получил еще позавчера официальное приглашение на бланке, где изображено, что «ее превосходительство, супруга г. начальника губернии, просит вас, милостивый государь, пожаловать сего числа в восемь часов вечера, в совещание особого благотворительного – комитета, по поводу предполагаемого ее превосходительством устройства общественного праздника». Папа, конечно, «пожаловал» и должен был «доброхотно» подписать на это устройство пятьсот рублей, да, кроме того, вперед записаться на двести лотерейных билетов, по полтиннику каждый. Но и этим дело еще не кончается, так как и меня тоже «привлекли к ответственности». В числе нескольких «избранных» молодых дам и девиц из общества, я удостоена «места» вертеть колесо или продавать в одном из киосков какую-то дребедень. Впрочем, впоследствии, по распределении ролей, оказалось, что мне, вместе с Марусей Горобец, досталось продавать десерт – фрукты, ягоды и конфеты, Сашеньке торты и тартинки, а Ольге – шампанское. Мон-Симонша, в виду сокращения расходов, решила, чтобы каждая дама и девица, назначенная к какой-либо торговле, озаботилась заблаговременно приобрести на собственный счет, по силе возможности, и самые предметы той торговли. Нам-то с Марусей оно с полгоря, потому что ягоды да конфеты не Бог весть чего стоят, а у бедной-Ольги, хотя она и очень польщена честью играть роль Гебы-разливательницы, все же вытянулась физиономия: несколько дюжин шампанского – это чувствительно для кармана. Желая выручить ее из затруднения, я предложила ей поменяться со мною ролями, и судя по первому ее движению, она готова была согласиться, но вдруг запнулась, как бы сообразив что-то, и отказалась. – «Нет, говорит, милочка, merci! Неловко… Уж нечего делать, когда так досталось, а ты вот что: если уж хочешь оказать мне большую дружескую услугу, так устрой так, чтобы дедушка отпустил нам шампанское в кредит, из своего бакалейного склада». Я пообещала, но устроила это сегодня гораздо проще: дедушка согласился прямо пожертвовать от себя все шампанское, сколько там его выпьют. Таким образом, Ольга вдвойне довольна и счастлива, и я тоже очень рада, что могла доставить ей это удовольствие. А Мон-Симонша, оказывается, пожертвовала для лотереи какую-то склеенную фарфоровую вазу, которая будет венчать собою всю красную горку выигрышных вещей. Вот, что называется, и дешево, и сердито.