Текст книги "Тьма Египетская"
Автор книги: Всеволод Крестовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 23 страниц)
* * *
«… В среду, утром, к папе являлась еврейская депутация от главной синагоги и нескольких благотворительных союзов нашей городской общины, с предложением – не угодно ли ему сделать в пользу их учреждений некоторые пожертвования. Тут были представители и от погребального братства, и от братства странноприимного, и от ссудной кассы для бедных, и от Союза помощи бедным, и даже две еврейские дамы-представительницы Союза помощи бедным невестам. Отец пожертвовал пятьсот рублей на синагогу, пятьсот в Большую благотворительную кружку погребального братства и всем остальным тоже по пятисот, итого три тысячи. Пожертвование бедным невестам было сделано папой от моего имени. Все депутаты и депутатки, конечно, рассыпались в тысячах благодарностей и благих пожеланий, а синагогальный староста выразил, между прочим, надежду, что-отец не откажется в наступающую субботу от почетной алиа [145]145
Алиа – собственно поднятие на биму (возвышенная эстрада посреди синагоги) и знаменует собою восхождение на Синай, изображаемый в каждой синагое бимой, откуда возвещают собравшейся общине законы, данные самим Богом (Тора) и читают Пророков. Обряд алиа установлен Ездрою, а по мнению других даже самим Моисеем.
[Закрыть], которую синагога намерена предложить ему в воздаяние за столь щедрое пожертвование, и тем более, что он имеет на это право, как возвратившийся в дом отца своего с дороги.
«От столь высокого почета не отказываются, и потому вчера утром мы всею семьею отправились в синагогу к субботнему богомолению. У бабушки давно уже откуплено в синагоге свое место, в женской галерее, и когда мы отправляемся с нею вдвоем, то обеим нам приходится там тесниться, – поэтому я бываю в синагоге довольно редко, тем более, что посещение ее для еврейки и не считается обязательным; но сегодня пришлось потесниться и дедушке, так как он уступил свое место папе. Впрочем, ему было подано особое почетное кресло. Входить во внутрь синагоги женщины не имеют права и потому, пропустив своих мужчин вперед, в главные двери, а сами направляясь вправо, по лестнице на галерею, мы с бабушкой поневоле должны были несколько замедлиться в сенях, за невозможностью продраться сквозь тесную толпу, скучившуюся пред габайским прилавком, и в это-то время мне пришлось быть свидетельницей одной из возмутительнейших сцен, которые, к сожалению, разыгрываются в этих сенях чуть ли не каждую субботу. Мне это тем прискорбнее, что на этот раз история вышла из-за папиной алии. Папе предназначалась шелиши, третья алиа, как самая почетная после священнических, но вдруг, во время аукциона остальных мирских алий, выискался неожиданный претендент, один из самых вздорных и несговорчивых здешних хасидов, некто Иссахар Бер, который стал доказывать, что третья алиа принадлежит ему по законному праву и что он не допустит нарушения своего права кем бы то ни было, а тем более, когда это делается из лицеприятия к какому-то приезжему денежному мешку, который не удостоил его даже своим визитом и вся заслуга которого только в том и состоит, что он – денежный мешок, тогда как сам он, реб Иссахар Бер, имеет честь быть представителем общины и талмуд-хахамом. Габай стал отстаивать право отца, как человека, возвратившегося с дороги в отчий дом и сделавшего к тому же столь значительное пожертвование в пользу синагоги, и тот ему принялся возражать, что он невежда, позволяющий себе произвольно толковать Колбо и Орах-Хаим, и что в пожертвовании отца сказывается не уважение, а презрение к синагоге, потому что точно такое же пожертвование он сделал и губернаторше, в пользу нухрим. Тут пошел между ними крупный спор, превратившийся сначала во взаимные упреки и перебранку, затем в горячую ругань и, наконец, в пощечины. Присутствовавшая толпа тотчас же разделилась на сторонников того и другого из спорщиков и приняла участие в драке; одни бросились разнимать, другие защищать, поднялись крики, визг и гвалт, пошла всеобщая потасовка, – нас совсем затолкали, бабушке отдавили ногу, меня приперли к стене так, что я чуть не задохнулась, и кончилось тем, что шотры и шамеши, чтоб унять драку, должны были пустить в толпу струю воды из ручного брандспойта и бить направо и налево своими треххвостками, по ком попало. Как мы только уцелели, и сама уж не знаю. А когда шамешам удалось, наконец, прекратить эту свалку, то нам с бабушкой было уже не до богомоления, и мы рады-радехоньки были, что вырвались из этого ада во двор, на свежий воздух. Бедная бабушка захромала и почти захворала – ее сильно-таки помяли в толпе – и я, сама расстроенная чуть не до истерики, кое-как довела ее под руку до дому. Так мы и не видели, как отец совершал свою алиа. Но эта ужасная сцена, – я ее никогда не забуду. Что за возмутительное безобразие, и где же?!.. Невольно приходит на ум сравнение с христианскими храмами и, увы! – далеко не в пользу и не к чести наших синагогальных порядков».
* * *
«…И вот он состоялся, наконец, этот Мон-Симоншин «праздник». Народу было множество, всякого. Даже несколько евреек расщедрились на входные билеты, кажется, нарочно только затем, чтобы посмотреть, как это я чувствую себя среди «гойев» и управляюсь в киоске, в роли продавщицы. Несколько раз они – видимо, нарочно – проплывали медленным шагом мимо нашего киоска, под руку со своими супругами, и поглядывали на меня с выражением завистливой иронии. То-то, я думаю, перемывают теперь все мои косточки!..
«Праздник, вообще говоря, вышел довольно удачен. Иллюминация сада и фейерверк, два военных оркестра, полковые песенники, какие-то наезжие из Одессы певицы русских шансонеток и рассказчики народных сцен и сцен из еврейского быта, наконец, лотерея, – все это привлекало толпы разного люда. Украинский beau-monde предавался благотворительным танцам в открытом павильоне летнего клуба, а плебеи довольствовались тем, что глядели на танцы снаружи. Мы, продавщицы, добросовестно и всецело приносили себя в жертву своим благотворительным обязанностям и потому не танцевали. Торговля наша шла недурно, но главный успех выпал на долю Ольги с ее сотрудницами, двумя разбитными военными дамочками. У их киоска просто отбою не было от кавалеров. Мы, бедненькие, сидим себе с Маруськой при своих десертах и ждем, когда-то еще наклюнется какой-нибудь лакомка, а через площадку, напротив нас, у Ольги то и дело хлопают пробки, и сама она, точно вакханка, такая пышная, румяная, вся сияющая весельем, едва успевает разливать шампанское в бокалы. Просто даже глядеть-то завидно! И как это она грациозно и ловко умеет наливать, чтобы показать всю свою красивую, обнаженную руку! Знает, чем взять… А впрочем, решительно не понимаю, что в ней такого особенного находят эти мужчины… Неотлучным ассистентом при ней состоял ее «Аполлон в уланском мундире», но он весь этот вечер был как-то сумрачен, не в духе, и на это, как мы догадываемся, есть своя причина. Дело в том, что на сих днях на Украинском горизонте появилась одна новая личность, сильно заинтересовавшая собою все общество. Это некто граф Каржоль де-Нотрек, из Петербурга. Красив и элегантен до совершенства, – даже Ольгина Аполлона затмевает этими качествами, в особенности своею аристократичной элегантностью, потому что от Аполлона, сколь он ни блестящ, а все же как будто уланской конюшней немного отзывается, тогда как этот – барин, совсем барин, как есть, до конца ногтей. Он, говорят, очень богат и приехал сюда по каким-то делам, – учреждать какую-то поземельную агентуру, в видах распространения русского землевладения в крае, и еще что-то такое «общественное», но что? – я не могла хорошенько понять, не вслушавшись толком, когда об этом говорили… Вообще отзываются о нем, как о человеке очень солидном, деловом и с большими связями в Петербурге. Он сразу сумел стать здесь на надлежащую ногу и завоевать симпатии вершин губернского мира. У мон-Симонши он, говорят, уже свой человек, и она от него в восторге, а этого довольно, чтобы и сам Mon Simon весь был к его услугам. На нашем благотворительном празднике состоялся, так сказать, первый дебют графа в Украинском monde, когда этот monde находился почти весь налицо, в полном своем составе; но граф, конечно, большую часть своего вечернего досуга должен был отдавать обществу «сливок». – Mon Simon почти не отходил от него, как бы ревниво оберегал, его от «недостойных», а Мон-Симонша выказывала явное стремление «пришпилить» его к себе и заставить заниматься только ею, чтобы другим ничего не доставалось; они даже сидели, как «хозяева», на особом возвышении, покрытом коврами, где был устроен род гостиной для «избранных» и куда проникали только те, кого губернаторская чета удостаивала особым приглашением. Это, по обыкновению, очень многих злило и заставляло исподтишка шипеть. Как некая новинка, граф Каржоль, конечно, привлекал к себе общее внимание, тем более, что все уже заранее были им очень заинтересованы по рассказам и слухам. Слышно, что по делам своим он намеревается поселиться у нас в городе на довольно долгое время, хотя и должен будет уезжать порою, по делам же… Стоит пока в гостинице, но приискивает себе подходящий дом со всеми удобствами и хозяйством, потому что желает жить на привычную ему ногу. Mon Simon, между прочим, представил его Ольге, и когда та, с обычной своей бойкостью, предложила ему бокал, граф выпил и положил ей сторублевую, бумажку, не потребовав сдачи. Там, где платили за бокал от одного до трех рублей, такая щедрость, конечна, произвела на всех окружающих внушительное впечатление в пользу жертвователя. Он оставался пред Ольгиной выставкой, около получаса, непринужденно и весело болтая с нашей «златокудрою Гебой» и потом, в течение вечера, подходил к ней еще раза два. Все это его маленькое внимание и было причиной, что бедный ее Аполлон пощипывал усы и кусал себе губы. А Ольга от такого внимания графа, конечно, на верху блаженства и воображает, что она вскружила ему голову.
Сhеrе Olga, не слишком ли уже самонадеянно?»
* * *
«9 июля. Сегодня у меня с отцом был разговор, вследствие которого я настроена очень грустно. После обеда, когда мы отдыхали у себя дома на террасе, он обнял меня за талию и спустился со мною в сад, в большую нашу липовую аллею. Там он сказал мне, что давно уже собирался поговорить со мною серьезным образом обо мне и о себе и начал несколько издалека, но так было нужно, чтобы познакомить меня поближе с его жизнью, перипетии которой и внутреннюю сторону, признаюсь, до сих пор я знала очень мало. Сущность разговора этого была вот в чем:
«Древний род Бендавидов был знаменит не столько своими материальными богатствами, сколько богатством ума и благочестия. В нем насчитывается несколько ученейших мужей достигших не только в своих, но и в отдаленных еврейских общинах почетнейшего положения и оставивших следы своего ума и знаний в нескольких трактатах теологического и философского характера. Материальное богатство наше, сравнительно говоря, недавнего происхождения. Первый из Бендавидов, который сделал себе некоторое состояние, был мой прадед Елиезар Бендавид, бывший некогда домашним поверенным, а потом и банкиром у таких старопольских магнатов, как Браницкие, Потоцкие и Сангушко. Дед мой, Соломон еще умножил это состояние, доставшееся ему в наследство, тем, что очень счастливо исполнил несколько крупных казенных подрядов и затем, в течение многих лет держал винный откуп в двух губерниях. Отец мой у него – единственный сын. Из двух сестер отца одна умерла еще в детстве, другая же замужем, в Вене, за негоциантом. Рассчитывая иметь в лице отца ближайшего и сведущего помощника в своих делах, чтобы не держать наемных управляющих, не всегда к тому же честных, дедушка дал ему образование в русской гимназии, что в те времена случалось в еврейской среде не часто, но что было совершенно необходимо, так как без основательного знания русского языка и законов невозможно было самому вести деловую переписку по откупным делам с губернскими властями. Затем дедушка отправил его доканчивать образование в Вену, где отец слушал лекции на юридическом факультете. В Вене он встретился с прелестною девушкой хорошего семейства (впоследствии моею матерью), и это порешило его дальнейшую судьбу. Они полюбили друг друга, и отец написал деду, прося его благословения на брак. Вследствие этого письма, дед сам нарочно приехал тогда в Вену, чтобы собственными глазами убедиться, достойна ли невеста быть принятою в дом Бендавидов, хороша ли она, какого происхождения и какого достатка. По всем этим статьям дело оказалось подходящим. Отец невесты принадлежал к известной фамилии Мендельсонов и занимал весьма приличное место в администрации банкирского дома Ротшильда, имел некоторый достаток и хорошие связи, с помощью которых мог предоставить и моему отцу место в той же администрации. Поэтому дед согласился на брак, тем более, что после Крымской войны откупная система, видимо, доживала уже свой век, готовясь уступить поле действий новой системе, акцизной, а стало быть, в непосредственной помощи сына по откупным делам для дедушки уже не было более особенной надобности. Родители обеих сторон условились между собою насчет приданого, подписали тноим [146]146
Тноим – предварительные условия брачного контракта. Самый же брачный договор, кетуба, заключающий в себе изложение обязанностей мужа относительно жены, пишется на халдейском языке и громогласно читается хазаном (кантором) во время самого обряда венчания.
[Закрыть],причем, как требует стародавний обычай, разбили несколько уже ранее надтреснутых тарелок из домашнего хозяйства и, наконец, сыграли свадьбу, а затем дедушка выделил отцу, по брачному условию, порядочный капитал и уехал домой, в Украинск. Тогда же, благодаря тестю, отец поступил на службу в администрацию Ротшильда, не столько из-за жалованья, сколько собственно для практики в финансовых делах и, главное, в самой технике финансовых операций, а через три года открыл в Вене и свою собственную банкирскую контору. Открыл он ее сначала в небольших размерах, но с течением времени дело все крепло, расширялось, росло, так что в 1866 году, благодаря необыкновенно счастливым биржевым операциям, отец был уже миллионером.
«Я родилась в 1857 году и сознательно начинаю себя помнить с седьмого года жизни, в роскошной обстановке нашего венского дома, всегда разодетою, как куколка, с бонной-француженкой и гувернанткой-англичанкой, которые почему-то вечно грызлись между собою. Других детей, кроме меня, у отца с матерью не было, и потому на мою долю безраздельно падали все их ласки и все баловство. К несчастью, мать моя была хрупкого здоровья, и, схватив себе зимою 1865 года воспаление легких, умерла от скоротечной чахотки. Мы с отцом осиротели. Мне было восемь лет, я понимала уже, что значит смерть и, помню, много плакала и долго не могла утешиться после этой потери. Известно, что «беды не ходят порознь, но толпою», и эта толпа бед, после такого довольства и полного счастья, вдруг, со смертью матери, обрушилась на голову моего бедного отца. Вслед за матерью умирает ее отец, состояние которого, поделенное между остальными членами многочисленной семьи, представило из себя какие-то мелкие дроби. Затем, не прошло и трех месяцев, как разразилась австро-прусская война, после которой отец, благодаря некоторым операциям, неверно рассчитанным, в связи с политикой, потерпел в один прекрасный день жесточайший крах. Ему грозило полное банкротство, но он успел кое-как ликвидировать дела, продал с молотка все, что было, весь дом, экипажи, всю обстановку, целую галерею картин, – словом, решительно все, за исключением только завещанных мне материнских бриллиантов, и, пополнив почти до копейки свой пассив, сам очутился буквально нищим. Заложив бриллианты, он спешно собрался вместе со мною в дорогу и привез меня к дедушке, в Украинск.
«Потеряв по собственной вине состояние, отец не смел просить у деда помощи, даже и не заикнулся ему о ней; но дед был сам настолько великодушен, что предложил крупную сумму, которая помогла отцу снова подняться на ноги. Взамен этой услуги, дедушка с бабушкой попросили его только об одном: оставить меня при них, в Украинске, как единственную для них радость, единственное утешение на старости лет, в их одинокой жизни. Отец, конечно, должен был согласиться на это из чувства признательности и уехал в Вену один. Спустя около полугода, он уведомил дедушку письмом, что намерен вступить во второй брак с очень богатою вдовой одного венского негоцианта, но делает это не по влечению сердца, а по расчету, в надежде приобщить ее капиталы к своим оборотам и таким образом завоевать себе прежнее свое положение в финансовом мире. Обзаводясь новым семейством и предвидя, что у него могут пойти новые дети, отец просил деда и бабушку, чтобы они оставили меня у себя и на дальнейшее время, чему старики несказанно обрадовались. При этом он выразил им одно только непременное желание, чтобы я получила образование не домашним способом, как большинство еврейских девушек, а в русской гимназии, которая со временем даст мне известные права, и обещал высылать ежегодно известную сумму на мое учение. Старики согласились на это, и тогда-то у меня появились русская учительница, для практики в языке, а затем двое русских же учителей, которые общими силами и подготовили меня к гимназии. При моих способностях и некотором старании, да имея к тому же особых репетиторов у себя на дому, я всегда училась очень порядочно, так что постоянно стояла в числе первых учениц, а с течением времени, быть первою между первыми стало для меня вопросом даже личного самолюбия и честолюбия. Кроме гимназического курса, я обучалась дома еще музыке, рисованию и французскому языку, и на все эти занятия уходила большая часть моего времени, так что даже наша начальница не раз высказывала и мне, и дедушке, что я чересчур уж много учусь, что умственное развитие идет у меня за счет физического и что она даже опасается, как бы не было у меня мозгового переутомления. Но домашние занятия меня не утомляли, – напротив, я отдавалась им как бы шутя, скорее для. развлечения, и находила еще время посещать кое-когда своих гимназических подруг и принимать их у себя. Я всегда была очень общительной девочкой. В первое время по поступлении в гимназию было, конечно, не без того, чтобы иные товарки не задирали и не дразнили меня, показывая мне кончик платка, либо передника, в виде свиного или «гаманова» уха, и называя «жидовицей». В душе мне это было очень обидно, тем более, что, со своей стороны, я ничем не заслужила такого недоброжелательства; но, чувствуя всю горечь обиды, я в то же время если не умом, то инстинктом каким-то понимала, что не следует показывать им, насколько это задевает меня за живое, потому что, покажи я это раз и расплачься, – приставаньям их и конца не будет, и мне вечно придется разыгрывать жалкую роль «несчастненькой». Поэтому я всегда старалась в таких случаях овладевать собой и делать вид, будто отношусь ко всем задираньям сверху вниз, не удостаивая их своим вниманием. Хотя меня и прозвали за это «гордячкой», но зато вскоре отстали со своими «гамановыми ухами» и оставили меня в покое. По характеру своему я всегда была доброю товаркою, не выделяясь из толпы сверстниц ничем, кроме отличных баллов за предметы, и всегда, где только могла, старалась не отказывать им в разных маленьких услугах, вроде того, чтобы для одной сделать заданный перевод с французского или немецкого, для другой решить математическую задачу и т. п. Вследствие этого, со мною не только все примирились, как бы позабыв даже мое еврейское происхождение, но, благодаря своей уживчивости и независимости, я приобрела себе еще несколько добрых подруг, которые меня искренно полюбили и с которыми я сохранила самые дружеские отношения и до сих пор.
«За все семь лет моей гимназической жизни отец только один раз заглянул в Украинск, и то на самое короткое время, проездом по делам в Одессу. Я была тогда уже в третьем классе, а он к тому времени имел от второго брака уже двух детей и – Бог знает, поэтому ли, по другому ли чему, но только мне тогда показалось, будто он уже не так сердечно ласков, со мной как прежде, даже менее, чем в своих письмах, которые от поры до времени я получала от него из Вены, – точно бы он отвык от меня, точно бы новые привязанности вытеснили меня из его сердца. Сегодня я ему откровенно все это высказала и увидела из его объяснения, насколько я тогда ошибалась. Проездом, в Одессу, ему было не до меня, так как призывали его туда крайне важные дела, от оборота которых в ту или другую сторону зависело все его состояние, опять повисшее было на волоске, и, к счастью, ему удалось тогда уладить эти дела, как нельзя лучше. Что же до детей от второго брака, то, конечно, как отец, по чувству крови, он любит их; но все же я, его Тамара, стою пред ним как бы живым воплощением покойной моей матери, на которую, по его словам, я очень похожа, и уже по одному этому не могу быть вытеснена из его сердца. Он не говорил мне подробно о своей нынешней семейной жизни, многое даже заминал или вовсе замалчивал, но из этих самых умолчаний, из выражения его глаз, из его нервной, порою горькой улыбки, из некоторых, невольно прорывавшихся ноток в его голосе, наконец, изо всего; тона его беседы со мной я догадалась, я сердцем своим почуяла, что во втором своем супружестве он далеко и далеко несчастлив. Мачеха моя, кажись, женщина пустая, с мелочным характером и сухим сердцем. Правда, расчеты отца оправдались:, капиталы ее сильно помогли его банкирским оборотам, и теперь он опять стоит в числе биржевых корифеев; но того тихого светлого счастья, какое знавал он когда-то с моею матерью, для него уже нет, да и не бывало во втором браке. И это, мне кажется, втайне его грызет и мучит. Он решил построить свою новую жизнь на одном лишь материальном расчете и незаметно попал под домашнее ярмо, стал рабом этого расчета и несет теперь за это в сердце своем собственную свою кару. Бедный отец!.. Финансовые дела его идут отлично, он давно уже с процентами возвратил дедушке взятые у него после краха деньги, коммерческий кредит его, по-видимому, прочен; но эта жизнь изо дня в день среди биржевого ажиотажа, как бы под Дамокловым мечом, этот вечный риск азартного игрока, вечное напряжение всех умственных способностей на одну и ту же цель, на крупную биржевую игру, эти пертурбации в собственной его судьбе, когда из миллионера он вдруг очутился нищим и из нищего опять миллионером, рискуя чуть не ежедневно вновь обратиться в нищего, – такое существование, полное душевных тревог, нервных волнений и беспокойств, да еще при этом вечные домашние сцены, – все это, к несчастью, надломило отца, отравило его жизнь и отразилось в нем недугом, который раньше или позднее должен свести его в безвременную могилу. У него развилась в сильной степени болезнь сердца, – ужасная, беспощадная болезнь, которая напоминает о себе чуть не каждую минуту. Следовало бы давно уже бросить эту проклятую биржу, эти жгучие дела, совершенно переменить образ жизни, уехать куда-нибудь от жены, хотя на время, чтоб успокоиться, забыться, но увы! – ничего этого невозможно. К несчастью, отец до того уже втянулся в такое существование, что без биржи, без ее проклятой лихорадочной атмосферы, как для китайца без опия, для него нет жизни. Это что-то затягивающее, роковое, и в этом он мне признался сегодня. – «Я чувствую, сказал он, что мне остается уже недолго жить, и это такого рода болезнь, что смерть может захватить меня внезапно, в любую минуту… Да если и не умру, то как знать! – быть может, опять потеряю все (это всегда так возможно, пока у человека нет Ротшильдовских миллиардов) и тогда… тогда с чем ты останешься?!.. Потому-то – говорил он – я и позаботился теперь выделить тебе из моих собственных – заметь это: не из мачехиных, а из собственных моих денег – триста тысяч рублей, в банковых билетах, которые на сих днях передал дедушке, вместе с засвидетельствованной копией с духовного завещания. Что бы там ни случилось, умру ли я или обанкрочусь, ты, по крайней мере, будешь обеспечена. А если, даст Бог, умру без банкротства, то на твою долю придется еще около пятисот тысяч… ну, да и дед не обидит, он сам сказал мне». Вот почему – пояснил мне отец – ему так хотелось бы выдать меня поскорее замуж, при своей еще жизни. – «Я бы тоща – говорит – смерти своей ждал гораздо спокойнее, я бы знал, по крайней мере, что ты у меня пристроена за хорошего, надежного человека, с которым можешь быть счастлива». И он с увлечением уговаривал, почти умолял меня ехать с ним в Вену, уверяя, что я не раскаюсь. Растроганная до глубины души, я плакала, я целовала ему руки, утешая и, в свою очередь, умоляя его бросить свою биржу, обещала ему выйти замуж за любого, за кого лишь он мне прикажет, но с тем, чтобы он закончил свои дела и уехал бы с нами куда-нибудь подальше из Вены отдохнуть, полечиться; я говорила, что, Бог даст, новая жизнь освежит его, придаст новые силы, и болезнь пройдет, и мы проживем с ним еще долго, долго… А он так грустно улыбался мне на это, так ласково гладил мою голову и тихо повторял все: «поедем, поедем в Вену, но только поскорей дорогая моя, поскорее!..»
«Господи как мне тяжело, как мне грустно все это!..»
* * *
«…Несколько дней ходила я, как убитая, под впечатлением разговора с отцом. Милый папочка! – он заметил это и всячески старался утешить меня и развеселить. Я упросила его посоветоваться с нашим доктором Зельманом, который здесь считается лучшим, да и в самом деле, он, говорят, превосходный и очень сведущий доктор. После диагноза, я сама спросила Зельмана, умоляя не скрывать от меня правду, в каком положении нашел он сердце отца? – Он уверил меня, что дело не так плохо, как я думаю, и определил болезнь каким-то латинским названием, сказав, что это нервное и что отцу нужно только полное успокоение при строго правильном режиме, и тогда, с Божьей помощью, все пройдет. Слава Богу! После этих отрадных слов я почувствовала, точно бы воскресаю».
* * *
«…Ах, до чего надоел мне этот несносный Охрименко! Каждый раз, что встретится со мною, все пристает со своими Цюрихами да с моею «кисейностью», а сегодня в клубе, на семейном вечере, подсев ко мне, завел вдруг такой разговор, который вывел меня наконец из терпения.
– Вот, вы – говорит – считаетесь богатейшею невестой, и в самом деле вы ведь богатая; ну, а какое употребление думаете вы сделать из своих денег?
«Я отвечала, что на этот счет ровно еще ничего не думала и не думаю.
– Жаль, – говорит, – курица, и та думает. А вы, что же, замуж, небось, рассчитываете?
– Что ж, – говорю, – если будет хороший жених, почему и не рассчитывать?
– Так-с, разумеется… К роли наседки готовитесь. Разумная роль, достойная интеллигентки. Ну и что ж, выйдете за какого-нибудь жида и будете плодить ему ребят, и капиталы, пожалуй ему вручите, – самое настоящее дело! Ну, а потом– то что?.. Так и закиснете?.. А вы – говорит – вот что: замуж-то выходить это вздор. Порядочные девушки нынче и без этих легальностей обходятся, и благо им! – По крайней мере, не путают ни себя, ни другого лишними узами. Любовь по существу своему должна быть свободна, и только в таком случае она чего-нибудь стоит и достойна уважения мыслящих людей. А вы бы лучше посвятили себя «общему делу». Капиталы то, по крайней мере, получили бы надлежащее применение, а без того, владеть такими капиталами, ведь это подлость. подумали ль вы об этом?
«Я на него даже глаза вытаращила от удивления. – С ума сошел он, думаю, что ли? А он мне: – «Вам – говорит – слышно, родитель брильянты какие-то привез в подарок?»
– Слышно, – говорю, – а что?
– Да ничего… Ими-то вот вы загодя, пока что, и воспользовались бы.
– Я ими и пользусь: когда хочу, тогда и надеваю.
– Эка польза!.. Какая же порядочная интеллигентка наденет на себя брильянты! Я не такую разумею.
– А какую же?
– А такую, что взяли бы вы эти самые камешки, не говоря ни папенькам, ни бабинькам, да и заменили бы их стразами, а камешки обратили бы в деньги, – не здесь, конечно; здесь сейчас же все узнают, а можно бы чрез надежных людей живо устроить это самое дело хотя бы в Одессе. И как обратили бы в деньги, так и пожертвовали бы их на «общее дело». Это, по крайней мере, с вашей стороны было бы честно.
«Я возразила ему, что напротив, подобный поступок, совершенный тайком, походил бы скорее на воровство и уж никак не мог бы быть назван честным. А он мне на это: «Ну, говорит и честность, и подлость, это все понятия относительные, это как кто понимает. Еще Прудон сказал, что собственность есть кража, а я говорю, что воровство ничуть не подлее и не честнее всякого другого обыкновенного поступка. Тут важна цель, ради которой вы известный поступок совершаете, а вовсе не самый поступок».
«Меня такое нахальство наконец взорвало, и я сказала, что подобные теории он может проповедовать кому угодно, только не мне.
– Нет, именно вам – говорит – потому что вы богатая и с задатками, которые дают повод рассчитывать, что из вас мог бы выйти прок для «общего дела». И затем прибавил, что если он проповедует мне такие вещи, то это только потому, что считает меня порядочным человеком и что я ему даже нравлюсь. «Нравлюсь»… «Даже нравлюсь». – Подумаешь, честь какая!..
– Ну, а мне – сказала я – ни такие проповеди, ни сами проповедники вовсе не нравятся.
«Озлился.
– Кто же вам нравится – говорит. – Уланские лоботрясы, небось? Ну хорошо, так и запишем. Я, говорит думал, что вы в самом деле порядочная, а вы как есть кисея, кисеей так и останетесь!
«Я заметила ему на эту грубую дерзость, что менторство его мне еще в гимназии надоело, а теперь после его слов, навсегда прошу его не подходить ко мне более ни с какими разговорами и вообще считать всякое знакомство между нами поконченным. Он спохватился и вздумал было оправдываться, говоря, что я шуток не понимаю и что он хотел только испытать меня, но я решилась круто оборвать его и, с презрением бросив ему в глаза название нахала, отошла прочь. Он даже позеленел от злости, и с этой минуты, конечно, уже не поклонник мой, а величайший враг. Но, Бог с ним, я не жалею о своем поступке».