355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Крестовский » Тьма Египетская » Текст книги (страница 16)
Тьма Египетская
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:11

Текст книги "Тьма Египетская"


Автор книги: Всеволод Крестовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

На ее замечание об этом, надзирательница с тукеркой даже в амбицию вломились и загалдели, что вода у них переменяется только по распоряжению кагала. – «Отчего же всегда-де и все моются и никто не жалуется, а вы одни только!.. Переменять воду для одной, другим будет обидно. Здесь ни для кого-де не делается исключений, – перед Богом в Израиле все равны, – а не угодно, так как угодно! Или мойтесь, или уходите, не задерживайте прочих!» [176]176
  По положению, две женщины сразу не могут совершать обряда; надо, чтобы каждая исполнила его отдельно, в очередь.


[Закрыть]
.

«Даже сама бабушка Сарра поразилась такой, непривычной для ее уха, дерзостью, чтобы какие-нибудь негельшнейдеке и тукерке смели говорить подобным тоном с женщиной, принадлежащей к семье Бендавида! Но для меня оно понятно: это, конечно, отраженное последствие того неуважения к несчастному телу моего отца, какое, при его погребении, выказало святое братство, в лице Иссахар Бера, который, по своему званию габая, является в некотором роде, патроном и этих заседательниц миквы. Я уверена, что эти твари только потому и позволили себе отнестись подобным образом к вдове оглашенного «эпикурейса», что знают о том унижении, какое пришлось нам перенести тогда от их патронов, и убеждены в своей безнаказанности, полагая, что с тех пор относительно нас все можно. Быть может, они даже думают, что совершают этим «благочестивое деяние».

«Нечего делать! Скрепя сердце, пришлось окунаться в эту зараженную миазмами муть. Но это ничто, в сравнении с последним актом очищения, который требует, чтобы женщина, не выходя из водоема, еще выполоскала себе рот той же водой. Боже мой, какая невообразимая гадость!.. И чтобы быть «доброй еврейкой», необходимо по крайней мере раз в месяц подвергаться этой пытке. Я без ужаса и подумать не могу, что с выходом замуж, и мне предстоит то же самое. Какие, в самом деле, жестокие обряды, какие отвратительные обычаи!.. И неужели же это не могло бы быть изменено к лучшему, как-нибудь иначе? Неужели же именно так и надо, так и требуется законом? Отчего же у христиан, которых мы считаем «нечистыми», нет ничего подобного!.. Удивляет меня, впрочем, одно: как это наши еврейские мужья и жены, сознавая, что причиной множества их накожных болезней, в большинстве случаев, служит именно миква, оставляют ее порядки без малейшего протеста. Что за тупая, овечья апатия!.. Мне кажется, я никогда не помирюсь с этим, или никогда не выйду замуж».

* * *

«… Мачеха моя и после шести недель все еще чувствует себя слабой. Доктор Зельман говорит, что с весной ей непременно надо на воды, а без того она и не поправится. Между тем, на днях было получено из Вены письмо от моей тетки, Розы Беренштам, где она с радостью извещает, что предполагавшийся крах моего покойного отца вовсе не так опасен, как казалось в первую минуту, и так как в этом деле существенно замешаны интересы более крупных банкирских фирм, то общими их усилиями удалось кое-как спасти всю операцию настолько, что потеря, приходящаяся на долю собственно нашей фирмы, не превысит пятисот тысяч гульденов. Это, конечно, очень и очень чувствительно, но все же не крах, и мачеха считает себя настолько опытной в банкирском деле (оказывается, что, вручив отцу свои капиталы, она всегда самолично вникала во все его дела и контролировала его операции), что намерена сама продолжать деятельность фирмы. Когда дедушка показал ей копию с отцовского завещания, по которому мне следует выделить пятьсот тысяч, то она возразила лишь одно, что соответственно последней потере цифру эту, без сомнения, придется уменьшить, но на сколько именно, трудно сказать пока, без личной проверки сумм и счетов; что, может быть, ей затруднительно будет выделить мне эти деньги сейчас же все разом, без существенного нарушения баланса, но что по прошествии некоторого времени, как только дела поправятся и придут в нормальный порядок, она выплатит все, сколько придется по расчету, или частями, или разом, смотря по обстоятельствам; а что интересы мои не пострадают, то гарантией в том могут служить тетка Роза и ее муж, которые, находясь на месте, конечно, не откажутся последить за правильностью раздела. А самое лучшее, по ее мнению, было бы, если б меня самою отпустили теперь вместе с ней в Вену, где я могла бы приютиться на время в семье тетки. Дедушка с бабушкой не нашли ничего против последнего предложения, тем более, что тетка Роза в последнем письме своем приглашала меня погостить к ней в Вену. Таким образом, на семейном совете решено, что я еду вместе с мачехой. На сих днях мы выезжаем. Грустно мне расставаться с моими стариками, грустно и им, – быть может, даже гораздо грустнее чем мне, – но дед находит, что так лучше, вернее, что это даже необходимо для большего обеспечения моих интересов, и что, наконец, разлука будет лишь временная; стало быть, особенно печалиться нечего, – ну, а бабушка Сарра никогда в жизни не позволяет себе ему перечить, в особенности в делах серьезных. С их разрешения, у меня все уже готово, все уложено. Завтра схожу на могилу отца проститься, затем повидаюсь с подругами, – и в путь… Прощай, милый Украинск!»

* * *

«5-е апреля 1875 года. Вот уже полгода, как я в Вене. В высший еврейский круг я не попала: он принадлежит здешней аристократии, которая, по-видимому, считает за особую, честь и счастье сочетать посредством брака свои древние гербы и титулы с еврейскими капиталами. В свою очередь, и капиталы тоже не прочь приобретать себе тем же путем титулованных родственников и покупать дворянские дипломы. Но я вращаюсь здесь в том подслое высшего круга, к которому принадлежат второстепенные банкиры, журналисты, адвокаты, депутаты, доктора, артисты, художники и т. п., а этот-то подслой и составляет ядро здешней интеллигенции, к которой более или менее примыкают все остальные слои среднего круга. Еврейство здесь, кажись, многочисленней и могущественней чем где-либо. Вена – это, можно сказать, наша столица; мы здесь у себя дома, мы здесь сила и даем свой тон всей местной жизни, но… если бы, например, пустить сюда мою добрую бабушку Сарру, она наверное стала бы отплевываться и решила бы, что здесь все, решительно все «потрефились» и стали теми же «нухрим» и «гойями». И бабушка Сарра до известной степени была бы права. Действительно, под общим уровнем европеизма тут все шероховатости еврейства сгладились, все характерные краски, его старозаконности стерлись, и все до такой степени перемешалось между собой, что нередко даже по типу лица христианин кажется мне евреем, а еврей христианином. В сущности говоря, тут нет ни христиан, ни евреев, а есть одни только «добрые венцы», – тип совершенно особенный. Так, по крайней мере, в том кругу, где я вращаюсь. Казалось бы, это-то и должно мне нравиться при моих эмансипационных симпатиях, при моих гуманных всечеловеческих идеалах, а между тем, нет, и далеко нет. Дело в том, что тут еврей, хотя и крепко поддерживает «брата своего», но не чуждается и христиан, и при этом столько же заботится о своем Иегове и законах Моисея, сколько христианин о Христе и папе: и тот и другой просто игнорируют религиозную сторону своей жизни, или относятся к ней чисто формалистически. Но не веря ни в Бога, ни в черта и не имея в душе никаких идеалов, тот и другой одинаково поклоняются Ваал-Фегору. Это истинное царство Ваала, где решительно все, все продается и покупается, так сказать, с публичного торга, где вся жизнь, все духовные, умственные, общественные и другие интересы, нравственные побуждения и стремления, и даже сами таланты меряются и оценяются только на деньги, где о человеке не спрашивают, хорош ли он, умен ли, честен ли, а интересуются лишь тем, сколько у него годового дохода, сколько он «зарабатывает» и как стоят его дела на бирже, где, наконец, даже сама благотворительность, общественная и частная, является не столько побуждением сострадательного сердца, сколько актом тщеславия или внешней обязанностью известного общественного положения. По деньгам здесь и честь, и почет, и положение. В жизни, конечно, много блеску, много роскоши и шику, но весь это блеск и шик только снаружи, на показ, а внутри, в домашнем обиходе, такая скаредность, такое мелочное, грошовое скопидомство, эгоизм и нередко такая грязь, что просто противно становится. Нет, не по душе мне этот склад жизни и, положа руку на сердце, скажу откровенно, что если наши украинские хасиды не совсем-то мне симпатичны, то здешние «цивилизованные израэлиты» еще противнее. – У тех внутри хоть что-нибудь есть, у этих ничего. Не понимаю даже, как отец мой, человек с сердцем, с идеалами, с любовью к добру, к прекрасному, к искусству, мог жить в такой атмосфере и мириться с ней!.. Или я заблуждаюсь?..

Или он тоже был такой?.. Но нет, нет, этого не может быть! Против этой мысли возмущается и протестует все мое существо, вся моя душа, все сердце. – Прочь сомненья! – Нет, отец мой не был, не мог быть таким. Я верю, я хочу верить, что он был только жертвой обстоятельств своей жизни, сложившихся роковым для него образом. Он все-таки сохранил среди этой ярмарки Ваала свою искру Божью, и память о нем для меня священна».

* * *

«…Проектируем мы с тетей маленькое путешествие, которое, по ее словам, необходимо для меня не только ради развлечения, но и с образовательной целью, чтобы завершить образование, полученное мною в гимназии, взглянуть воочию на те страны и их живую жизнь, о которых доселе я знала лишь из книжек и, наконец, развить свой изящный вкус картинами природы и произведениями искусства. Мы предполагаем отправиться в Тироль, затем в Швейцарию, оттуда перенестись в Италию, посетить Венецию, Милан, Флоренцию, Рим и Неаполь. Видеть эту дивную природу и все эти чудеса искусства, chefs-doeuvr-ы человеческого гения, – о, какое счастье, какое высокое наслаждение!»

«…Сказано и сделано. Как задумали, так сейчас же списались с дедушкой. Он вполне одобрил нашу затею и прислал мне на дорогу деньги. Послезавтра выезжаем с тетей в путешествие».

* * *

Тетка Роза с мужем, да и мачеха тоже, очень желали бы «пристроить» меня замуж, и на руку мою уже являлось несколько претендентов-христиан и евреев – и молодых, и пожилых, и солидных, и вертопрахов… Был даже один прогоревший венгерский магнат, ради которого мачеха, из-за его графского титула, советовала мне переменить религию, а именно, принять протестанство, потому что, во-первых, здесь это самое заурядное дело, а во-вторых, решительно все равно где молиться так или иначе, или вовсе не молиться; такая перемена – это-де одна пустая формальность, так как, будучи наружно христианкой, я в душе, сколько угодно, могу оставаться еврейкой, если мне это так нравится, даже посещать синагогу, и муж меня в этом отношении нисколько стеснять не станет; конечно, можно бы было и еще проще: при существовании в Австрии Confessionlos, ограничиться одним гражданским браком, не меняя религии; но переход в протестанство необходим собственно как уступка взглядам высшего общества, требующего для брака церковного благословения. Но ведь за эту уступку муж-магнат даст мне блестящее положение в свете, а я, взамен того, буду содержать его на всем на готовом и ежемесячно выдавать на его «маленькие нужды» приличную «карманную» сумму, не подпуская, впрочем, к непосредственному распоряжению моими капиталами, чтобы не прогореть с ним вместе. Во всем этом очень характерно сказался весь практический «пшат» [177]177
  Пшат – еврейский здравый смысл


[Закрыть]
моей мачехи. Ну, и разве я не права была, говоря когда-то, что тут во всей красе процветает культ Ваала?!.. Самое сватовство есть также одно из действий этого культа. Со мной, например, во всех случаях сватовства дело носило до такой степени откровенно циничный характер коммерческой сделки, все эти господа-претенденты столь явно желали жениться только на моих деньгах, а меня брали в приданое, как неизбежное зло, что я, ни минуты не думая, отвечала на каждое предложение вежливым отказом. Да и как выходит, хотя бы и в виду так называемой «блестящей партии», если сердце мое молчит и сама я совсем-таки равнодушна ко всем этим искателям! Тетка наконец даже надулась на меня и прямо высказала, что я хочу чего-то невозможного, витая где-то в заоблачных сферах, и что с такой разборчивостью легче легкого рискуешь остаться весь век в старых девах. А я отвечала, что такая перспектива нисколько меня не ужасает, и я предпочитаю лучше быть старой девой, но независимой, чем играть жалкую роль приданого к своему золотому мешку, и если уж выйду замуж, то не иначе, как за человека, которого изберет мое собственное сердце, – безразлично, кто бы он ни был, бедняк или богач, еврей или христианин, лишь бы мы только любили друг друга. После этой отповеди, приставания родных с проектируемыми женихами, слава Богу, покончились. В этом отношении и тетка и мачеха махнули на меня рукой, как на безнадежную, и оставили наконец в покое. Тетка, впрочем, высказала, что ей все-таки очень жаль, что я столь легкомысленно пренебрегаю «такими женихами», так как, по возвращении в Украинск, дедушка с бабушкой, все равно, сами отыщут мне жениха, по своему собственному вкусу, и выдадут меня, не справляясь с моим желанием или нежеланием. – Ну, это мы еще посмотрим. До сих пор не принуждали, надеюсь, и впредь принуждать не станут».

XIX. ПЕРЕЛОМ

(Из «Дневника» Тамары)

«6-е февраля 1876 г. Слава Богу, наконец-то я опять в моем милом Украинске, под крылом своих стариков, в своей светлой, уютной комнатке, где мне всегда так хорошо живется, так легко дышится!.. Дедушка с бабушкой все такие же милые, добрые и даже как-будто нисколько не постарели за эти шестнадцать месяцев, что мы не виделись, и ничто у них в доме не переменилось, ни одна даже вещица не сдвинута со своего обычного места, все то же, все по-прежнему, точно бы я вчера только уехала.

«Последние месяцы в Вене, по возвращении из Италии, я очень много веселилась и выезжала в свет с теткой Розой. Балы, рауты, вечера, гулянья, спектакли, опера и концерты, выставки, благотворительные базары, литературные конференции и популярные лекции – все это следовало одно за другим какою-то блестящей и шумной вереницей, каким-то радужным калейдоскопом, так что я, можно сказать, просто закружена, ослеплена, оглушена и по горло пресыщена всеми этими удовольствиями.

«По разделу отцовского имущества, наконец-то последовавшему месяц тому назад, мне досталось не пятьсот, как предполагалось в духовном завещании, а только двести тысяч, да и то неполные. Но раздел, за покрытием убытков от последней биржевой неудачи, был произведен, под наблюдением тетки и дяди Беренштамов, совершенно добросовестно, и я не имею никаких причин претендовать на мою мачеху. Расстались мы с ней и с двумя моими маленькими сестрами вполне дружески; с теткой и дядей точно так же, и звали они меня поскорее опять приезжать к ним, в их «веселую добрую Вену». Но с меня пока довольно, – хочется по-прежнему пожить с дедом и бабушкой, где каждый уголок смотрит для меня родным, старым другом, точно бы рад моему возвращению. – И я сама рада. Отдохну, по крайней мере, от всего этого угара удовольствий и впечатлении, вернусь всей душой к прежней жизни, к моим старым подругам. Каковы-то они? Переменились ли?.. Что до меня, то в себе я чувствую большую перемену. Теперь уж я далеко не та, что два года назад, прямо из гимназии. Сумма впечатлений и некоторого житейского опыта, переиспытанных мною с того блаженного времени и в особенности со смерти отца, конечно, не могли не произвести на меня своего влияния, и влияния довольно резкого. – Венская жизнь, встречи и знакомства со множеством лиц, между которыми встречались и люди замечательные, очень умные, даровитые, составившие себе известность и на поприще политическом, и в мире науки, литературы и искусства, затем путешествие по Италии, где я не пропускала на своем пути ни одной местной достопримечательности, ни одного музея и галереи, в особенности в Риме и Неаполе, и наконец чтение (я за это время, несмотря на развлечения, успела и прочитать немало), и чтение не праздное, все это дало мне такую школу, которая развила меня и в умственном, и в эстетическом, и в житейском отношении, заставила вглядываться в жизнь, и в людей, и в самою себя, научила вдумываться и размышлять о таких предметах, о которых до того времени и понятия не имела, – словом, не хвалясь, я чувствую, что стала за это время гораздо зрелее, серьезнее и самостоятельнее, – настолько, что о многом могу «сметь свое суждение иметь», но суждение без того детского задора, какой иногда прорывался у меня во время оно. Одно только меня удивляет: мне скоро уже исполнится двадцать лет, а между тем сердце мое все еще никем не затронуто и спит себе преспокойным образом. Ну, хоть бы шутя влюбилась в кого, за это время, хоть немножко увлеклась бы кем! – Нет и нет… Такого человека еще не встретила, – не судьба, значит… Или я уже слишком серьезно смотрю на это чувство, или же вовсе неспособна к нему? – Но нет, последнего быть не может. Я женским инстинктом своим чую, что сила эта во мне есть и нужно только, чтобы явился наконец человек, который сумел бы пробудить ее. В этом-то вся и задача. Одно знаю только, что я не могу смотреть на любовь, как на легкую и приятную забаву, и если уж полюблю, то полюблю вся, беззаветно, а потому лучше спи спокойно пока, мое сердце, и продолжай по-прежнему любить бабушку с дедушкой!»

* * *

«…Навестила всех своих подруг и каждой нз них подарила на память по изящной венской или неаполитанской безделушке. Такие маленькие подарки, как известно, имеют свойство отлично скреплять дружеские отношения. Все меня приняли с распростертыми объятиями, очень обрадовались моему возвращению, – я и сама не менее рада встрече со старыми друзьями. Расспросам и рассказам с обеих сторон не было конца. Узнала несколько новостей и в том числе одну, совсем для меня печальную, а именно, – Ольга Ухова поссорилась с Сашенькой Санковской, и они больше не бывают друг у друга. Это очень грустно, тем более, что причина ссоры совсем пустячная: маленькая rivalite из-за кадрили. Дело в том, что граф Каржоль еще за две недели до губернаторского бала проиграл Сашеньке пари a discretion, и она назначила ему в виде штрафа за проигрыш, третью кадриль на этом бале, а Ольга, не зная о том, в свою очередь предложила ему в начале бала танцевать третью с собой, и он, совсем позабыв о пари, имел неосторожность пообещать ей, да спохватился уже, когда Сашенька сама напомнила ему о проигрыше. Вышла неловкость. Не зная, как поправить свой промах, Каржоль очень извинялся перед обеими и предложил решить вопрос на узелки, но ни та, ни другая не согласились и в то же время не пожелали и добровольно уступить друг дружке. По-моему, тут комичнее всего положение самого Каржоля. Он, однако, танцевал с Сашенькой, так как обещание дано было раньше ей, чем Ольге. А Ольга, вместо того, чтобы обратить свой гнев на графа, по какой-то совершенно особенной логике, перенесла его на Сашеньку, – что называется, с больной головы на здоровую, – и с тех пор объявила себя заклятым врагом ее. Так и не видятся больше. Это очень досадно, и надо будет постараться как-нибудь их помирить, хотя это и не совсем-то легко, потому что Ольга, вообще говоря, упряма. Говорят, будто граф очень ухаживает за ней, и не без успеха, но это не мешает ему по-прежнему бывать и у Санковских.

«А бедный Аполлон Пуп все еще вздыхает по Ольге и кусает усы от ревности. Говорят, он уже дважды делал ей предложение и оба раза неудачно, – но, к удивлению, это его не охладило: влюблен по-прежнему. Вот постоянство-то!.. Не по тому ли, впрочем, что Ольга, отказывая ему в руке, продолжает в то же время порой слегка кокетничать с ним в «дружбу» или, как она выражается, «быть добрым товарищем». Зачем это нужно ей держать его у себя на привязи, раз ей нравится другой, – решительно не понимаю. Это просто жадность какая-то на поклонников».

* * *

«…Нарочно была сегодня у Ольги, чтобы уговорить ее помириться с Сашенькой. Но увы! – попытка оказалась совершенно тщетной. Она и слышать о ней ничего не хочет. Уж нет ли тут какой-нибудь причины посерьезнее, чем кадриль? Не влюблена ли Ольга, в самом деле, в этого Каржоля и не ревнует ли его к Сашеньке? – Чего доброго!.. Я решилась по дружбе высказать ей эту мою догадку. Она вся вспыхнула, но тотчас же овладела собой и смеясь стала уверять меня, что это совершенный вздор. – «Правда, в городе – говорит – болтают что-то такое, но мало ли какие сплетни ходят по городу, даже без всякой причины, и про кого только их не сочиняют!» – Но на деле, по ее словам, Каржоль будто бы занят ею столько же, сколько китайской императрицей, а она им и того менее; если же он бывает иногда у них в доме, – очень редко, впрочем, – или оказывает ей некоторое внимание в обществе, то это-де ровно еще ничего не доказывает, да и внимания-то никакого особенного с его стороны она, будто бы, не видит, – просто себе, любезен человек и мил, как со всеми прочими, а с тех пор как пошла по городу эта сплетня и дошла до него, он даже стал по отношению к ней держать себя в обществе гораздо дальше, чтобы не подавать лишнего повода к болтовне наших кумушек; вообще же она подозревает и даже знает, что эта сплетня пущена по злобе к ней не кем иным, как Сашенькой, которая сама-де влюблена по уши в Каржоля, чуть не вешается ему на шею, ревнует его к ней и ко всем на свете, и позволяет себе даже клеветать на нее, и это-де причина, почему она не желает мириться с нею. Я, как могла, вступалась за бедную Сашеньку и всячески старалась доказать ей полную несостоятельность такого недостойного подозрения, – но ведь ее не переубедишь, раз что она забрала себе что-нибудь в голову. Характер тоже, нечего сказать! – Как есть папенькин!.. Все это очень прискорбно и кончилось даже тем, что из-за Сашеньки мы с Ольгой несколько посчитались и расстались на сей раз гораздо холодней, чем встретились. Что до меня, то после этого я не пойду к ней больше, пока она сама не пожалует ко мне первая».

«…Отношения мои с Ольгой продолжают быть как-то натянутыми. Прежняя искренность и непринужденность куда-то вдруг исчезли. Встречаясь в обществе, мы, по-видимому, все так же дружны, но инстинктивно как-то чувствуется, что это уже что-то не то. К удивлению моему, и Маруся Горобец испытывает на себе со стороны Ольги тоже нечто похожее на охлаждение. Вообще, она замечает, что Ольга в последнее время как-то переменилась, сделалась скрытней, раздражительней и как будто стала отдаляться от нас. Что все это значит, – не понимаем. Неужели обида на нас за то, что мы, ради нее, не разорвали наших отношений с Сашенькой? Но почему ж бы это мы должны предпочесть Сашеньке ее?.. Вообще, странно все это как-то… Ну, да Бог с ней! Не хочет, – как хочет. Мы тоже навязываться не станем».

«…Да что это, в самом деле, за чудеса такие! К кому ни придешь, везде только и слышишь, что Каржоль да Каржоль, и такая-то он прелесть, и так-то он хорош, и так-то умен, и роль-то такую видную играет, и та-то за ним ухаживает, и эта ухаживает… или Каржоль сказал то-то, Каржоль на это смотрит так-то… Фу, ты, Господи! Да пощадите вы с вашим Каржолем! Точно бы во всем Украинске только и свету в глазах, что Каржоль. Очевидно, он здесь лев какой-то, маг и волшебник, который владеет даром всех очаровывать собою. И замечательно, что не только молодежь, мои сверстницы, но и особы уже солидных лет, даже старушки – и те в восторге от Каржоля. Любопытно, однако, посмотреть бы поближе, что это за светило такое, этот граф Каржоль де Нотрек?..»

«…В городе распространились слухи, что я получила миллионное наследство. Это двести-то тысяч разрослись в миллион! Правда, что с прежними они составляют пятьсот, но услужливая молва постаралась эту сумму удвоить, да еще прибавляет к тому, что и после дедушки я унаследую по крайней мере столько же. Ну, и пускай их болтают, что хотят! Ни опровергать, ни подтверждать я, разумеется, не стану. Какое мне дело до этого! Да и не разуверишь. На днях было попыталась разуверить Сашеньку, – куда тебе! – «Ни, ни, ни, – говорит – не скромничай, не поверю, мы уж это знаем от людей самых достоверных!» – Так-то вот легко создается иногда слава миллионерства.»

«…Наконец-то я встретилась и познакомилась с этим фениксом Украинским, с графом Каржолем. Встретились мы с ним вчера вечером у Санковских. У них запросто и почти невзначай собралось несколько человек и в том числе он. Он почему-то пожелал быть мне представленным, и m-me Санковская это желание его исполнила. Он был очень внимателен ко мне и с интересом расспрашивал про мои венские и итальянские впечатления, да и сам много рассказывал о своих заграничных путешествиях (он тоже бывал в тех местах, что и я) и рассказывал очень мило, забавно и порой весьма остроумно, так что впечатление о нем на первый раз сложилось у меня очень симпатичное. Между прочим, желая проверить, насколько основательны Ольгины рассказы и подозрения насчет Сашеньки, я весь вечер старалась исподволь подмечать за ней и за графом и пришла к полному убеждению, что это все совершеннейший вздор и что здесь ни с той, ни с другой стороны нет решительно ничего, кроме самого обыкновенного доброго знакомства. Ни у него, ни у нее за весь вечер не проскользнуло ни одного взгляда, ни одной нотки в голосе, которые давали бы право заподозрить между ними какое-либо особенное чувство, так что со стороны Ольги – я вижу теперь ясно – это чистая клевета, а может быть и ревность, но ревность совсем неосновательная».

* * *

«.. У меня уже было несколько встреч с графом Каржолем: то у Санковских, то у Горобец, то в клубе, – и мне кажется, что эти встречи доставляют ему удовольствие; он как будто даже ищет их, – по крайней мере, каждый раз, что мы видимся, он старается узнать у меня, когда и где располагаю я ыть в ближайшем будущем, и если я говорю, что завтра или послезавтра буду там-то, он непременно туда является. Но назвать это ухаживаньем нельзя, – нет, он не ухаживает за мною, но он так мил и говорит всегда так просто, так сердечно и всегда так интересно, что невольно заставляет симпатизировать себе. В обращении своем он совершенно ровен и, конечно, строго приличен как с Сашенькой, как с Маруськой, так и со мной, и вообще со вссми. Он ни за кем не ухаживает, да и слово-то это было бы для него так пошло! Но тут есть некоторые маленькие, для постороннего глаза едва ли даже заметные, нюансы, которые позволяют мне не то чтобы догадываться, а скорее чувствовать, что быть со мной или в моем присутствии ему приятнее, чем с другими. Это подсказывает мне иногда то, едва уловимое, нечто, которое-сказывается у человека в глазах, в улыбке, в оттенке голоса… Женщина всегда понимает, и не столько, пожалуй, понимает, сколько чувствует, как на нее смотрит мужчина, говоря с нею или даже находясь только в ее присутствии, – чувствует, совершенно ли он к ней равнодушен, или же, напротив, ее наружность, ее разговор, самая близость ее к нему делают на него известное впечатление, возбуждают в нем что-то особенное, – словом, что женщина ему нравится. И вот это-то особенное я и чувствую порой в глазах Каржоля. (А что, если и он в моих подмечает то же?) Этот его мимолетный взгляд, может быть, неуловимый для других, но понятный только для меня, – в особенности, если случается так, что присутствующие не обращают некоторое время на нас внимания, – этот взгляд невольно заставляет меня вспыхивать. Я понимаю, что он смотрит на меня, как на женщину, и это еще первый мужчина, который смотрит и как бы имеет право смотреть на меня именно такими говорящими глазами. И что же? – К собственному моему удивлению, меня это нисколько не шокирует, не оскорбляет, – напротив, мне это нравится. Мне нравится, что он смотрит на меня так. Мне нравится то, что я произвожу на него такое впечатление, и именно на него…»

«Как это странно, однако! Когда Охрименко вздумал как-то смотреть на меня чуть-чуть подобными глазами, мне стало противно, и я его оборвала; но когда смотрит Каржоль… О, это совсем другое дело!.. И как он, при всем этом, умеет держать себя, владеть собою! Какой такт, какая осторожность и тщательная заботливость о том, чтобы и виду не подать посторонним людям, будто между ним и мною может быть что-либо большее, чем случайные светские встречи и обыкновенные салонные разговоры.

«Да, увлечься таким человеком, – это я понимаю. Тут есть все данные: и ум, и такт, и образование, и красота, и элегантная внешность, и наконец имя, – ну, словом, все, все решительно. И если вот такой-то человек обращает на девушку свое предпочтительное внимание, если он даст ей чувствовать, что она ему нравится, – что ж, это может только льстить его самолюбию.

«Но неужели я взаправду нравлюсь ему?.. Не заблуждение ли это?..

«Если и заблуждение, то мне бы не хотелось в нем разочаровываться».

«…Разговоры наши с графом не исчерпываются одною лишь ничего не значащею causerie, – нет, мы нередко говорим и о вещах очень серьезных. Вчера, например, у Санковских (где предпочтительно мы и встречаемся), в присутствии Сашеньки и Маруси, поднялся как-то разговор на религиозно– философскую тему, по поводу многочисленных церковных процессий, виденных мною за границей в дни Страстной недели прошлого года. Я рассказывала про эти блистательные шествия, с музыкальными хорами, касками и штыками военного эскорта, с хоругвями и поднятыми над толпой позолоченными, деревянными мадоннами в белокурых париках, с драгоценными колье на шее, разряженными в парчевые и бархатные платья со шлейфами и кружевами, сшитые нередко известными портнихами, которые, для привлечения к себе клерикальных клиенток, иногда титулуют себя даже на своих этикетках «модистками мадонны такой-то», и – так как между нами не было католиков, то я и позволила себе высказать, что, по моему мнению, высокая, чисто отвлеченная идея богопочитания не совместима с подобным, грубо материальным олицетворением божества, что это своего рода идолопоклонство. Из этого возник маленький спор, в течение которого у нас явилось наконец сопоставление религиозной идеи иудаизма и христианства. Я защищала первую, мои подруги отстаивали вторую. Видя, что дальнейший разговор может принять несколько острый характер, граф поспешил перевести его отчасти на другую почву, полушутя спросил меня:

– Ну, а если бы вы «имели несчастье» (потому что для еврейки это должно считаться несчастьем) серьезно полюбить христианина и, предположим, что и он вас тоже, – что бы вы сделали и каким образом примирили бы свою религиозную совесть со своим и его чувством?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю