Текст книги "Волтерьянец"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
Государь открыл футляр, вынул широкую анненскую ленту и сам надел ее через плечо Сергея. В это время подошла к ним императрица.
– А вы приколите ему звезду! – обратился он к ней, передавая футляр.
– Эта милость чересчур велика для меня, – смущенно проговорил Сергей. – Я знаю, какое значение ваше величество придаете этому ордену и поистине чувствую пока себя его недостойным.
– Вздор говоришь, я сам знаю, что делаю! – раздражительно, не сдерживая голос, перебил его Павел Петрович.
– Вы оказались достойным лучшей жены, какую только можно пожелать, и мы смело надеемся, что не окажетесь недостойным носить эту звезду, – с тихой и ласковой улыбкой проговорила императрица.
– Да, пусть она послужит тебе путеводной звездой твоего счастья, я этого от души тебе желаю. Прощай, до свиданья!
Павел крепко сжал его руку, простился с Таней, откланялся с гостями, взял императрицу под руку и спешным шагом направился из залы.
Вслед за ними начали разъезжаться и гости…
А в это время в нижнем этаже дома, в комнатке карлика сидел Кутайсов. Моська стоял перед ним весь дрожа, с побледневшим лицом. Кутайсов уже рассказал ему, в чем дело, и вконец поразил его.
Бедный Моська в первую минуту подумал, что он с ума сходит, но затем в нем поднялась злоба, бешенство… Он сразу решил, что это дело рук Зубова.
– Кто же другой, как не он?.. Ах, изверг! Давно бы его следовало на каторгу. Ах, душегубец! Да ведь его повесить надо! Колесовать! На клочки растерзать его!
Карлик не знал, какую уж и казнь придумать Зубову.
– Да ты не вылезай из кожи! – остановил его Кутайсов. – Бранью не поможешь, к тому же ведь не знаем мы еще, точно ли он это…
– Он! он! Сердце говорит, что он. Никому другому и в голову прийти такая пакость не может. Он – вечный враг! Погибели Сергея Борисыча добивается, не мытьем, так катаньем. Раз не удалось погубить… И сам черт его наущает. Что ж теперича нам делать?
– А как ты полагаешь, зачем это я к тебе сюда затесался и все это сказал?
Карлик очнулся и сообразил.
– Уж коли государю письмо подослано, так Сергею Борисычу и подавно такую же пакостную цидулу пришлют, – проговорил он.
– Догадался! Ну, слава Богу! Так ты эту цидулу и не допусти до своего господина. Вот в чем дело.
– Спасибо вам, Иван Павлович, спасибо, сударь. А ведь цидула-то у меня в кармане. Ведь не скажи вы мне все это, прочел бы ее Сергей Борисыч!.. Неведомо какой человек принес, пока были мы в церкви. Все письма да посылки через мои руки проходят, вот я и взял конверт, собираюсь, как разъедутся гости, так и подать Сергею Борисычу… И что бы это такое было! Спасибо вам, надоумили.
Он отвесил низкий поклон Кутайсову.
– Где же этот конверт, покажи мне.
– Вот, вот тут он, со мной, в кармане с собой и носил.
Он вынул конверт – Кутайсов взглянул.
– Я видел тот почерк и вряд ли ошибусь, кажись, одной рукой писано. Ну, уж распечатаем, а коли ошибка, так ты как-нибудь выпутывайся перед своим господином.
– Вестимо, сударь, распечатывайте, чего тут!
Кутайсов вскрыл конверт, заглянул в письмо и убедился, что ошибки с их стороны не было. Анонимное письмо принадлежало, очевидно, тому же автору, который опустил пасквиль в дворцовый ящик. Письмо это, в котором заключалась самая бесстыдная, самая грязная клевета, никаким образом не должно было отравить первые светлые минуты новобрачных.
– Слава тебе, Господи! – крестился Моська. – Не без милости Бог. Возьмите, Иван Павлович, эту поганую бумагу, делайте с ней, что хотите.
Кутайсов спрятал письмо и возвратился в зал именно в ту минуту, когда последние гости прощались с хозяевами.
Вот и все разъехались. Сергей и Таня остались вдвоем. Взявшись за руки, они вышли из зала и направились в кабинет. Многочисленная прислуга, неслышно сновавшая по комнатам, робко и в то же время радостно поглядывала на новую госпожу, и каждому было ясно, что не на беды, не на страх людям явилась в этот дом хозяйка. Сергей оглянулся, за ними шел Моська, но он был какой-то странный, совсем не такой, каким он ожидал его видеть.
– Что с тобой? – спросил он.
– Ничего, золотой мой. Не изволишь ли дать какие приказания?
– Спрашивай хозяйку.
Таня только улыбнулась. Моська взглянул на нее с обожанием.
«И этакую-то голубку чистую, этакую душу хрустальную не пощадил изверг! Господи, велико твое долготерпение!»
Он сморгнул набегавшие слезы и, чувствуя, что не может больше владеть собой, что непременно расплачется и встревожит господ, поспешно скрылся.
Они были уже в маленькой, хорошенькой гостиной, рядом с кабинетом, в той самой гостиной, где произошло их последнее объяснение. Все было тихо. Они остановились, взглянули друг на друга. Голова Тани упала на грудь Сергея.
– Пришел-таки наш день! – прошептал он.
– И знаешь, – ответила она, – я благословляю все наше ужасное прошлое – не будь его, не будь этих испытаний, быть может, мы никогда бы не были так счастливы, как сегодня…
XXV. НОВЫЙ РАБОТНИК
Дни проходили, и каждый день приносил новые доказательства лихорадочной, неутомимой, многосторонней деятельности императора Павла. Он не знал себе покоя, его одинаково интересовали без исключения все стороны государственного правления, и всюду он встречал и прежде уже известные ему упущения. Ему страстно хотелось как можно скорее все исправить, всюду водворить справедливость, уничтожить злоупотребления, поднять благосостояние своих подданных.
Он слишком долго ждал, слишком долго бездействовал и томился этим бездействием. Теперь нужно было наверстать потерянное время, и он начал борьбу со временем. Но так как время не замедляло для него своего хода, то ему оставалось только одно – каждую проходящую минуту так наполнять работой, чтобы этой работы на целый бы день хватило при других обстоятельствах.
Дело кипело в руках его, и он не замечал, что поставил себе невыполнимую задачу, что силы человеческие ограничены и требуют для плодотворности работы, для ее полной успешности и крепости систематизации в работе, требуют спокойствия и необходимого отдыха, во время которого пополнялась бы затрата этих сил. Он не думал об этом. Он чувствовал, что честно исполняет свое призвание. В его голове роились великие мысли, обширные планы. В его сердце кипело страстное, горячее чувство стремления ко всеобщему благу.
Ему казалось, что в нем достаточно сил, и не замечал он утомления. Нервное свое возбуждение он принимал за признак силы, он не видел, как каждый день этой лихорадочной деятельности оставлял на нем печать свою. Его волосы вылезали, морщины одна за другой появлялись на лице его, стан сгорбливался. Иногда, несмотря на привычку не поддаваться слабости, не замечать болезненных ощущений своего организма, он вдруг, после какого-нибудь чрезмерного умственного напряжения, испытывал полный упадок сил.
«Что это, что это со мною? – с ужасом думал он. – Вздор, пустяки, не следует только поддаваться!..»
И он, в то время как его неудержимо тянуло к отдыху и покою, снова принимался за работу, делал над собою страшные усилия – и нервы снова напрягались, и снова казалось ему, что он силен и бодр. А между тем эта постоянная смена впечатлений, постоянная смена мыслей, переходя от одного предмета к другому, оказывали свои последствия, не принося того результата, на который он рассчитывал.
Всюду было произведено сильное сотрясение, но затем, вместо равномерного и правильного движения, наступал перерыв, потому что уже другая сфера требовала внимания. И в этой новой сфере производилось сотрясение – и опять происходила остановка. Внимание и сила обращались в третью сторону.
Что намерения и планы государя, его основные мысли, принятые им решения были в большинстве случаев мудры – история приводит тому достаточные доказательства. Он отчетливо и ясно видел зло, меры его были решительны и, если бы применялись спокойно и последовательно, то приносили бы огромную пользу. Но о последовательности и спокойствии не могло быть и речи. Затем, наряду с предметами серьезными, он обращал внимание и на мелочи. Он ничего не хотел оставить в том виде, какой казался ему безобразным, и при этом хотел сделать все сам, собственными руками, хотел возвести гигантскую постройку, которая была бы равно прекрасна как в общем, так и во всех мельчайших частностях.
Эта невероятная, лихорадочная работа производила тревожное, неопределенное, странное впечатление. Свойство этой работы, ее неправильные порывы, ее скачки, отражались и на самом обществе, которое было свидетелем этой работы, которое так или иначе должно было принять в ней участие, которого интересы она затрагивала тем или иным способом.
Что это – зло или благо? Иные благословляли, иные роптали. И все понимали только одно, что так не могло постоянно продолжаться. Все чувствовали утомление, чувствовали его тем более, что были слишком приучены к покою, слишком избалованы.
Так работали деды и прадеды тогдашних людей в дни величайшего из русских работников, который сам, рук не покладая, шел вперед и заставлял догонять себя русских людей. И эти русские люди догоняли, кто вольной волею, в сознании своих пробудившихся сил, в благородном соревновании с великим вожаком, – а кто и невольно, подгоняемый страхом пресловутой царской дубинки, под которою подразумевалось многое, весьма неприятное, но способное прогнать русскую лень.
Но к чему приучились, с чем справились деды и прадеды, то оказывалось не по силам внукам и правнукам. Времена изменились, изменились, и нравы…
Несмотря на свои труды и заботы, Павел Петрович, по своей способности ничего не забывать как крупного, так и мелочного, не забывал обстоятельство, которое так омрачило его и огорчило в день свадьбы Горбатова. Каждое утро спрашивал он Кутайсова и Ростопчина, не успели ли они что-нибудь разузнать, найти какую-нибудь нить, чтобы с ее помощью было бы уличить в самом грязном и возмутительно дерзком проступке человека, которому столько простилось, но которого щадить теперь государь уже не был намерен.
И Кутайсов, и Ростопчин должны были признаться, что, несмотря на все их желание и попытки, они ничего не узнали, да вряд ли и могут узнать. В первую минуту, видя гнев государя и ища какого-нибудь исхода, какой-нибудь возможности утишить грозу, они ухватились за первое, что им представилось, и приняли на себя неисполнимую задачу. Но в тот же день, обсудив и размыслив хорошенько, оба они поняли, что вряд ли что-нибудь сделают. Внутренно они были почти уверены, что скверный, анонимный пасквиль – дело Зубова. Но ведь, конечно, писал не он сам, а тот, кто писал, вероятно, сумел себя обезопасить, постарался совсем изменить свой почерк. Только случай, простой случай, на который нельзя было рассчитывать, мог выдать писавшего. Между тем государь настаивал, чтобы это дело непременно было выяснено. Дольше тянуть не приходилось, нужно было решиться сложить оружие и прямо сознаться в своей неудаче.
Кутайсов и Ростопчин так и сделали. По счастью для них, государь был довольно спокоен, не выказал особенного раздражения.
– Плохи же вы, однако, господа, – не без некоторой горечи заметил он им, – если и с таким делом не справились!
– Ваше величество, – сказал Кутайсов, – да ведь иной раз и малое, по-видимому, дело труднее самого что ни на есть большого… Посудите сами, что тут делать? Одна и та же рука писала письмо и господину Горбатову, и то, которое было опущено в ящик. Почерк изменен. В канцелярии князя Зубова не оказалось ни одной бумаги, которая была бы написана подходящим почерком. Часовые, стоявшие близ того места, где находится ящик – опрошены. Но что же они объяснить могут? Всякого, кто идет мимо, – не приметишь, особливо, если нет наказа примечать. Идет себе мужчина либо женщина, идет благопристойным образом, вдруг останавливается около ящика, опускает бумагу и идет дальше. Что же тут такого!..
– Впредь, чтобы часовой стоял у самого ящика, – сказал государь, – и чтобы примечал всех, кто будет опускать письма.
– Слушаю-с, ваше величество, будет исполнено.
– Да, и чтобы приметы каждого были известны.
Ростопчин стоял насупившись и думал:
«А из этого что же выйдет? Только путаница, только неприятности. Просто придется уничтожить этот ящик. Не прививаются у нас такие вещи. Это было возможно в те времена, когда царь в порфире и короне чинил суд и расправу над народом – те времена прошли, о них рассказывается только в сказках, а наш век сказкам не верит!..»
– А кто же принес письмо в дом Горбатова? – спросил государь. – Неужели и этого человека не могли приметить?
– Человек этот был простой мужик, которого, как я полагаю, взяли на улице, дали ему на водку и велели снести письмо.
– Обидно, обидно! – несколько раз повторил государь. – Если бы накрыть его на этом деле, он получил бы должное возмездие.
– Ну, да делать нечего, – проговорил Ростопчин. – Мы все же ведь не можем сказать наверное, вина ли это князя Зубова.
– А ты уж начинаешь сомневаться?
– Внутренно я имею мало сомнения, но я хочу сказать только то, что князь Зубов и без подобной вины заслуживает строгого взыскания.
– Да, ты прав. Я сегодня еще имел по этому поводу с графом Безбородко объяснение. Дела сего господина в настоящее время окончательно разобраны, и во всех экспедициях обнаружены величайшие злоупотребления.
– Этого мало, – сказал Ростопчин, – что оказывается по иностранной коллегии – того я не знаю; но хорошо знаю, что натворил он в военной коллегии.
– Я всегда был уверен, – перебил его Павел Петрович, – что он единственно ради собственных выгод затеял войну с Персией и поручил ее ведение своему брату. Ради собственных выгод делал огромную ошибку, которая должна отразиться на всем государстве! Терять огромные суммы денег, губить людей, – да за одно это можно приговорить его к высшему наказанию! И, Боже мой, это чванство, это кривлянье!..
– У государыни был обед в присутствии шведского короля, – помолчав немного, продолжал он. – Перед обедом только что приехал с письмом курьер от Валериана Зубова. Говорилось о новостях, привезенных этим курьером. Штединг спрашивает Зубова: «Какие новости привез курьер?» Он не расслышал или не понял, так как многое говорилось по-русски. И что ж бы вы думали, что ответил Зубов? Я сидел поблизости, я своими ушами слышал… Он сделал презрительную гримасу и говорит: «Это пустяки, мой брат пишет нам, что выиграл сражение и завоевал область. Собственно, нового, интересного ничего нет». Как вам это нравится и каково мне было выслушать это? Но я перебил тебя, – прибавил государь, обращаясь к Ростопчину, – продолжай, пожалуйста, что вы нового узнали об этом злокозненном человеке?..
– Все то же, государь. Зубов не сообщил в военную коллегию ни одного рапорта. Теперь, когда мы приступили к новому распределению войск, мы ведь не можем знать, где находится большая часть полков, мы не можем знать, в каком состоянии они обретаются. Все последнее время являлись офицеры, которые должны присоединиться к своим корпусам, но они не знают, в какую сторону им ехать, где их встретить. Они просто осаждают департаменты, наводят справки и ничего не могут добиться. Что им ответить, никто ничего не знает!..
Павел поднялся со своего кресла, стукнул кулаком по столу, глаза его загорелись гневом.
– Довольно! – крикнул он. – Этого господина следовало бы по меньшей мере сослать в Сибирь на каторгу, но я связан. Я не хочу, чтобы заслуженное им наказание было отнесено к моим личным отношениям, к моим личным чувствам. Поэтому я должен был щадить его, должен щадить его и теперь. Но мера терпения истощилась, он не может оставаться здесь более. Кутайсов, сделай распоряжение, чтобы ему немедленно был объявлен приказ выехать из России, да чтобы поторопился, пусть меня не искушает!..
«Недолго же он попировал в своем новом прекрасном доме, – подумал Ростопчин. – Ах, значит, у нас на сегодня прекрасная новость! То-то будет толков, то-то будет радости многим!..»
Кутайсов отправился исполнять приказание государя, а Ростопчин, даже позабыв о своих делах, которых, по обыкновению, было у него великое множество, поспешил на половину государыни, чтобы там кое-кому сообщить интереснейшую новость дня…
XXVI. ПЕВЕЦ ФЕЛИЦЫ
В тот же вечер Ростопчин отправился к Горбатовым.
«Как-то у них принята новость о судьбе, постигшей Зубова?»
«А ведь хотя он и невозможный человек, – думал он про Сергея, подъезжая к знакомому дому, – а все же, пожалуй, в настоящее время он чуть ли не самый счастливый человек во всем Петербурге… Очевидно, теперь у него нет больше никаких желаний, получил все, ничего не хочет… Неужели я никогда не испытаю хоть на несколько дней такое душевное состояние? Да нет, где там. Были ведь уже хорошие минуты, только проходили чересчур скоро… Вечно бороться, вечно достигать чего-нибудь, что-нибудь устраивать – такова судьба моя!..»
И он никак не предполагал, что Сергей, несмотря на все свое счастье, тоже находил в глубине души своей неудовольствие. Только его тревоги были иного сорта, его желания и цели не согласовались с желаниями и целями Ростопчина. А судьба была одинакова, общая судьба всего человечества – стремиться, достигать и снова стремиться, быть в вечной погоне за неуловимым призраком, называемым душевным удовлетворением.
Впрочем, Сергей все же был теперь, конечно, счастливее Ростопчина, потому что тот помнил только минуты счастья, а он проводил уже целую безмятежную неделю. Он на время спрятал и позабыл все свои душевные запросы, на которые еще не было ответа. Он отвечал пока на один из этих запросов, он был действительно счастлив, глядя на Таню, видя, что и она счастлива.
Она теперь была совсем другая. Она в несколько дней сбросила с себя все, что ее затуманивало, что мрачило ее светлый образ. Она будто вернулась назад, будто воротила свою первую юность. В несколько дней она расцвела и еще похорошела – хотя, казалось, трудно похорошеть такой красавице. Но ведь в ее прежней красоте была тоска и тревога, была борьбы. Теперь же в ней хоть и не замечалось безумной радости, но в каждой ее мине, в каждом ее движении светилось торжественное, блаженное спокойствие.
В одной из самых уютных гостиных Ростопчин застал молодых хозяев и с ними одного нежданного для него собеседника. Собеседник этот был Гавриил Романович Державин.
Ростопчина встретили с обычным радушием.
– А я к вам с новостью, – тотчас начал он. – Вы сегодня не были во дворце, Сергей Борисыч, и, наверное, еще не знаете, что Зубову объявлено, чтобы он немедленно выезжал не только из Петербурга, но и из России.
– Неужели? – воскликнули в один голос Сергей и Таня.
– И я тоже ничего не слыхал об этом, – прибавил Державин. – Какая же тому причина?
Ростопчин передал все подробности.
– Я совершенно согласен, что после этого ему нельзя более здесь оставаться, – спокойно проговорил Сергей, – и вполне одобряю сдержанность государя. Он очень хорошо сделал, что ограничился его высылкой.
– Бывают же такие счастливые люди, что самые их проступки и недостойный образ действий помогают им избежать полной ответственности и заставляют других снисходительно к ним относиться! – улыбаясь, прибавила Таня.
– Да, Зубов один из редких счастливцев, даже в своем несчастии, – сказал Ростопчин. – Но что же молчит Гавриил Романович?
Он обернулся к Державину и пристально, и несколько насмешливо взглянул на него.
– Ведь вы, Гавриил Романович, насколько я знаю, чувствовали к князю Зубову большое влечение. Вы даже воспели его в прекрасных стихах ваших.
Державин не смутился и выдержал спокойно насмешливый взгляд Ростопчина.
– Человеку свойственно ошибаться, – пожав плечами, проговорил он, – и при этом человек – существо, умеющее совмещать в себе самые разнородные свойства. Вы почитаете князя Зубова извергом и злодеем, я таковым его не почитаю, и заметьте одно, вы беспристрастно к нему относиться не можете, быть может, потомство найдет в этом человеке что-нибудь и хорошее.
– Князь Зубов должен быть очень счастлив, что имеет таких защитников, – сказал Ростопчин. – Итак, Гавриил Романович, мы можем ожидать в скором времени появления, новой прекрасной оды, где будет воспета печальная судьба любимца счастья, низринутого в бездну горя?
– Нет, оды не будет, – опять-таки спокойно ответила Державин.
Но на этот раз спокойствие поэта было только кажущимся. Ростопчин задел его за живое.
«Когда-нибудь и я тебя поймаю, – подумал он. – Зубоскалить легко, а вот посмотрели бы мы, кому и какие оды стал бы ты писать, кабы только умел…»
– Впрочем, – вдруг оживляясь и сверкнув глазами, сказал Державин, – если вы не станете меня подзадоривать, то, пожалуй, я и напишу оду себе на погибель.
– Нет, нет, я вовсе не желаю этого, – поспешно и с улыбкой воскликнул Ростопчин. – Я знаю, вы на это способны! Простите же меня, Гавриил Романыч, я сегодня в глупом настроении. Нет, я серьезно советую вам, если только дозволите мне подать совет… Я советую вам не сердить государя, вы и так его чересчур рассердили.
– Что же делать? Невтерпеж стало!
– Но расскажите, однако, как было дело? Я полагаю, не мне одному, но и нашим милым хозяевам будет интересно от вас самих узнать эту историю. А то всегда так перепутают у нас, что совсем не то выходит…
– Я своих поступков не скрываю, – отвечал Державин. – Дело происходило самым простым образом. Вам хорошо известно, государи мои, что я, при первых переменах, происшедших при воцарении государя, оставался по-прежнему сенатором и коммерц-коллегии президентом. Затем вдруг вышел указ о восстановлении в прежних правах, как учреждены были Петром Великим, всех государственных коллегий, в том числе и коммерц-коллегии. Ожидали, что из этого будет! И вот придворный ездовой рано утром привозит мне от государя повеление, чтобы я тотчас же ехал во дворец и велел ему доложить о себе через камердинера. Не медля ни минуты, исполняю свое приказание. Приезжаю во дворец, час ранний, темно еще совсем. Подождав немного, проведен был в кабинет, государь дал мне поцеловать руку, принял меня очень милостиво, расхвалил превыше заслуг моих и объявил, что желает сделать меня правителем своего верховного совета. При этом он дозволил мне к себе вход во всякое время. Поблагодарив государя как следует, я ждал, что он меня отпустит. А он мне и говорит: «Если что теперь имеешь сообщить мне, то скажи, не опасаясь». Я отвечаю, что рад служить ему со всею откровенностью, если его величество изволит любить правду, как любил ее Петр Великий.
– Так и сказал?
– Так и сказал. Да и что же другое было сказать мне?.. Только вижу – взглянул на меня государь так, что пронзил меня своим взором. Однако же раскланялся милостиво. Я вышел. Прошел день, и вдруг выходит указ о назначении меня не в правители совета, а в правители канцелярии совета. Я изумился. Ведь это две вещи совсем разные. Если я правитель совета, то могу пропускать и не пропускать решения, а если правитель канцелярии, то могу только управлять ею. Недоумевая, жду, как все выяснится. Между тем, сделал визиты членам совета и не скрыл от них, что решился попросить у государя инструкцию. Приходит день заседания совета. Я еду, но совсем не знаю, как мне вести себя: сесть ли за стол вместе с членами совета или садиться мне за стол правителя канцелярии. Так и промыкался во все время заседания – стоя или ходя вокруг присутствовавших. Затем, по окончании заседания, князь Александр Борисыч Куракин объявляет, что когда составится протокол о делах, о которых рассуждали, то чтобы я оный привез к нему для поднесения государю. Посудите сами, мое положение еще более запутывается. Не мне ли государь сам прямо сказал, что я имею к нему доступ со всеми делами. Вижу окончательную необходимость просить инструкции. Вот и поехал рано утром, до света, во дворец, попросил Кутайсова доложить. Между тем, за множеством дел меня не приняли, так и уехал я ни с чем и вернулся на следующее утро. Принят был ласково, спрашивает государь: «Что вы, Гавриил Романыч?» Я отвечаю: «По воле вашей был в совете, но не знаю, что мне делать?» – «Как, не знаете, делайте то, что Самойлов делал!»
– Это было достаточно ясно, – заметил Ростопчин.
– Не совсем ясно, государи мои, ибо вовсе не согласовалось с тем, что прежде объявлено было самим государем. Самойлов был правителем канцелярии и имел звание камергера. Я же, как вам известно, в ином несколько положении и невольно изумился, и заметил государю так: «Не знаю я, делал ли что Самойлов в совете, никаких его бумаг нет, а сказывали, что он только носил государыне протоколы. Посему осмеливаюсь испрашивать для себя инструкции». Между тем, вижу – государь начинает сердиться. «Хорошо, – говорит, – предоставьте мне!..»
Державин остановился. Ростопчин и Сергей с некоторым изумлением на него взглянули.
– Но это вовсе не то, что мы слышали! – в один голос сказали они.
– Я еще не кончил. Обсуждая свое дело хладнокровно, сам вижу, государи мои, следовало мне на сей раз удовольствоваться, но я не мог совладеть с собою, чувствуя себя обиженным, и прибавил: «Не знаю я, ваше величество, сидеть ли мне в совете или стоять?» Только что я проговорил слова эти, государь вздрогнул, глаза его блеснули, он подбежал к двери, отворил ее и крикнул Архарову, Трощинскому и другим, которые были рядом в комнате: «Слушайте, он почитает себя в совете лишним!» Затем обратился ко мне: «Пойди назад в Сенат и сиди там смирно, а то я тебя проучу!» И вот я пошел обратно в Сенат и сижу там теперь смирно…
Таня рассмеялась, улыбался и Сергей, а Ростопчин только развел руками.
– Вот вы смеетесь, сударыня, – жалобно и в то же время крайне комично проговорил Державин, – а мне-то каково! Поверите ли, я с того самого дня не могу найти себе покоя, уже не говоря о том, что чувствую обиду, да домашние мои совсем меня со свету сживают, так и пристают: вороти милость себе государя! А как я ее ворочу? Теперь мне во дворец и доступа нет, а коли каким-нибудь чудом меня и пропустят, я опять проболтаюсь…
– Вы на себя узду наложите, так ведь нельзя! – сказал Ростопчин.
– Сам себе, государи мои, тоже повторяю, да ничего с собой поделать не могу. Набалован покойницей государыней, набалован! Бывало, при ней как пробалтывался… Однажды она даже испугалась, кликнула господина Попова и говорит ему: «Сидите здесь до конца доклада, а то этот господин совсем меня съест». Я-то не съел ее, да и меня она не съела… Ну, а теперь времена трудные для человека с таким непослушным языком! Посоветуйте, добрые люди, что мне делать? Как полагаете, Сергей Борисыч?
– Мы вас не выручим, – смеясь, сказал Сергей, – вас может выручить только одна ваша Муза.
– Это верно, на нее только вся моя и надежда… Я уж, по правде сказать, и оду приготовил…
– Отлично сделали, и, если угодно вам, Гавриил Романыч, я выберу удобную минуту да сообщу государю, что готовится новая ода, – продолжал Ростопчин.
– Премного обяжете!
– И я, со своей стороны, с большим удовольствием скажу и государю, и государыне про вашу оду, – весело объявила Таня, – но с одним уговором, я даром этого не сделаю, да и Федор Васильевич получит от меня запрещение, если вы не исполните мою просьбу. Прочтите нам вашу оду первым, тогда мы будем знать, о чем говорить.
– В самом деле, Гавриил Романыч, сделайте нам это великое удовольствие!
Сергей присоединился к просьбе Тани. Ростопчин поддержал их.
Он любил хорошие стихи, да и к тому же ему было крайне любопытно узнать, как это Муза станет выводить из затруднения своего поэта.
– Моя ода еще не совсем готова. Я намерен выпустить ее в свет на новый год. Придется в некоторых местах переделать, и мне не хотелось бы показать ее вам в ее утреннем туалете. Но если вы непременно требуете… впрочем, оно и хорошо, может быть, вы удостоите меня замечаниями, которые я приму к сведению.
Глаза его блеснули, он откинул голову, несколько мгновений сидел неподвижно, глядя куда-то далеко перед собою и, очевидно, забывая окружающее.
И вдруг звучным голосом он начал:
Занес последний шаг – и, в вечность
Ступя, сокрылся прошлый год;
Пожрала мрачна неизвестность
Его стремленье, быстрый ход.
Где ризы светлы, златозарны,
Где взоры голубых очес?
Где век Екатерины славный?
Уж нет их! В высоте небес
Явился Новый Год нам в мире
И Павел в блещущей порфире…
Он остановился на мгновение.
– Начало прекрасно! – прошептали слушатели.
Между тем, поэт уже продолжал своими звучными, образными стихами. Он перечислял благие деяния и начинания Павла: он выбирал и указывал именно на то, что было ближе сердцу государя. Он, очевидно, понимал то, к чему стремился Павел.
Голос поэта звенел, он воодушевлялся больше и больше. Он рисовал широкую, блаженную картину, которая так долго, так заманчиво грезилась Павлу, которая манила его, на осуществление которой он надеялся и в этой надежде напрягал все свои силы…
Затем поэт переходил в глубину души государя и ясно видел в ней те свойства, которые, несмотря на их действительное существование, были мало кому ведомы:
По долгу строг и правосуден,
Но нежен, милостив душой,
На казнь жестоку медлен, труден,
Ждет исправления людей!
Виновных милует, прощает,
Несчастных слезы отирает,
Покоем жертвует драгим,
Участвовать в трудах супруге
И сыновьям велит своим;
Чистосердечья ищет в друге,
Блаженством общим дорожит,
Народной споспешая льготе.
По доблести и по щедроте
Аврелий зрится в нем и Тит…
Стих лился и вот завершился последним сильным аккордом:
А ты, о вождь полков нетленных,
Летел, что средь небесных сил, [22]22
Здесь Державин подразумевал архангела Михаила.
[Закрыть]
Ко дню твоих торжеств священных,
Как Павел на престол входил!
Храня его твоей рукою,
Времен впредь цепью золотою
Крылаты горы сопряги;
Веди их всех цветов стезями
И счастья Россов береги,
Да с верными себе сынами
Отец наш ввек не узрит зла;
Но брань ли взникнет, иль коварство,
Вкруг облесни мечом ты царство, —
И их следы покроет мгла!
Державин остановился.
– Великолепно! Какая сила! – воскликнули Сергей и Таня.
А Ростопчин прибавил:
– Да, если бы государь был здесь и выслушал эту оду, наверно, все ваши тревоги окончились бы, и неприятное требование инструкции было бы забыто. Вы можете успокоиться, Гавриил Романыч, Муза вас выручит, я вам отвечаю за это.
– Но теперь я жду ваших замечаний, – сказал Державин, – не откажите мне в них, мне хотелось бы, чтобы эта ода была как можно удачнее.
– Во всяком случае, не мы станем исправлять ее, – ответил Сергей. – Что касается до меня, я нахожу ее превосходной, к тому же вы так прекрасно прочли. Я слышал музыку, она произвела на меня сильное впечатление. Я слышал очень верное определение характера государя, его стремлений, и во всяком случае, у меня осталось представление о прекрасном целом. Когда я сам прочту, быть может, мне и покажется, что какой-нибудь стих изменить надо. Но ведь с вами нет рукописи?..