Текст книги "Волтерьянец"
Автор книги: Всеволод Соловьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
XIII. ПЕРВЫЕ ДНИ
Зимний, ясный день светил в окна. Сергей Горбатов, склонившись над письменным столом в своей обширной рабочей комнате, быстро писал инструкцию одному из своих управителей. Он пользовался свободной минутой и спешил окончить письмо, чтобы кто-нибудь или что-нибудь ему не помешало. У него совсем не было свободного времени; дни проходили так быстро и разнообразно, что даже трудно было отмечать их.
Уже около трех недель прошло с кончины императрицы. Сколько знаменательного совершилось в это время. Екатерина еще не была похоронена, ее набальзамированные останки находились еще в Зимнем дворце, и рядом с ее пышным гробом стоял другой гроб, такой же пышный, – и на нем лежала императорская корона.
Что же это означало? Кто за это время еще скончался из членов царской семьи? Никто. Все были живы. В этом новом гробу, поставленном рядом с гробом императрицы, для поклонения народа, лежали кости человека, давно окончившего свою жизнь. Корона на гробу являлась символом того, что человек этот не успел короноваться при жизни. Сын вспомнил отца, и из Невской лавры, где были похоронены останки императора Петра III, приказал перенести их со всевозможными почестями в Зимний дворец с тем, чтобы вместе с телом императрицы похоронить в Петропавловском соборе, в фамильном склепе Русского императорского дома.
Такое неожиданное распоряжение императора Павла изумило всех. Об этом было много толков и разговоров. Сам император не распространялся относительно этого предмета и только однажды мрачно проговорил:
– Нужно же, чтоб хоть по смерти человеку была оказана справедливость!
Из числа немногих, кто понимал и одобрял этот поступок императора, был Сергей. Он участвовал в церемонии перенесения костей Петра III, он проследил по лицу Павла Петровича все волновавшие его ощущения и все понял. Он сам бы поступил так на его месте. Вообще следить как можно пристальнее за императором теперь сделалось невольною потребностью Сергея. Он более чем когда-либо чувствовал себя ему преданным, изумлялся его неустанной, лихорадочной деятельности. Иногда в него закрадывалась тревога:
«Разве так может продолжаться? Он должен утомиться. Теперь еще он возбужден, но возбуждение мало-помалу станет остывать, и тогда он увидит многое, чего пока не замечает. Он увидит, что большая часть его усилий пропадает даром, что часто приходится ему встречать вместо понимания его благих намерений одно недоброжелательство, подавленный страх и злобу…»
Верный своим взглядам и выработанному плану, император, не откладывая ни минуты, приступил, и приступил, по своему обычаю, резко и решительно к изменению многого в существовавшем строе. Гатчинские войска уже были в Петербурге. Гатчинцы явились учителями в гвардейских полках, и в городе уже шел говор, шел ропот. Укоренившейся распущенности полагался конец. Привольная жизнь петербургских гвардейцев быстро изменилась. Теперь уже нельзя было только считаться на службе, получать все права и отличия и не нести никаких обязанностей. Нужно было или служить, или выходить в отставку. И при Екатерине многие дворяне находили службу тяжелою, хотя она и не заключала в себе никакой тяжести. Теперь же служба становилась действительно тяжелою. Теперь в привилегированных полках водворилась суровая, чересчур суровая дисциплина, ревностным блюстителем которой был Аракчеев. Изящный, блестящий костюм, дорогие шубы и муфты офицеров превращались в приятное воспоминание. Стояла морозная зима, но ни шуб, ни муфт уже не существовало; нужно было по морозу в одних мундирах являться на ученье. Изнеженные, не привыкшие к суровой школе люди отмораживали себе уши и руки.
Петербург издавна привык обращать ночь в день, теперь и этого уже нельзя было делать. День начинался рано, еще до света, когда государь, уже давно вставший и принявшийся за работу, принимал своих докладчиков. День кончался рано, когда государь, утомленный разнообразной дневной деятельностью, прощался со своими домашними и приближенными и удалялся в опочивальню. В десять часов вечера на улицах Петербурга должно было прекращаться движение. Огни в домах должны были гаснуть.
«Ночью надо спать – днем надо дело делать», – так говорил император и на себе показывал пример этой аккуратной, размеренной жизни. Он надеялся, что его доброму примеру будут следовать добровольно. Он требовал от людей, имевших с ним соприкосновение по своим обязанностям, чтобы они согласовались с его привычками и правилами. Он несколько раз повторял, что мало-помалу, видя строй придворной жизни, и все петербургское общество изменит свои обычаи.
Но нашлись люди, которые, не получая от него никаких приказаний, сами уже начинали распоряжаться, врывались в частную жизнь. Ежедневно оказывались новые полицейские распоряжения, о которых в большинстве случаев государь не имел никакого понятия. Эти распоряжения строго проводились в исполнение, поселяли в обществе, не привыкшем ни к какому стеснению, неудовольствие и ропот, но об этом ропоте никто из распорядителей не думал. Лишь бы государь был доволен, лишь бы ничто его не раздражало. Одним из таких усердных людей, усердие которых хуже измены, был петербургский губернатор Архаров…
Вообще Сергей видел, что случилось что-то крайне прискорбное и неожиданное. Еще так недавно цесаревич Павел будто не существовал, и никто не обращал на него никакого внимания. Об его взглядах, желаниях никто не заботился. Перечить ему во всем считалось чуть ли не обязанностью. Теперь император Павел, несмотря на свою раздражительность, которая, впрочем, очень скоро проходила, ко всем относился с большой снисходительностью, щедрый, чересчур щедрый, направо и налево сыпал свои милости, требовал только должного, – и, между тем, во всех вселял к себе чувство страха.
Да, все боялись императора, а он хотел именно одного, чтобы его не боялись порядочные люди, чтобы его боялись только негодяи и изменники. Император уже сам начинал замечать это производимое им впечатление, и ничто так не мучило его, ничто так не раздражало, как этот бессмысленный страх. Он даже жаловался на это близким людям, он удесятерял свои милости каждому, кто, по его мнению, хоть чем-нибудь мог оправдать эти милости, но ничто не помогало, государь все же являлся одиноким. Его окружала только небольшая кучка людей, давно ему преданных, а новых людей, способных понять и оценить его, почти не прибывало.
Это было очень грустно Сергею, и он не раз об этом беседовал с Таней, которая переехала из Гатчины в Зимний дворец, и с которой он видался ежедневно. Свадьба их теперь поневоле была отложена до похорон императрицы.
– Знаешь, – раз как-то сказала Таня жениху, когда они толковали о государе, – я ведь имела достаточно времени изучить его характер, я знаю все достоинства его и недостатки, и знаю, как прожил он всю свою жизнь. Он там, в Гатчине, часто откровенно беседовал со мною о разных предметах, многое мне высказывал. У меня даже в моих тетрадях записаны иные наши разговоры. Как-нибудь на досуге я дам их тебе прочесть, найдешь в них много интересного. Так, знаешь ли, этот человек самый несчастный, какого только можно встретить в жизни. Есть люди, которым все дозволено, и все удается, они могут делать какие им угодно ошибки, и каждая из таких ошибок обращается в их пользу. У них может быть пропасть недостатков, но эти недостатки им извиняются; они могут быть, в сущности, почти ничтожными, а их величают. Есть другие люди, которым ничто не удается, которых преследует будто какое-то проклятие, ими не заслуженное; все обращается им во вред и в осуждение, и каждое обстоятельство складывается для них бедою. Малейший недостаток их представляется для всех удесятеренным, раздувается и превращается чуть ли не в преступление. Каждое их хорошее свойство не понимается и объясняется в худую сторону. Что бы они ни сделали, и если даже сделают что-нибудь великое, все это оказывается ошибкой. Они питают в себе великие замыслы, они относятся к ближним своим как истые христиане, а, между тем, их считают чуть ли не извергами, их сердце обливается кровью, а их обвиняют в холодности, в себялюбии. Такой вот, такой человек и государь наш. Я давно это уже вижу и давно это меня мучает. Он мне еще в прежнее время говорил, что считает себя самым несчастным человеком; я не находила слов его утешить и разуверить, потому что была с ним согласна. Теперь же, что же это такое? С утра и до вечера приходится мне слышать: «Ах, он увидит, он рассердится, ах, как бы от него скрыть!» Всякий ждет себе от него погибели, а он хочет всем блага.
– Твоя правда, – грустно сказал Сергей. – И что всего ужаснее, что этому ничем помочь невозможно.
– Нет, есть вещи еще ужаснее этого, – быстро перебила Таня. – Я начинаю замечать в нем большую перемену. Это непонимание, встречаемое им почти ото всех, доводит его до изнеможения и до бешенства. Я не могу себе представить, чем все это может окончиться!
– А, между тем, как он сдержан иногда может быть, – заметил Сергей. – Он меня поражает иной раз своим уменьем владеть собою. В нем, как и в каждом необыкновенном человеке, соединение самых разнородных свойств. Болезненная раздражительность уживается в нем наряду с необычайным, нечеловеческим терпением.
– А откуда берется это терпение? – горячо сказала Таня, и глаза ее блеснули.
Она пристально взглянула в лицо Сергея и, не сводя с него своего взгляда, продолжала:
– Откуда берется у него, как ты говоришь, нечеловеческое терпение? Он почерпает его в Евангелии.
Сергей понял этот горячий, пристальный взгляд Тани, от которого ему стало неловко. Он хорошо помнил их давнишние разговоры и споры о религиозных вопросах, вспомнил ужас Тани перед тем, что она называла его неверием. Теперь, со времени их новой встречи, она не поднимала никаких религиозных вопросов. Она все ждала, что, может быть, Сергей сам как-нибудь выскажется и решит ее сомнения. Он подумал, что может ее успокоить.
– Конечно, – сказал он, – в такой великой книге, как Евангелие, каждый человек может почерпать очень многое для своей жизни. В этой книге сосредоточена нравственная философия всех веков.
Таня почти безнадежно махнула рукой.
– Нравственная философия всех веков! – повторила она. – Ах, совсем не в этом дело, и лучше теперь не будем говорить об этом.
– Я не понимаю, – сказал Сергей, – отчего тебя смущает это определение; когда-нибудь поговорим на досуге и, я думаю, мы сойдемся. Сначала мы будем расходиться в словах, но слова, Таня, последнее дело. Я согласен с тобою, что государь проникнут евангельским духом. Разительный пример этого мы могли видеть в его поведении относительно князя Зубова: признаюсь, я никак не ожидал, что он так поступит. Да и никто не ожидал этого, а тем менее Зубов.
– Да и после такого поступка я горжусь моим государем, – сказала Таня. – Но скажи мне прямо и откровенно, Сергей, ты, ты-то доволен, что он так поступил?
Сергей добродушно улыбнулся.
– А ты меня считаешь язычником и думаешь, что я пылаю мщением. Нет, княжна, видно, мои дела перед вами все же очень плохи. Я все еще на самом дурном счету у вас.
Она зажала ему рот рукой.
– Милый, я говорила это тебе не в осуждение и сама сейчас признаюсь, что в первую минуту поддалась очень греховному чувству. Я порадовалась, что негодный человек получит должное наказание.
– Мы имеем самое законное право радоваться тому, что он, во всяком случае, уже лишен возможности делать то зло, которое беспрепятственно делал столь долгое время. Он враг мне, и мстить ему я считаю для себя унизительным. За все ему будет заплачено и без наших стараний, и я так полагаю, что он несет уже очень тяжелую кару. Он уже пережил страшное время, и будь я даже гораздо злее, чем в действительности, я могу считать себя удовлетворенным. Ведь я был там, я видел. Ах, если бы ты знала, в каком он был положении, от него все отшатнулись, как от зараженного. Он был, право, достоин жалости. Он ждал себе неминуемой гибели. Я присутствовал при первой его встрече с императором. Полагаю, его горесть была искренна, на него было страшно смотреть. Он с громким рыданием упал к ногам государя, но тот его милостиво поднял и сказал ему: «Вы верно служили моей матери, вы искренне ее оплакиваете. Продолжайте исполнять ваши служебные обязанности при ее теле. Надеюсь, что и мне будете так же верно служить, как и ей служили». Никто не верил ушам своим, услышав эти милостивые слова. Я ждал, что вот теперь снова все вернутся к Зубову и по-прежнему станут угождать ему. А, между тем, от него продолжали отвертываться. Я раз слышал шепот: «Это он в первую минуту так обошелся с ним, он не хочет начинать с немилости. Но уж, наверно, на этих днях его судьба будет решена. Его будут судить и сошлют в Сибирь, иначе и быть не может». А вот прошло столько времени, и его не судят. Ему пожалован орден Анны первой степени, а это, знаешь, какая важная награда в глазах государя!
– Однако же великодушие имеет свои пределы, – заметила Таня. – Государь так поступил с Зубовым, как с личным своим врагом, но я считаю Зубова врагом России, и государь не имеет права прощать ему все беззакония.
– В этом отношении не беспокойся, – несмотря на награды и милости государя, Зубов уже не то, что прежде. Он сам должен был отказаться от разных своих почетных должностей. Вся его канцелярия была опечатана и пересмотрена. Великий князь Александр Павлович руководил этим пересмотром. К счастью для Зубова, в его бумагах не найдено было ничего, что могло бы его сильно скомпрометировать. Но, во всяком случае, я предвижу, что дела его довольно плохи. Конечно, мало-помалу будут всплывать наружу очень грязные его проделки. Ожидали его быстрого падения – этого не дождались, но падение, во всяком случае, уже совершилось и будет продолжаться медленно и постепенно. А это, пожалуй, для него еще большее наказание.
– А твой дневник? – вдруг вспомнила Таня.
– Мой дневник у него, но я ручаюсь, что он возвратит мне его. И ты права была, Таня, когда заподозрила меня в жестокости и мстительности. Я намерен отомстить ему. Я заставлю его отдать мне дневник мой из рук в руки. А пока до свидания, моя дорогая, я уж больше недели как получил письмо от моего управителя, он дожидается очень нужных распоряжений, да и, кроме того, вероятно, дома ждет меня много дел. До свидания, увидимся сегодня вечером.
И вот, возвратясь от нее, он спешит докончить нужные письма, будучи уверен, что непременно, кто-нибудь ему помешает. Теперь вдруг оказалось стольким людям до него дело, теперь ежеминутно подкатывают к его подъезду экипажи. Почти весь Петербург выражает ему знаки особого почтения и преданности.
Так и есть – раздается стук в дверь.
Сергей с неудовольствием поднялся со своего места, отворил дверь.
– Я занят, – сказал он. – Никого не принимать. Но камердинер доложил ему, что приехал Ростопчин.
– Господина Ростопчина проси, а всем остальным говори, что меня нет дома.
Через минуту в кабинет входил Федор Васильевич, оживленный более чем когда-либо, и издали дружески протягивал Сергею руку.
XIV. НОВЫЕ ВЕСТИ
– Счастливец, – с видимым удовольствием говорил Ростопчин, развалясь в кресле, – сидит в своих чертогах, сибаритствует, ему и горя мало, что на дворе мороз и что по такому морозу мы все на разводе чуть не замерзли в мундирах.
– Ну, вы-то не замерзнете, – улыбаясь, сказал Сергей, – я ваш секрет знаю и давно уже собираюсь донести на вас государю, пусть-ка он прикажет вам снять мундир, тогда и увидит тепленькую шкуру, которую вы носите.
– А сделайте милость, пусть велит раздеться, я и из шкурки благополучно выберусь, все на жену свалю. Пусть он с нею ведается. Она меня без этой шкурки ни за что из дому не пускает.
– Да, но не у всех такие настойчивые и предусмотрительные жены.
– Право, эта наша борьба с климатом плохо кончится. На разводе только и раздавалось, что чиханье. У всех насморк, все распростужены. Старики стали на ревматизмы жаловаться, а между тем, каждый друг перед дружкой стараются выказать свое молодечество. Хоть умереть, лишь бы только государь заметил. Вон сегодня, капитан Левашев со своими офицерами даже без перчаток явился. Руки у всех совсем синие, головой поручусь, что отморозили, а своего добились. Государь обратил на них внимание. «Что это, – говорит он Левашеву, – ты в такую стужу без перчаток, к чему так, это уж лишнее». А тот отвечает: «Государь, перчатки у нас у всех в кармане, а мы сделали сие единственно, чтобы вам угодно было. Мы все, – говорит, – государь, вам в угодность сделаем, только не торопите вы нас». Засмеялся государь. «Молодцы!» – говорит. Ну, не кукольная ли это комедия. Сергей Борисович, ведь они сами себе все портят! Сами на свою голову глупости делают… и так все!
– А кроме этого геройского поступка, на нынешнем разводе ничего интересного не было? – спросил Сергей.
– Как не быть. Каждый день прекурьезные обстоятельства случаются. Не будь всех этих комедий, то и взаправду можно было бы замерзнуть, а тут веселость поддерживает. Сегодня презабавная история случилась, и как бы вы думали, с кем? В жизнь не отгадаете. С самим нашим генерал-губернатором, с господином Архаровым.
– А что такое?
– Я, нужно вам сказать, не из поклонников Архарова, и почти ежедневно, вовсе того не желая, узнаю о нем преплохие вещи. Вот и сегодня одна плохая вещь узналась. Я, признаться, думал, что его проучат хорошенько. Нет, однако ж, сух из воды вышел. Дело, видите, в том, что господин Архаров в долгу, как в шелку, и долгов своих платить не имеет обычая. Должен он тут купцу одному, Сидорову, двенадцать тысяч. Денег не платит. Купец к нему ходит, а он ему только все: «Завтра да завтра». Потом надоело это – выгонять стал. А в последний раз просто-напросто взял да исколотил купца. Тот не знает, что и делать. Да добрые люди его надоумили, говорят ему: государь все просьбы принимает и самолично рассматривает, и каждому к нему доступ с просьбою. Настрочил купец просьбу, да нынче на разводе подает эту просьбу государю. Архаров, заметьте, тут же. Обмер, только виду не показывает. Держится, как бы до него не касается. Государь пробежал просьбу, вспыхнул весь; потом, гляжу, вдруг усмехнулся. «Пойдите-ка сюда, Николай Петрович. Вот просьбу, говорит, подали, да у меня что-то нынче глаза слипаются, будто запорошены, прочесть никак не могу. Сделай милость, возьми на себя труд и прочти мне сию просьбу». Архаров позеленел весь. Принял бумагу и начинает читать, и с первых же слов видит, что не пожалели его, отрекомендовывают его как следует, без всякого стеснения. Глядим мы все, видим – наш Николай Петрович совсем на себя не похож. Бормочет себе что-то под нос, ничего расслышать не можно. Ну, думаю я, вот и Архарову конец наступает. Между тем, государь продолжает улыбаться и тихо так, спокойно говорит: «Читай, сударь, громче, я что-то оглох сегодня и ничего не слышу». Архаров жмется к государю, возвышает голос, но все же старается так, чтобы никто не мог расслышать. Вижу, вспыхнул, наконец, государь, крикнул: «Читай громче, так, чтобы все слышали!» Архаров, ни жив, ни мертв, а делать нечего, исполнил повеление, всю просьбу от первого до последнего слова прочел во всеуслышание! То есть так я вам скажу, Сергей Борисыч, – много смешных сцен на веку пришлось мне видеть, а такой еще не видал. Смех так вот и разбирает, едва удержаться мог. Вы представьте себе только Архарова…
И Ростопчин, вскочив с кресла, принял позу Архарова, состроил гримасу и вдруг сделался на него необыкновенно похожим.
Сергей рассмеялся.
– Ну, и что же, чем все это кончилось? Неужели Архаров уволен?
– К сожалению, нет. Его наказание ограничилось только тем, что он был отдан на всеобщее посмешище. Государь находит его полезным. Но, во всяком случае, урок ему хороший. Когда чтение кончилось, государь огляделся, насладился картиной и спокойно спрашивает: «Николай Петрович, что это такое, ведь это на тебя?» – «Так точно, ваше величество»…
Ростопчин опять превратился в Архарова и начал в лицах разыгрывать дальнейшую сцену, так что Сергей смеялся до слез.
«Да, на тебя, неужто это правда?» – «Виноват, государь». – «Но неужели и то все правда, что за его же добро ты, вместо благодарности, не только что взашей выталкивал, но даже и бил?» – «Что делать, должен и в этом признаться, государь, что виноват, обстоятельства мои меня к тому принудили. Однако я в угоду вашему величеству сегодня же и деньги ему уплачу». А у самого на лице смирение, сознание своей вины, раскаяние. Хитрец этот Архаров. Вижу, понял, что только таким способом может выпутаться. Государю это чистосердечное раскаяние, очевидно, понравилось. «Ну, хорошо, – говорит он, – на этот раз Бог тебя простит, и надеюсь, что впредь такого себе не позволишь». Потом подозвал купца и говорит ему: «Друг мой, деньги тебе сегодня же заплатят, ступай себе с Богом, однако, когда все получишь по расчету, приходи ко мне и скажи. Я должен знать, что сие исполнено». А сам в это время на Архарова поглядывает… Вот, Сергей Борисыч, какое было у нас представление.
– Вы меня порадовали, побольше бы таких представлений!
– Только ни к чему они не поведут, – заметил Ростопчин. – Он о людях слишком хорошо думает. Легкими уроками их нельзя выучить, и потом, в каждой хорошей мере есть дурная сторона. Вот хотя бы теперь это, что всякий может обращаться к государю со своей просьбой. Ну, на этот раз просьба оказалась дельною, а ведь уж этой милостью как злоупотреблять стали. Третьего дня что у нас на разводе было, слышали?
– Нет, ничего особенного не слыхал.
– А как же, господские лакеи, тунеядцы негодные, смастерили челобитную и целой ватагой преподнесли ее государю. Кабы только знали, что в той челобитной прописано! Ругаются холопы ругательски, издеваются над своими господами, взводят на них всякие небылицы и кончают так: освободи, мол, нас, милосердый отец, от тиранства наших помещиков; не хотим быть у них в услужении, а хотим только служить тебе одному. Видите, куда метят! И уже наверное эту челобитную не своим умом они сочинили, а нашелся человек знающий. Конечно, легко может случиться, что некоторые из помещиков и виноваты, но, признаться, мы все с трепетом ждали, чем решит государь. Если бы мы начали потакать холопам, могли бы произойти опасные бедственные последствия, но он прекрасно это понял, и дерзкие слуги были наказаны, чтобы впредь не повадно было никому на своих господ жаловаться. Да неужто вы об этом деле не слыхали? Во всем городе говорят, и это чуть ли не первый поступок, который всеми одобряется и прославляется.
Сергей задумался.
– Это чуть ли не первый поступок государя, – проговорил он, – который я не могу прославлять. Мне кажется, что прежде чем наказывать слуг, следовало разобрать, насколько основательны их обвинения.
– И это говорите вы, вы, – русский дворянин? – изумленно воскликнул Ростопчин.
– Да, это говорю я, и иначе говорить не могу. Я нисколько не желаю умалить значение дворянства, нисколько не хочу унижать сословия, к которому принадлежу. Напротив, я желал бы, чтобы это сословие так себя держало, чтобы невозможны были никакие унижающие и позорящие обвинения, а между тем, я знаю, что позволяют себе наши господа со своими слугами. Государь оказал бы великое благодеяние во имя справедливости, если бы так или иначе положил предел всем этим безнаказанным жестокостям.
– Как ставить на одну доску слуг и господ? – все более и более изумляясь, говорил Ростопчин. – Послушайте, Сергей Борисыч, ведь к этому нельзя так легко относиться, ведь тут принцип, и мы знаем, если принцип этот поколеблен, какие наступают результаты. У нас пред глазами Европа.
Но в Сергее уже проснулось старое, совсем было позабытое им раздражение, на него вдруг пахнуло прежним воздухом, пахнуло его юностью.
– «Pereat mundus – fiat justitia» [20]20
Пусть погибнет мир, но да свершится правосудие (лат.).
[Закрыть]– бессознательно прошептал он.
Ростопчин укоризненно покачал головой.
– Однако, Сергей Борисыч, – сказал он, – ведь запад отравил вас, вы действительно, как я вижу, «вольтерьянец».
– Пускай, называйте меня, как хотите, но есть вещи, которые меня невольно волнуют, и я не могу с собою справиться. Есть вещи, существование которых возмутительно, и они так или иначе, по существу своему обречены гибели. Я так полагаю, что усилия всех честных людей должны быть направлены к тому, чтобы хоть мало-помалу установить правильный порядок вещей. Установить его вовремя, именно ради того, чтобы избегнуть тех ужасов, какие мы видим на западе. Человека, при каких бы он обстоятельствах ни родился, нельзя лишить человеческих прав и поставить его в зависимость, сделать его вещью другого человека, только ввиду того, что этот другой человек родился при других обстоятельствах, чем он.
– Иными словами, вы хотите сказать, – перебил его Ростопчин, – что нужно освободить наших крепостных и дать им все права, какими мы сами пользуемся?
– Да, я хочу сказать это, и удивляюсь, как вы, при вашем образовании, при вашем уме и развитии, хотите со мною в этом спорить.
Ростопчин задумался.
– Я спорить с вами не буду, – наконец, произнес он, – если мы станем говорить отвлеченно, но все дело в том, что нам трудно понять друг друга. Я уже говорил вам, что мы разные люди. Вы мечтаете – я живу. Я вижу только требования живой действительной жизни и знаю, что прекрасные мечтания о всеобщем счастии никаким образом не могут осуществиться в действительности. Вы – теория, я – практика.
– Положим так, – сказал Сергей, – я согласен с вами, что я человек непрактический, но не злоупотребляйте этим моим признанием. Теория имеет соприкосновение с практикой, и разумная теория, рано или поздно, принимается на практике. И поверьте мне, Федор Васильевич, – голос Сергея поднялся и дрогнул, – поверьте мне, что придет время, и у нас на Руси когда-нибудь все то, о чем я теперь мечтаю, то, что вы называете моей западной отравой, моим вольтерьянством, перейдет в действительность. Наши крестьяне, крепостные наши будут освобождены, и совершится это без всяких ужасов. Вытечет это из общего сознания, которое окажется заодно с самодержавною волею русского монарха.
– Что же это, вы пророчествуете?
– Да, я пророчествую и твердо верю в свое пророчество!
– Когда же это должно совершиться по вашему мнению? В скором времени?
– Не знаю, это будет зависеть от обстоятельств, а уяснить их себе заранее невозможно. Это могло бы совершиться очень скоро, могло бы совершиться даже теперь, и я был бы самым счастливейшим человеком, если бы такой акт высочайшей справедливости был совершен императором Павлом.
– Это немыслимо, и хотя он сам мечтатель не хуже вас, но до таких мечтаний никогда не может дойти, потому что он отлично понимает, что для него первая попытка осуществить такое мечтание будет гибельна. Кто его поддержит, вы?
Они оба замолчали, Ростопчин думал:
«Век живи, век учись. Я полагал, что понял его и определял верно, и вдруг такое открытие. Да ведь это помешательство, он бредит. Однако надо предупредить его, как бы он этим бредом не сломил себе голову…»
– Сергей Борисыч, – сказал он, – вы никогда не говорили с государем об этом предмете?
– Не высказывал своих мыслей до сих пор, не приходилось.
– Так я, из искреннего расположения к вам, должен просить вас: ради Создателя и впредь ничего подобного ему не говорите.
– Отчего? Я всегда бываю с ним откровенен.
– Все до известной степени. Если бы он присутствовал при теперешнем нашем разговоре, вы были бы погибшим человеком. Ах, как это досадно, как это обидно! – продолжал он, раздраженно шагая по комнате. – Тут столько дела насущного, живого дела, вее, к чему ни прикоснешься, требует работы, нужны так честные, хорошие люди, а эти честные, хорошие люди мечтают, фантазируют, носятся в эмпиреях, знать не хотят действительности!..
– Неужели вы когда-нибудь рассчитывали и полагали мне найти работу? – улыбаясь, перебил его Сергей. – Я сам давно записал себя неспособным, сделайте это и вы, если еще не сделали. Я хорошо знаю, что работы много, я знаю, что вы работаете и будете работать, но представьте себе мое безумие, или глупость, назовите, как хотите – я плохо что-то верю в результаты вашей работы, как добросовестна она ни была. Все это то, что в медицине называют «паллиативы». Вы ходите по поверхности, вы заботитесь о листьях, а до корней вам нет дела. Да и с листьями что вы делаете? Скажите мне откровенно, чем вы теперь заняты, Федор Васильевич?
– Ах, Боже мой, чем я теперь занят! – горячо и внезапно забыв весь предшествовавший разговор, воскликнул Ростопчин. – Чем я занят? Представьте себе, государь упорно продолжает верить в мое знание военного дела, мне поручено составить новый устав для русской армии, конечно, на основании прусского устава.
– И вы взяли на себя эту работу?
– Что же иное мог я сделать?
– Но ведь вы сами говорили мне, что не чувствуете склонности к военному делу и не имеете хорошей подготовки.
– Поэтому я не намерен на себя полагаться. Я, так сказать, буду только редактировать устав. Главную работу сделают более, чем я, опытные люди в этом деле. Я вообще надеюсь заняться в скором времени тем, что меня интересует больше, и в чем я больше понимаю. Я сразу отказываться от назначенной мне государем работы не имею возможности.
Сергей укоризненно покачал головой.
– Вот к чему приводит ваша практичность – и лучше не будем больше говорить об этом, не то еще, пожалуй, поссоримся.
– Я с вами никогда не поссорюсь, Сергей Борисыч, – сказал Ростопчин.
Он почувствовал неловкость своего положения, почувствовал, что проговорился, и что, во всяком случае, не он остался победителем в их споре, а этот непрактичный мечтатель, которого он только что мысленно назвал помешанным. Он рад был перевести разговор на иную тему.
– А ведь я, собственно, к вам за делом, по поручению государя, но прежде чем скажу вам об этом поручении, нужно приступить к некоторым разъяснениям. Все дело в одном из ваших больших приятелей, даже, так сказать, в самом лучшем вашем друге.
– О ком вы говорите?
– О светлейшем князе Платоне Александровиче Зубове.
– А, извините, я и так должен был догадаться.
– Так вот, видите, Платон Александрович пользуется большими милостями государя…
– Я это знаю, и не изумляюсь нисколько. Я еще сегодня утром говорил об этом с моей невестой, и мы восхищались образом действий государя.
– Восхищаться нужно, – улыбаясь, протянул Ростопчин, – но все же тут есть кое-что совсем для меня непонятное. С этим господином чересчур уже церемонятся.
– Из некоторых слов я могу заключить, что тут действуют действительно христианские чувства.